• bannerua11.png
  • bannerua12.png

 Друк  E-mail

***

Полусошедшая с ума
От ослепительного крика,
С собой я остаюсь сама,
Раздета, смята и безлика.
 
И день, закончив свой обход,
Вдруг уступает место ночи.
Я знаю: этот день – не тот,
Хоть в нем – цепочка многоточий.
 
И ночь такая же не та;
Не та луна, чужие звезды.
И душный дождь – не та вода:
Тяжелые пустые гроздья.
 
Не тот мотив, не те слова;
Чужие звенья, звуки, слоги…
Совсем чужая голова,
И в ней – совсем чужие боги…

26.07.95
 

***

И небо усыпано звездами.
И дождь, как шальной мальчуган,
На землю – веселыми гроздьями.
И гром достает свой наган.
 
И радость – девчонка счастливая,
На ветре веселом спешит,
Такая смешная, красивая!
И горе в могиле лежит…

09.08.98

 

ЖИЗНЕННЫЙ ПУТЬ

Город градом раскрыт до падения башен без боли,
До развернутых окон на стенах разбитых домов.
Эта странная радость животного мира раздолья,
Где не нужно значения краскам беспомощных слов.
 
Мы спешим, не заметив, куда убегает дорога,
Мы не чувствуем горечи луж и пространства для ям.
Мы куда-то идем в состояньи простого потока,
Где бездумное сердце стучит, как расшатанный ямб.
 
Там горит светофор обесцвеченной троицы света,
И кричащей вороною время садится на грудь.
А назад нет пути: возвращаться – плохая примета,
И не хочется, страшно опять в пустоту повернуть…

15.10.03 
 

Черный человек

Я ждала тебя, мой черный человек,
Я глаза разбила о слепые окна.
Я минутой ощущала черный век.
И от слез ресницы насухо промокли.
 
Где ты ходишь? Кто сегодня есть твой друг?
Мы, не встретившись, простились и расстались.
Четкой линии змеей замкнулся круг,
И опять на разных точках мы остались.
Где ты скрылась, моя черная душа?
Я искала, и сгорал ненужный факел,
Искрой яркою сквозь темноту дрожа,
Словно робкие солдатики в атаке. 

01.01.06
  

***

 

Следи за звездами. Они,
Все так же холодно жестоки,
Бьют взгляд остроконечным током,
Бросая вниз свои огни.
 
И лишь однажды не смогла
Звезда за небо удержаться;
Она – разбиться и сорваться! –
Мечтой в ладонь мою легла.

04.06.98
 

Костер

Костер погас – остался пепел.
Деревьев мертвые тела
Разносит бесшабашный ветер.
И эта серая зола
 
Взлетает над землей горячей
И вновь ложится на траву.
Дрова сгорели. Ветки плачут.
А лист кричит: «Еще живу!»,
 
Не понимая, что погибнет,
Сгорит – и разбежится в ночь.
Горит костер – сухие хрипы.
И не могу ему помочь.

25.02.06

Категорія: «Соты» 2013

 Друк  E-mail

Мария Семеновна Тилло родилась в Коростышеве Житомирской области – городке, несмотря на нынешний его будничный облик, старинном: керест по-древнерусски означает камень, т. е., некогда это был город значительный, окруженный каменной стеной. Предки ее по материнской линии еще с дореволюционных времен были учителями, причем преимущественно филологами. Филологом была и мать, Надежда Леонидовна, которая стала ее первым наставником в жизни и слове; в два года она уже разговаривала сложноподчиненными предложениями, а во втором классе прочитала «Войну и мир» Л. Толстого (правда, только первых два тома). Отец же – известный украинский филолог, культуролог, религиовед и теолог Семен Дмитриевич Абрамович – способствовал пробуждению в ней чувства слова поэтического.

Детские годы ее прошли в романтическом, овеянном легендами Каменце-Подольском. Впоследствии семья переехала в Черновцы, один из красивейших, «австрийских» городов Западной Украины, город, восхитивший ее своей архитектурой. Училась в музыкальной школе; сама освоила гитару. В 14-летнем возрасте девочка тяжело заболела, и с тех пор ее жизнь проходила в постоянной борьбе с недугом. Тем не менее, она с отличием окончила филологический факультет и аспирантуру Черновицкого университета и защитила кандидатскую диссертацию по творчеству любимейшего своего поэта – И. Бродского. Преподавала в черновицком вузе (ЧТЭИ КНТЭУ); приняла участие в нескольких научных проектах кафедры (соавтор нескольких известных в Украине учебников и учебных пособий). Фамилию Тилло Мария стала носить в браке с потомком французско-русского рода, который прославлен благодаря выдающемуся русскому ученому-географу и государственнику А. Тилло. Органична была ее рафинированная культурность, органична и горячая, совершенно недекларативная религиозность, равно как и неизменная установка на то, чтобы никогда не причинить никому ни малейшей боли.

