Наиболее внимательные исследователи романа «Герой нашего времени» давно высказывали суждения о том, что в тексте М.Ю. Лермонтова существуют два различных Печорина. Например, в работах В.М. Эйхенбаума встречается замечание о том, что «»Тамань» и «Фаталист» по духу своему <…> не совсем согласуются с личностью Печорина…» [1: 284]. Однако разъяснений «несогласованиям» в различных Печориных прежде дано не было. Сопоставление существовавших редакций романа и сравнение их с окончательным текстом позволяет и теперь, спустя более полутора сот лет после появления произведения, приоткрыть новые, незамеченные прежде романные смыслы.
Роман «Герой нашего времени», как известно, имел несколько редакций: по утверждению специалистов, как минимум четыре – и следы этих вариантов в той или иной мере хранит в себе канонический текст. Хорошо известно, что публикация романа происходила поэтапно – вначале отдельными повестями, затем цельным романом, отдельным изданием. Первой была опубликована повесть «Бэла» (с подзаголовком «Из записок офицера о Кавказе») в журнале «Отечественные записки» (1839. Т. 2. № 3. Отд. 3). И в начале следующего года – повесть «Тамань» (1840. Т. 8. № 2. Отд. 3). Отдельное издание романа «Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. Ч. 1–2» вышло в Петербурге в 1840 г. Часть первую составляли главы «Бэла», «Максим Максимыч», Предисловие к «Журналу Печорина», «Тамань». Часть вторую – «Княжна Мери», «Фаталист». Второе издание романа (СПб., 1841) было дополнено Предисловием к роману.
Обращает на себя внимание тот факт, что первоначально замысел романа выстраивался иначе, чем привычно воспринимать его в каноническом виде. В ранних редакциях романа расположение глав-повестей было иным. Согласно наблюдениям исследователей, первая редакция романа (1838) включала в себя только повести «Бэла», «Максим Максимыч» и «Княжна Мери». Здесь первую часть составляли повести «Бэла», «Максим Максимыч», написанные от лица путешествующего по Кавказу офицера и потому имевшие подзаголовок «Из записок офицера». Соответственно часть вторая – «Княжна Мери» – носила дневниковый характер, повествование в ней велось от лица главного героя Григория Печорина. В последующей редакции (1839) вторую – «исповедальную» – часть романа составили уже две повести – «Фаталист» и «Княжна Мери». Причем повесть «Фаталист» следовала раньше, чем повесть «Княжна Мери». При этом обе ранние редакции (1838 и 1839 гг.) носили название – «Один из героев начала века».
С точки зрения современного читателя, кажется, нет существенной разницы, будет ли в названии герой начала века или герой нашего века (времени). Однако для современников Лермонтова подобные изменения были значимыми: в историческом контексте первой половины ХIХ в. эпоха царствования Александра I – 1820-е гг. – разительно отличалась от эпохи правления Николая I – 1830-е гг. Водораздел приходился на 1825 г. – год смерти Александра I и вступления на престол Николая. Для Лермонтова и его современников «герой нашего времени» не был равен «герою начала века», ибо в последнем случае речь должна была идти о высоких помыслах людей преддекабристской и декабристской эпохи, а не периода николаевской реакции. Т.е. выбор хронотопа романа – прежде всего, времени – и его последующие изменения не случайны. Место действия романа – Кавказ – концептуально.
Учитывая означенные выше обстоятельства, можно предположить, что первоначально Лермонтов намеревался написать роман о герое, одном из тех людей начала века, с которыми ему довелось познакомиться в 1837 г., когда после смерти А.С. Пушкина и в связи с появлением предосудительного стихотворения «Смерть поэта» он был сослан на Кавказ. Сама ситуация политической ссылки и место ссылки – Кавказ – должны были рождать в сознании поэта именно такого рода интенции: желание продолжить идейно-творческое устремление, начатое стихотворением на смерть Пушкина, и отразить в задуманном (впервые для него – прозаическом) произведении живые впечатления от знакомства с подлинными «героями начала века».