Она очень любила общество и, со школьной скамьи, неизменно бывала душой всяких литературно-художественных вечеров, чувствуя себя на сцене как рыба в воде. Красивая, светская, остроумная, она умела восхищать. Довольно уверенно и подчас очень оригинально рисовала. Но настоящей жизнью для нее была поэзия. Причем писала она не «сочиняя», всегда набело, и, как это ни грустно, часто вследствие обусловленных болезнью припадков в роде эпилептических: могла дрожащей рукой сразу же записать несколько стихотворений и утверждала, что они ей «продиктованы». Бывало, просыпалась ночью, чтобы записать стихи; на прикроватной тумбочке всегда лежали ручка и бумага. Исполняла собственные песни, сочиняя к ним музыку, под гитару. 

Автор поэтических сборников «Я» (1998), «Alter Ego» (1999), «Терция» (2005), многочисленных публикаций в различных изданиях. Посмертно вышло полное издание произведений «Лирика» (2006). Это – сугубо философская лирика, медитация, как бы и несколько неожиданная для ее жизнелюбивой натуры. Мария очень трепетно чувствовала природу, не избегала подчас и натуралистических деталей, стремясь передать в слове неповторимое ощущение драгоценности каждого мгновения человеческого бытия. Но у нее почти отсутствуют как социальные, так и любовные мотивы. Поэтическое мироощущение Марии Тилло в значительной мере определено главной загадкой бытия: существованием Смерти. В ее творчестве присутствует особое духовное измерение – поэтическая танатология, осмысление феномена Смерти:

Радость безумная, скорость слов,
Искренность нервных небес-основ,
Необъяснимая суета –
В этом и спрятана красота

Жизни, которой-то, в общем, нет.
Все мы уйдем, не оставив след
В вечной грязи на тропах эпох:
Имя накроет зеленый мох

С меткой «Забвение»: канет в высь
Странно-красивая птица Жизнь.

Или вот еще один, написанный незадолго до кончины текст:

Поэты долго не живут
Поэтов просто не прощают:
Они в реальность воплощают
Чего в реальности не ждут.

И по наитию бредут,
Забыв дорожку в трафарете.
А потому на этом свете
Поэты долго не живут.

Это – мужественная позиция человека, который привык смотреть в лицо судьбе. И все же здесь доминирует пафос утверждения жизни как блага, счастья, – и в высоких, и в самых низменных своих проявлениях:

Радость, как сытая лошадь, навозом из рифмы
Опустошает желудок распухших мозгов.
Боги разбились об небо, ушедши из Рима –
Нет больше цокота цепких и скользких шагов.

Что это, Господи? Может быть, все-таки счастье?
Странно, как странно листать перекошенный вздор.

––––––––––

Там, впереди, на заре истлевающей власти,
Время опять открывает пустой коридор.

Умерла она в порыве молитвы, пытаясь покрепче сжать слабеющие ладони…

Огромную роль в открытии творчества Марии Тилло для широкой общественности сыграл известный киевский поэт, издатель и меценат С. Бураго. О ее поэзии одобрительно отзывались и такие мастера поэтического слова, как С. Пантюк, В. Колодий, Т. Севернюк; ее творчество исследовали известные украинские и российские ученые: П. Михед, Т. Пахарева, М. Михайлова, Г. Якушева, М. Ткачук, А. Николенко и др.; ее памяти посвящен отлично сделанный телевизионный фильм, который можно увидеть по украинским каналам (режиссер Г. Терон). На ее черновицком доме установлена – черный гранит и белый мрамор ­– мемориальная доска.

Категорія: «Соты» 2013

 Друк  E-mail

ПЫХ

Сначала он выскочил из леса и орал как положено. Тощий, драный, расцветкой на жужелку похожий. Жрал все, от сырого лука в маринаде под шашлык – до польской сметанки, в которую влез всеми лапами сразу. 

Поверив в привалившее счастье, что он нашел тех самых, кто не оставит, в этом диком Вологодском лесу, где до ближайшей избы сорок километров, подошел, внимательно посмотрел в глаза и сказал: «Пых!» 

С этого момента он никогда не повышал голос, перестал разговаривать как положено представителям его рода, периодически произнося свое философическое «пых», за что и назван был Платоном. 

Платон серьезный двухгодовалый кот с белой стрелой на лбу, три ноги в перчатках – четвертая в валенке, белизны необычайной. А на груди у него такой же великолепной белизны ангел небесный с головой, упирающейся в подбородок. Голова же и уши – ярко-черные. А усы… 

О, эти огромные, чуткие, подвижные, бело-огненные – прямо дымящиеся вокруг него усы! И брови! Словно облако вокруг головы. 

Смотреть без недоумения на Платона не получалось. Интеллигентность его вышибала почву из-под ног. И всякий раз, произнося «животное» или «кот», я испытывала чувство стыда. Как-то не касались Платона эти определения. 

Когда ему хотелось поговорить, обычно это происходило перед рассветом, раздавался определенный набор звуков – очень определенный, всегда один и тот же. Мелодичный – словно тихонько стеклянные колокольчики звякали сквозь серебро мурлыкания.

И если я не реагировала или реагировала не так, как ему хотелось, задерживаясь с ответом, потому что сон был в разгаре, где-нибудь в полтретьего-полчетвертого утра, он садился возле подушки. 

Чувствуя его бесстрастный взгляд, я внутренне сопротивлялась, не отзывалась. И тогда он вежливо трогал меня за голову лапой. Когти выпускал с четвертого раза, не больно проводя по волосам, как бы причесывая. После этого отмалчиваться было уже невежливо. И мы беседовали. 

Он мог укусить, общаясь, он вообще был диковатый зверь. Но голоса не повышал. А вчера я обнаружила, что в нем есть беличье. Во-первых, он перетекал по плоскости, не как беличья шкурка, распластанная полетом, а как белка в прыжке, наполненная движением, из самой себя происходящим. Сверкая бурой подпушкой глянцево-черной долгой шерсти, Платон взлетал по плоскости шкафа вверх, переливаясь внутри себя, как живая ртуть. И исчезал, недосягаемый, замирая там, наверху. 

Я влезла на стул и увидела, что он вглядывается в птицу, сидящую на березе, вдумчиво повторяя свое «пых». 

…Катя сидела на полу. Они смотрели друг на друга, шло активное общение. Платон сказал ей свое «пых». Катя ответила – пых. Платон промолчал. Катя, наклонившись к его лицу, сказала «пых-пых».

 Слегка помедлив, Платон отозвался, дважды пыхнув. И тогда, рассмеявшись, Катя сказала громко и весело: «Пых-пых, Платон!» А Платон поднял лапу, замахнулся раз, второй… и припечатал Катину щеку. 

У меня шерсть дыбом поднялась от такой картинки. И я спросила: «Катя, а когти он выпустил?» 

– Нет, – потрясенно прошептала Катя. – Он интеллигентно, без когтей вмазал. 

Платон повернулся к нам и, подняв хвост трубой, вышел на балкон, закрыв за собой дверь. 

– Фига себе! – сказал Сережа, также пронаблюдавший результаты общения. – Таки Платон. – И задумчиво: – Очень много шерсти. Как на медведе. 

В этот вечер свое «пых» Платон больше не произносил, был задумчив, даже отрешен. А утром стало понятно, что он переживал. Потому что он ел, ел и ел. Как любой нормальный человек, которого задели, и ему не удалось справиться со своей обидой. 

Мы стали ждать, когда же Платон снизойдет к нам со своего балконного поднебесья и скажет философически «пых». Дело уже к вечеру, а пыха все еще не было. 

Поэтому я нервически весь день мою его тарелку, подкладывая новые и новые порции «Китекета». Он открывает лапой окно на кухне, проходит к тарелке, мрачно съедает и так же мрачно уходит назад, на балкон, на шкаф. Молча. 

Ни тебе привета, ни тебе спасибо. Хочется подойти к нему и сказать «пых», но страшно обидеть. Я же не знаю, что обозначает это замечательное слово, произносимое на глубоком выдохе проникновенно и поучительно. 

– Пых!

 

ПЛАТОН И ПАСКАЛЬ

Джабару Абдуллаеву 

Водитель, беженец из Узбекистана, – с рисованным профилем, чудными миндалевидными глазами с хитринкой, – говорил, по-московски акая: 

– Садимся ужинать обязательно вместе. Мы почему-то стесняемся ужинать без него. Но ест он очень быстро, и когда время приходит пить чай, у него уже проблемная фаза. И этот аромат… вечно чай пьем не так, как нам хотелось бы. Но он такой белый и пушистый, что всякий раз, садясь за стол, стесняемся не пригласить, забывая, как быстро он жрет, сволочь. 