По словам Н.П. Огарева, на Кавказе «среди величавой природы со времени Ермолова не исчезал приют русского свободомыслия», здесь «по воле правительства, собирались изгнанники, а генералы, по преданию, оставались их друзьями» [2: 381]. Именно Кавказ давал Лермонтову возможность ближе сойтись с героями прежнего времени, реальными личностями героического века, лучше узнать о судьбе ссыльных офицеров, причастных к восстанию на Сенатской площади. Именно эту интенцию знаменовал выбор узнаваемо «родственной», вытекающей из начала века фамилии героя – Печорин (гидроним Печора вслед за рекой Онега), так же как и имя персонажа – Григорий (от древнегреч. «бодрствующий, неспящий») вслед за благородным Евгением. Именно такой ракурс первоначального замысла дает объяснение тому, почему так «таинственна» биография Печорина, почему сохранившаяся в рукописях причина ссылки Печорина на Кавказ из-за дуэли была вымарана автором и в основной текст романа не вошла [3: 237].
Более того, ориентир Лермонтова на начало века угадывался уже в том, что в первой же опубликованной повести «Бэла» в тексте едва ли не сразу возникает имя опального генерала А.П. Ермолова, который ко времени написания романа уже давно (еще в 1827 г.) указом императора Николая I был отозван с поста главнокомандующего Кавказскими войсками и отправлен в отставку по подозрению в связях с декабристами и за деятельное и покровительственное участие в судьбах сосланных на Кавказ офицеров. Причем отсылок к Ермолову в повести не одна. В самом начале «Бэлы» о генерале Ермолове упоминает Максим Максимыч: «Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче…» [4: 751]. Вслед за тем Лермонтов дает сноску-примечание к словам штабс-капитана: «Ермолов» – хотя для современников писателя подобная отсылка была избыточной: читателям было ясно, что речь шла об А.П. Ермолове. А вскоре и странствующий офицер, записывающий детали путешествия с Максимом Максимычем, зачем-то (как сказано в тексте – «Кстати…») даст описание Крестовой горы и, словно бы случайно, сделает отступление от сюжета, чтобы рассказать о некоем кресте, стоящем на горе. И снова в тексте звучит имя Ермолова, по приказанию которого (как будто бы) и поставлен крест. Офицер-путешественник даже приводит дату установки креста – «а именно в 1824 году…» [4: 763]. Близость имени Ермолова и даты 1824 г. не могла не вызвать в сознании читателей-современников воспоминаний о событиях на Сенатской площади. Имя опального генерала, троекратно повторенное уже на первых страницах повести (позднее романа), становилось для читателей того времени знаком «скрытых» оппозиционных настроений писателя и вполне определенным указанием на его намерения. Т.е. даже только эти предварительные наблюдения позволяют высказать предположение, что первоначальный замысел романа, скорее всего, действительно был связан с образами героев восстания, декабристов, писатель действительно намеревался создавать портрет «одного из героев начала века». И повести «Бэла», «Фаталист» и «Тамань» – первые появившиеся в печати – в наибольшей степени сохранили черты первоначальных, впоследствии трансформированных интенций.
То обстоятельство, что уже в повести «Бэла» центральным персонажем избран «странный» герой, для читателя 1830-х гг. имело узнаваемо принципиальное значение. Эпитет «странный» представал в глазах читателя своеобразным словом-сигналом, ибо героев, подобных Онегину и Печорину, только позже назовут «лишними» (А.И. Герцен), в литературе начала ХIХ в. они именовались «странными». И одним из первых признаков «странности» персонажа становилась скука – пушкинские «английский сплин» иль «русская хандра». При этом для героя начала века скука не была выражением праздности: по словам Пушкина, «скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа» [5: 157].
В повести «Бэла» смысловыявляющим – кульминационным – эпизодом, несомненно, становится смерть юной черкешенки. Однако, как ни странно, чувство, которое пронзает главного героя Печорина после смерти героини, – вовсе не горечь потери. В исповеди Максиму Максимычу Печорин признается: «Когда я увидел Бэлу в своем доме, <…> я, глупец, подумал, что она ангел, посланный мне сострадательной судьбою… Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежество и простосердечие одной так же надоедают, как и кокетство другой… <…> если вы хотите, я ее еще люблю, <…> только мне с нею скучно…» [4: 765].