Я спросила водителя, давно ли он в Москве. 

– Восьмой год. А вот мама только приехала. Никак прижиться не может. И русский плохо знает. Но кот ее понимает. Они вообще быстро поладили. 

Теперь у нас за чаем проблемы иного качества. Мама делит его порцию на две части – и возникает необходимая для чаепития пауза. Это позволяет отодвинуть тот самый «приятный» момент, когда кот начинает загребать, стуча когтями так, что всякий раз думаю: стригут же собакам когти, а котам?.. 

При маме мы пьем чай в теплой, дружной компании, и чай пахнет бергамотом, а не обормотом. Ну, а когда чашки мыть начинаем, тогда уж все… как обычно. 

Сволочить его перестали. Ох, и не любит он, когда – сволочью! Запомнил и не простил, и чай для него всегда повод к вредительству. Ну, тогда мы и ругаемся. А он, как услышит, уходит за торшер обижаться. Я ему говорю, прячься где-нибудь в другом месте. Но он очень глупый. 

С мамой – дружит. И понимает только ее. А она-то с ним по-узбекски разговаривает… Я раскусил, в чем дело. Интонации важны. Все дело в интонациях. А мама слова этого ругательного по-русски не знает. 

Надир все рассказывал о том, как жили под Ташкентом, и там тоже был кот, и собака, и две козы. 

Язык Надира, точный и озорной, удивил меня. Спросила, откуда русский выучил так. 

– Как, – сощурился, – я ж в нашем Союзе учился, на философском. Преподавали на русском, как везде, да и жили мы на русском, – поправился, – по-русски. 

И коз наших величали Дашкой да Машкой. 

И вдруг резко: 

– Я почти защитился. Но – бежал. Когда резня началась. 

…Ехала я грустная, и не просто ехала в этой мало приспособленной к «бомбежке» машине, – столько в ней было хлама всякого доброго – книжка, кукла, газеты.., – а возвращалась, оставив друга своего Платона на временное проживание в доме друга своего Катерины. Но расстаться с Платоном предстояло надолго. 

Катя успокаивала: 

– Да когда он тебя выбирал, я рядом стояла. Он ко мне привычен, поладим. 

…Еду, вспоминаю, как Платон отреагировал на главную хозяйку дома, спаниеля Леську, взлетев на тумбочку, с грохотом скинув цветочный горшок. Как устраиваясь, перепуганно подобрал под себя лапы. Утробно зарычал. 

Зверское урчание было таким глубоким и низким, вибрация – так устрашающа, что удивленная Леся перестала улыбаться, ошарашенно уставившись на Платона. 

Платон был зол, зол, зол. Я – в перепуге. Потому долго не уезжала, ждала – и дождалась. Он вынул из-под себя лапы, перестал чревовещать и сказал внятно – ну, в общем, иди… раз тебе так надо. Иди… – пых-пых-пых. 

Грустно смотрю на интеллигентный профиль Надира, слушаю о его белом и пушистом, но глупом. Невежливо говорю: 

– А мой Платон умница. Философ, – и осекаюсь. 

Надир смеется: 

– Не смущайтесь, теперь я философствую, лишь когда бомблю. Остальное время отсыпаюсь. Слишком часто бомбить приходится. 

А белый действительно глуп. Так и не научил его прятаться. Да и с кошкиным домиком проблема – гадить предпочитает специально, наверное, когда мы чаевничаем. И орет дурным голосом. 

– Как зовут вашего глупого? 

Хмыкнул: 

– Паскалем.

 

ВРЕМЯ СУНОК

Платон не спускал с меня взгляда. Я проснулась оттого, что два золотистых солнца прожгли мой сон насквозь. Надев очки, поверх стекол посмотрела в упор. Платон зажмурил глаза, а я забегала по комнате в поисках блокнота. Не написав ни слова, легла и отключилась внезапно, так же, как проснулась, – и опять почувствовала взгляд. Пришлось раскрыть блокнот. Текст пошел сразу, но на второй странице Платон стал подбивать локоть. Текст застопорился. Я поняла, что Платон возражает, но часть истории уже была записана… 

Сюда просыпаться не любила. Это было опасное место. Мне приходилось долго сидеть на перекрестке улиц города, похожего на Барселону, но не Барселоны… До тех пор, пока не приходил Костриди с вечной фразочкой. Произносил он ее с ухмылкой, и я не выносила этого: 

– Опять вляпалась? И опять не отследила сбой кода?.. 