С точки зрения сегодняшнего дня, слово скука в означенных обстоятельствах звучит странно и едва ли не цинично. Однако для постижения смысла повести (и романа в целом) важно понять, что слово скука для Лермонтова и его современников имело иное значение, чем в современном языке. Актуализированное сегодня значение «наскучить, прискучить, надоесть» в словаре «Живого великорусского языка» В.И. Даля располагается едва ли не в самом конце словарной статьи (5). Тогда как на первом плане оказываются значения: (1) «тягостное чувство, от косного, праздного, недеятельного состояния души; томление бездействия»; (2) «досада, неудовольствие или докука»; (4) «скучать чем, хворать, болеть» [6: 127]. Т.е. скука становится в «Бэле» прежде всего синонимом душевного томления, болезни, досады, разочарования; потому вслед за словом «скука» герой Лермонтова с горечью добавляет: «…жизнь моя становится пустее день от дня…» [4: 765].
Возникает вопрос: о герое какого времени идет речь в «Бэле»? в чем причины той непреодолимой скуки, которую не может превозмочь Печорин?
В заключительной части «Бэлы» в качестве (почти) «задержанной экспозиции» предстает пока еще только намеченная («предварительная» для всего романа, но содержательная для опубликованной повести) история души Печорина. По признанию героя: «В первой моей молодости, с той минуты, когда я вышел из опеки родных, я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и, разумеется, удовольствия эти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим – но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто… Я стал читать, учиться – науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди – невежды, а слава – удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким. Тогда мне стало скучно… Вскоре перевели меня на Кавказ: это самое счастливое время моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями – напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимания на комаров, – и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду» [4: 765].
«Автобиография» Печорина, в том виде как ее представляет Максим Максимыч и умеет передать странствующий офицер, до деталей совпадает с биографией поколения начала века. Свидетельство тому – классические тексты русской литературы.
«В первой моей молодости <…> я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги…» – и в сознании возникает образ героя «Войны и мира» Л.Н. Толстого, «декабриста» (по первоначальному названию романа) Пьера Безухова, с его кутежами и мальчишескими попойками в 1805 г. в Петербурге и Москве.
«Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело…» – со всей определенностью допустима апелляция к Евгению Онегину или скучающему в салоне А.П. Шерер Андрею Болконскому.
«…влюблялся в светских красавиц и был любим – но их любовь только раздражала мое воображение…» – снова Евгений Онегин, познавший «науку страсти нежной».
«Я стал читать, учиться…» – наряду с Онегиным, уехавшим в деревню, могут быть названы Чацкий и внесценические персонажи «Горя от ума», отказавшиеся от карьеры и удалившиеся в деревню «с книгой», князь Федор и двоюродный брат Скалозуба.
«…я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди – невежды, а слава – удача…» – например, фамусовское общество, Алексей Молчалин и проч.
«Тогда мне стало скучно…» Можно представить, сколько еще литературных персонажей и их реальных прототипов могли возникнуть в сознании современников Лермонтова при чтении «Бэлы». Герой начала века был узнаваем и отличим в каждой (полу)фразе Печорина.
«Перевод на Кавказ» был для героя-вольнодумца неизбежен и исторически обусловлен, а для создателя романа – принципиален.
Исследователи романа Лермонтова неоднократно обращали внимание на то, что в начале повести «Бэла» о Печорине говорится как о молодом офицере «лет двадцати пяти», приехавшем из Петербурга: ««Вы, верно, – спросил <Максим Максимыч> его, – переведены сюда из России?» – «Точно так <…>» – отвечал он…» [4: 753]. Однако из «Журнала Печорина» (конец повести «Княжна Мери») становится ясно, что герой был переведен в крепость N, где и происходят события «Бэлы», после дуэли с Грушницким. Т.е. герой должен был прибыть в крепость у Каменного Брода не из Петербурга, а из Кисловодска.
Как правило, видя эту несостыковку, литературоведы говорят об оплошности Лермонтова, которую автор не решился выправить в связи с тем, что повесть «Бэла» была уже опубликована в «Отечественных записках». И с этим можно было бы согласиться. Однако если принять, что первоначально Лермонтов собирался писать роман о герое начала века, то для него категориально важным было то, как и откуда был переведен Печорин на Кавказ. В контексте замысла героя начала века герой Печорин со всей определенностью должен был прибыть на Кавказ именно из Петербурга и по причине, не связанной с дуэлью. Т.е., учитывая целевое намерение автора, можно понять, что возникшее в тексте «разночтение» – знак осмысленного (пусть и изменившегося впоследствии) идейного замысла. Для первоначальной редакции романа приезд Печорина из Петербурга был содержательно важным и принципиальным.
Как уже было сказано, первоначально роман должен был называться «Один из героев начала века». По завершении рассказа о Печорине (и о его скуке) Максим Максимыч спрашивает странствующего литератора: «Скажите-ка, пожалуйста, <…> вы вот, кажется, бывали в столице <…>: неужто тамошняя молодежь вся такова?» [4: 766]. Понятно, что герой (и автор) апеллируют к поколению. И собеседник отвечает: «…много есть людей, говорящих то же самое, что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; <…> и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок…» [4: 766]. Любопытно, что в ответе героя в один ряд выстраиваются понятия «правда – скука – несчастие – порок». Благородный порок скука, напрямую связанный с правдой в начале века, позже как один из «пороков всего нашего поколения» окажется выведенным в Предисловии к роману (1841), хотя и приобретет к тому времени несколько иной оттенок. Пока же, в «Бэле», почти в духе героя Грибоедова, штабс-капитан задает молодому офицеру из Петербурга еще один, почти утвердительный вопрос: «А всё, чай, французы ввели моду скучать?» [4: 766]. И получает ответ: «Нет, англичане», – в котором репрезентация поколения начала века очевидна: возникает имя Байрона и вслед за ним ассоциативно образ Чайльд Гарольда, героя-бунтаря, воодушевившего идеями свободы многих русских романтиков, среди которых одними из первых были декабристы.
Итак, в повести «Бэла» любовь дикарки, на которую Печорин возлагал едва ли не последние надежды, оказалась «немногим лучше…» всех прочих «лекарств», к которым прибегал «больной» в попытке излечиться. По словам Печорина, у него осталось, кажется, только «одно средство: путешествовать» [4: 765]. И можно продолжить и заострить: если не путешествие, то роковая смерть,чему и была посвящена следующая повесть, появившаяся в печати, – «Фаталист».
Повесть «Фаталист» появилась тоже как вполне самостоятельное произведение. Между тем тексту повести были предпосланы строки: «Предлагаемый здесь рассказ находится в записках Печорина, переданных мне Максимом Максимычем. Не смею надеяться, чтоб все читатели «Отечественных записок» помнили оба эти незабвенные для меня имени, и потому считаю нужным напомнить, что Максим Максимыч есть тот добрый штабс-капитан, который рассказал мне историю Бэлы, напечатанную в 3-й книжке «Отечественных записок», а Печорин – тот самый молодой человек, который похитил Бэлу. Передаю этот отрывок из записок Печорина в том виде, в каком он мне достался». Т.е. в момент публикации «Фаталиста» в представлении Лермонтова уже складывался общий абрис будущей цепи повестей (или романа).
В окончательном варианте «Героя нашего времени» не вполне понятна отчаянная решимость Вулича, его неустрашимая готовность поставить себя, свою голову и жизнь в качестве «банка» в игре с судьбой. Кажется, находясь под пулями горцев, каждый день рискуя жизнью, был ли у героя резон так серьезно и одновременно безрассудно относиться к судьбе? року? фатуму? в итоге – к жизни и смерти? Объяснений или каких-либо видимых причин столь отчаянного поведения главного героя этой повести (в названии – «Фаталист») Лермонтов не дает.
Между тем, уже в самом начале истории фаталиста рассказчик-нарратор (в данном случае – Печорин) упоминает о том, что «он <Вулич> был храбр, говорил мало <…> никому не поверял своих душевных и семейных тайн, вина почти вовсе не пил, за молодыми казачками, которых прелесть трудно постигнуть, не видав их, он никогда не волочился» [4: 822].
Любопытно сопоставить эту лаконичную характеристику Вулича с той «исповедью» Печорина, что представлена Максимом Максимычем и странствующим офицером в главе «Бэла». Там давно разочаровавшийся в кутежах, в свете, в учености и теперь в любви Печорин излагает штабс-капитану собственные – глубинные и откровенные – мысли о тех «утешениях» и «надеждах», которые он питал, отправляясь на Кавказ, сокрушается о тех «обманах», которые его постигли [4: 765]. Давая характеристику Вуличу в повести «Фаталист», рассказчик едва ли не буквально апеллирует ко всем тем «почти последним надеждам» [4: 765], которые лелеял Печорин в попытке унять душевную усталость и скуку, боль и разочарование.
Пьянство, столь страшный в глазах Максима Максимыча порок, о котором тот многократно упоминает, чужд Вуличу («вина почти вовсе не пил»).
«Жужжание чеченских пуль» и «близость смерти» не пугают Вулича так же, как остаются незамеченными и Печориным. Скорее наоборот. Если о смелости и выносливости Печорина Максим Максимыч восторженно упоминал преимущественно в связи с охотой, то о Вуличе рассказан эпизод боевой стычки с чеченцами, когда герой не только «не заботился ни о пулях, ни о шашках чеченских», но и «бросился вперед, увлек за собою солдат и до самого конца дела прехладнокровно перестреливался с чеченцами» [4: 823].
Даже любовь, в которой для Печорина была «почти последняя надежда», по-видимому, уже изжита Вуличем. Любовь молодой казачки здесь в станице (или юной дикарки – как в крепости у Печорина) больше не волнует сердце и душу Вулича, скорее «не шутя» сердит [4: 822].
Как помним, Печорин наметил для себя последнее оставшееся ему средство – «путешествовать». Однако Вулич – иностранец, «родом серб» [4: 822], что выразительно и намеренно подчеркнуто в тексте – по всей видимости, испробовал и это средство, оказавшись на службе в русской армии, в чужой и «дикой» стране, на Кавказе.
Жизнь и судьба Вулича, не вполне объяснимая сама по себе, на фоне прорисованной ранее в «Бэле» истории Печорина становится понятна. Трагизм и обреченность Вулича оказываются не только угадываемы, но и ясны. Как показывает Лермонтов, герой «Фаталиста» достиг предельной грани, в его распоряжении не осталось ни единого средства – только смерть, оттого так отчаянна и бескомпромиссна его игра с жизнью.
В представлении повествователя (которым в «Фаталисте» выступает Печорин) Вулич уже не просто «странный» герой, но «вид существа особенного» [4: 823]. Если Печорин в «Бэле» еще сохранял желание открыть себя, хотя бы отчасти найти утешение в любви дикарки или понимание в исповеди, обращенной к Максиму Максимычу, то Вулич уже неспособен «делиться мыслями и страстями с теми, которых судьба дала ему в товарищи» [4: 823]. Если Печорин в «Бэле» «странный», «скучающий», «больной», то Вулич если и болен, то смертельно.
В связи с вопросом о предопределении, который становится предметом спора-пари между героями «Фаталиста», необходимо заметить, что в начале ХIХ в. за представлением о роке стояла целая философская (отчасти историческая) теория, которая оказалась одной из популярнейших и обсуждаемых как в литературе, так и в обществе. Более того, по словам специалистов, теория предопределения стала одной из «острейших декабристских тем» (В.А. Мануйлов). В литературных и публицистических произведениях той поры к ней обращались К. Рылеев, А. Бестужев, Н. Муравьев, мыслители-декабристы, которые полагались на труды французских историков романтического направления. Так, идея причинности пронизывала все сочинения А. Тьера, который как историк Французской революции полагал, что события революционных эпох не являются случайностью или проявлением воли революционеров, но с логической необходимостью вытекают из исторических обстоятельств времени. Именно так – как орудие в руках судьбы – воспринимали себя и видели свою роль в истории России оппозиционно настроенные аристократы-декабристы, находившие обоснование неизбежности государственного переворота, вылившегося в мятеж на Сенатской площади. Теория предопределения и причинности, фатума и рока формировала атмосферу интеллектуальной мысли начала века. И хотя, со всей очевидностью, современники относились к ней по-разному, но для них она была, несомненно, узнаваема, отличима и знакова.
Между тем Печорин в «Фаталисте» иначе, чем Вулич, относится к идее рока. В почти лирическом (по сути – философском) отступлении-размышлении Печорин начинает с иронии: «Я возвращался домой пустыми переулками станицы <…> звезды спокойно сияли на темно-голубом своде, и мне стало смешно, когда я вспомнил, что были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права!.. И что ж? Эти лампады, зажженные, по их мнению, только для того, чтоб освещать их битвы и торжества, горят с прежним блеском, а их страсти и надежды давно угасли вместе с ними, как огонек, зажженный на краю леса беспечным странником» [4: 825]. Однако в ходе развития мысли интонация героя-повествователя меняется: «Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо со своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, по неизменным!..» [4: 825]. И далее контрапунктурная инвектива: «А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы неспособны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность, и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою» [4: 825]. В, казалось бы, начинающемся как пейзажная зарисовка монологе героя неожиданно появляются обороты «великие жертвы для блага человечества», звучат слова о «правах», «заблуждениях» и «надеждах», слышится затерянное между другими слово «борьба». Умеющему читать современнику было ясно, что Лермонтов говорит не о неких забытых далеких предках, но о «мудрых людях» начала века, среди которых, со всей очевидностью, оказывается и фаталист Вулич. Само слово «фаталист» становится для вдумчивых читателей указанием на героя того времени, о котором первоначально и намеревался писать Лермонтов.
Т.о. и появившаяся вслед за повестью «Бэла» повесть «Фаталист» тоже дает основания полагать, что на раннем этапе создания романа замысел писателя был связан с образами героев «премудрых», героев декабристской поры, начала века, а не времени настоящего. «Фаталист» обозначал ту степень скуки (разочарования), которая неизбежно вела героя начала века к осознанию бессмысленности и бесцельности жизни и, как следствие, к сознательно избираемой им смерти.
Одновременно в повести «Фаталист» начинает отчетливо обозначаться разность между героями, представителями разных поколений («времен»), намечается рождение иного (в сравнении с начальным) замысла. Так, в приведенном выше монологе героя-повествователя явно проступают признаки дистанцированности Печорина от «премудрых людей», т.е. Печорина от Вулича.
Последнее утверждение может показаться странным, ибо, как уже было сказано, Лермонтов намеренно подчеркивал связь между «Бэлой» и «Фаталистом». И в ходе сопоставления текстов была установлена связь между «последней надеждой» одного героя (Печорина из «Бэлы») и «самой последней надеждой» другого (Вулича из «Фаталиста»). Но именно здесь и обнаруживается парадокс: Печорин из «Бэлы» не равен Печорину из «Фаталиста». В русле созревающего у Лермонтова нового замысла Печорин «Бэлы» – герой начала века, Печорин «Фаталиста» – герой нашего времени (Вулич – герой начала века). Особенно ярко это различие проступает в отношении к смерти, которое обнаруживают в «Фаталисте» Вулич и Печорин.
Фаталист Вулич непреклонен и отчаян в игре с жизнью и смертью, он решительно и без колебаний заключает пари и столь же неколебимо стреляет себе в висок. Характер проверки идеи фатальности у Печорина иной. Расчетливая беспечность, с которой Печорин решается на усмирение пьяного казака наутро после убийства Вулича, обнаруживает не фатализм, а только игру в фатальность. Вулич слепо и без приготовлений вверяет себя року – Печорин взвешенно подготавливает условия, при которых он мог бы схватить отчаявшегося казака. Печорин продумывает схватку, готовится к ней, прибегает к помощи офицеров. При всем внешнем подобии Печорин не фаталист, он только примеряет на себя роль фаталиста.
Сарказм Печорина и его своеобразный цинизм иной природы, чем у Вулича. В передаче Печорина, согласно его дневниковым записям, герой Вулич, отчаянный храбрец и игрок, гибнет нелепо и почти смешно – от руки пьяного казака и что немаловажно – подобно свинье. Трагизм судьбы Вулича, который выстраивает в тексте Лермонтов, в восприятии Печорина (уже другого Печорина, не как в повести «Бэла») оказывается почти ироничным, насмешливым. Если Печорин из «Бэлы» как бы предшествовал Вуличу, был его пред-образом, пред-ступенью, о жизни мыслил с ним в унисон, хотя и не достигая еще апогея разочарования и отчаяния, то новый Печорин в «Фаталисте» начинает обретать черты иного характера, более позднего. Теперь он не предшественник и даже не последователь, а только «жалкий потомок» [4: 825] прежнего Печорина и Вулича, «мудрых людей». Он герой не начала века, но века настоящего.
Намеченные в «Фаталисте» несовпадения между героями (теперь уже) двух эпох будут отчетливее проступать и обозначаться в последующих повестях. Возвратившийся в Петербург из ссылки Лермонтов, окунувшись в мир столицы, вероятно, скорректировал замысел «цепи повестей», обратился к изображению нового типа характера, теперь уже действительно не «Одного из героев начала века», но «Героя нашего времени».
Наконец, остается сказать несколько слов о третьей повести, появившейся отдельно, «Тамань», наброски которой Лермонтов сделал во время короткого пребывания в Тамани в 1837 г. по пути на Кавказ.
С первых строк повести «Тамань» (в итоге – первой главы «Журнала Печорина») в тексте создается некое ощущение почти литературно «инфернального» пространства, по-гоголевски[1] населенного «чертями», «бесами», «русалками», «тенями», «дикими голосами», запахом серных спичек: «…там нечисто», «здесь нечисто…», «нечисто…» – будут восклицать один за другим персонажи [4: 775–777]. И в этих таинственно романтических, поистине балладных координатах и будет в дальнейшем развиваться действие главы.
Герой «Тамани» молод, страстен, энергично включен в жизнь. Едва ли не буквально герой проживает на страницах «Тамани» те «годы первой молодости», о которых будет позднее вспоминать Печорин в «Княжне Мери», время, когда он «был мечтателем: <…> любил ласкать попеременно то мрачные, то радужные образы, которые рисовало <его> беспокойное и жадное воображение» [4: 825].
Повествование в повести «Тамань» ведется от лица Печорина. Следовательно, согласно первым редакциям романа повесть должна была войти в Часть вторую, где в качестве повествователя выступал непосредственно сам Печорин, автор «журнала». Однако «Тамань» в издании 1840 г. оказалась в Первой части романа, что выглядит несколько искусственным и неоправданным с точки зрения нарративной идентичности.
Вероятнее всего, деление романа «Герой нашего времени» на две примерно равные по объему части было вызвано техническими условиями набора книги. Между тем можно найти и смысловое обоснование возможности подобного членения и согласия с ним автора.
В окончательном тексте романа перед началом повести «Княжна Мери» в Части второй стоит подзаголовок – «Окончание журнала Печорина», где номинатив «окончание» позволяет писателю акцентировать временной разрыв, который должен был существовать между событиями «Тамани» и «Княжны Мери». Писатель словно подчеркивает, что из десяти тетрадей дневниковых записей Печорина, доставшихся путешественнику, издатель избирает не все: только ранние, с событиями, вошедшими в «Тамань», и поздние, с изображением эпизодов, имевших место в Пятигорске и Кисловодске. Герой этих повестей (глав) один и тот же – Печорин, но, как показывает анализ, Печорин – разный. Потому отделение «Тамани» от других глав «Журнала Печорина» и присоединение ее к Части первой позволяло писателю не только актуализировать временной разрыв, но и на уровне композиционно-структурного деления обнажить разницу между юным героем «Тамани» и более зрелым героем «Княжны Мери» (и «Фаталиста»).
На этом фоне утверждение немецкого исследователя В. Шмида о том, что «фигура Печорина статична, не подвергнута никакому развитию», звучит, по крайней мере, спорно [7: 473]. Более того, характер Печорина уже непосредственно в «Тамани» обнаруживает внутреннее развитие и личностную динамику. Наивный романтический опыт героя, как ни странно, уже на раннем этапе становления характера приводит персонаж к серьезным философским наблюдениям над жизнью, которые получат свое развитие в последующих повестях. Уже в «Тамани» появляется образ-мотив – камень, когда юный герой еще не понимал до конца своей роли, но уже наблюдал ее странные проявления в собственной жизни: «Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их <честных контрабандистов> спокойствие, и как камень едва сам не пошел ко дну!» [4: 780]. Данный образ-мотив, с одной стороны, заставляет героя осознать собственную роль в жизненных обстоятельствах, с другой – начинает формировать в герое представление о фатальном предначертании поколения его времени. При этом точкой отсчета подобных изменений в герое Лермонтовым избирается Тамань, как сказано в тексте, «самый скверный городишко из всех приморских городов России» [4: 775].
Возникает вопрос: насколько случайным был выбор Лермонтовым Тамани? почему именно Тамань стала точкой ментальных изменений в сознании взрослеющего Печорина?
Напомним, что 1837 г., когда Лермонтов оказался в Тамани, был прочно связан для него с именем Пушкина – смертью поэта (в т.ч. со стихотворением «Смерть поэта») и последующей ссылкой на Кавказ. С одной стороны, даже короткая остановка в Тамани, туманный вид «дальнего берега Крыма» [4: 777] не могли не вызвать в памяти Лермонтова воспоминаний о пребывании здесь ссыльного Пушкина в 1820 г. и не породить в сознании Лермонтова отзвуки пушкинских «южных» поэм и стихов – в т.ч. его «Нереиды», почти ундины. Мысль о смерти Пушкина замыкала собой прошлую эпоху. С другой стороны, Тамань, маленький прибрежный городок, становился для Лермонтова той незримой границей, рубежом, который метафорически преодолевал герой его романа, словно бы преступая черту между миром высокой александровской эпохи и давящей реакцией эпохи николаевской. Маленький «скверный городишко» становился «вратами ада», куда вынужденно («по казенной надобности») направлялся герой уже настоящего времени, который со всей полнотой предстанет в центральной главе «Журнала Печорина» – «Княжне Мери».
Итак, сопоставление различных редакций романа Лермонтова – «Один из героев начала века» и «Герой нашего времени» – позволяет увидеть трансформацию характера главного героя, в результате которой в тексте романе предстают фактически два Печорина, герои двух разных эпох, и вместе с осмыслением их образов проследить историю творческих замыслов писателя и уловить динамику их изменений, оказаться на уровне мысли художника.
В «Бэле» герой Печорин демонстрировал глубокие страсти и глубокие разочарования, вызывал несомненное сочувствие и сострадание «странному» герою. В «Фаталисте», первоначально занимавшем сюжетно-композиционную позицию вслед за «Бэлой», фаталист Вулич достигал высшей степени разочарования, предельного и неразрешимого столкновения с жизнью, трагическая игра с которой могла быть разрешена только посредством смерти. Оба героя – Печорин из «Бэлы» и Вулич из «Фаталиста» – представительствовали начало века, рядом с которыми герой третьей повести – «Тамань» – репрезентировал идеи юного романтически настроенного героя, исповедующего приверженность высоким идеалам, близким идеям героев первых двух повестей[2]. Но именно в «Тамани», как показывает Лермонтов, вектор, устремленный вверх, изменял свое направление и вскоре оказывался ориентированным вниз, «ко дну», как камень. Точка апогея была достигнута героем в «Тамани» и одновременно преодолена. Печорин последующих повестей – «Княжны Мери» и Печорин «Фаталиста» – это уже герой нашего времени, трагически осознающий свою роль на земле, (неосознанно) ищущий понимания и сочувствия. Именно это – фатальную объяснимость и фатальную обусловленность – и предоставляла Печорину (не Вуличу) повесть «Фаталист», будучи перемещенной писателем в финал романа. В измененной позиции глава «Фаталист» не только завершала и объясняла историю души героя нового времени, мощно и широко представленную в главе «Княжна Мери», но привносила оправдательный ракурс в его поступки, откликалась на ту задачу, которую ставил перед собой писатель в Предисловии к «Журналу Печорина».
СПИСОК ИСПОЛЬЗОВАННЫХ ИСТОЧНИКОВ
Эйхенбаум В.М. Герой нашего времени // Эйхенбаум В.М. Статьи о Лермонтове. – М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1961. – С. 221–285.
Огарев Н.П. Избр. социально-политические и философские произведения: в 2 т. – М.: Госполитиздат, 1956. – Т. 1. – 684 с.
Мануйлов В.А. Роман М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени». Комментарий. – Изд. 2-е, доп. – Л.: Просвещение, 1976. – 280 с.
Лермонтов М.Ю. Герой нашего времени // Лермонтов М.Ю. Полное собрание сочинений: в 1 т. Калининград, 2000. – 1064 с.
А.С. Пушкин – К.Ф. Рылееву. Вторая половина мая 1825 г. Из Михайловского в Петербург // Пушкин А.С. Собр. соч.: в 10 т. / под общ. ред. Д.Д. Благого, С.М. Бонди, В.В. Виноградова, Ю.Г. Оксмана. – М.: Художественная лит-ра, 1962. – Т. 9. Письма 1815–1830. – 494 с.
Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка: в 4 т. – М.: Рипол классик, 2006. – Т. 4. Р–Я. – 669 с.
Шмид В. О новаторстве лермонтовского психологизма // М.Ю. Лермонтов. Pro et contra: антология. – СПб.: РХГА, 2014. – Т. 2. – 998 c.