Ко брал меня за руку и вел в ближайшую кафешку, заказывал пиво, а я уходила в дамскую комнату. В кармане рабочего хитона всегда лежал коробок, из которого вытаскивалась паутинка скорой помощи. Заменив хитон на голубую тунику из тончайшего шелка, в каких ходили местные, шла к Костриди. Мы обсуждали, как вернуть меня в лабиринт Альмаира, где предстояло разгадать тайну повторяющейся фразы: «Профессор, я всегда вспоминаю три желтых позвонка». 

У Костриди проблем с возвращением не было. Его не клинило, и резьбу не срывало – он никогда не сбивал код. А со мной что-то было не так. С этим предстояло разобраться. И вдруг Ко спросил: 

– А что Платон? Ты продолжаешь свиданничать с ним? 

Я отвернулась. 

– Думаю, дело в Платоне. То есть в тебе, – поправился Ко. – Отключись, 

пожалуйста, не отзывайся и не корректируй. Ты должна быть здесь безвылазно. Не устраивай пробои времени и месту. 

– А то ты вынужден будешь вставить в отчет лирическое отступление обо мне и Платоне? Ты знаешь, для кого пишешь отчеты? 

– Нет, – спокойно ответил. – Не имеет значения. Имеет значение только одно: есть ли о чем, и пишу ли я их… 

В Альмаире, на высоком берегу Днери, я жила жизнью странной. Были дни, когда, глядя вниз, на город, видела Помилура, тренирующего своих дьяри. Дьяри на огромных драконьих лапах гонялись за его синей тенью, сами сине-зеленые, хлопая клювами так, что я отвлекалась от своего дела. В это время я обычно сидела на теплом ракушняковом полу пещеры и двигала взглядом, слева направо – и наоборот, магнитофон, иногда пытаясь его поворачивать. Поворот вызывал особенные затруднения. Не хватало выдоха. Обычно это было предзакатное время, золотившее все вокруг утомленными за день жара лучами: горы, крыши города внизу, зеленые острова парков, ровное кольцо реки, обрамляющее город-остров... Солнце здесь бывало высоким и безжалостным, но к четырем часам сдавалось. 

А то, бывало, доносились голоса из лабиринта. Я шла на них; неуловимые, они звучали глухо. Вот и теперь: «Профессор, я всегда вспоминаю три желтых позвонка»… И тишина. Голоса за очередным поворотом затихали. Никогда не удавалось настичь их. Думаю: из какого тысячелетия прорывались они ко мне? 

Пещера, в которой я жила, как бы половинкой яичной скорлупы накрывала меня, и в этом домике я чувствовала себя комфортно. На скошенном полу, как бы стекающем к выходу, кроме пролвинировой подстилки и магнитофона у скошенной стены, стояли таз нефритовый, большой и тяжелый, лукавой овальной формы, и высокий пластиковый кувшин. Проблем с водой у меня никогда не было – выливала из кувшина в таз, мылась, а потом нефрит оказывался пустым и сухим, а кувшин полным водой студеной, сине-зеленой и прозрачной, и так всякий раз. Я уже не заморачивалась думать об этом. Рюкзак лежал у выхода из пещеры, у более низкого среза «яйца» – всегда самоосвещенного тем предвечерним, как бы волшебным светом, какой наблюдала в Летнем саду Петербурга и здесь, когда солнце опускалось за Кирозямой, далеко внизу отсветы его со дна процессора (над установкой его долго колдовал Костриди) фокусировались в моей пещере Джормидогери… 

По винтовой дороге из города поднимался Костриди, близилось время нашего общего планового времени, «нашей совместности», – шутил, как обычно, Ко. Он вошел и хвастливо сказал: 

– Видишь, вот, купил на ярмарке. 

Я фыркнула: на обгоревшем торсе, могучем и всегда смущавшем белизной, а сегодня красном от возмущения солнцем, болталась черная со спины майка, серая спереди, в мелких цветах. 

– Ко, это женская майка, ты все время покупаешь женские майки. 

Ко удивился. Поправил бандану – она тоже была в тон майке, графитовая с мелкими белыми цветами арукар. 

– Наверное, у меня женская сущность… 

Но я перебила, не дослушав: 

- У меня получилось, Ко! Смотри внимательно. Я покажу. 

И я сосредоточилась взглядом на том месте, где только что стоял магнитофон. Но его там уже не было. Ко стибрил его и, ухмыляясь, ждал, чтобы я начала возню. 

И мы ткнулись друг в друга, но Ко отпрянул, протянув маг: 

– Давай, показывай! 

– А по-моему, не до того. Тебя кефиром надо смазать, – поняла я, почему он вдруг отпрянул. – Больно? 

В этот момент мы узнали, что уже не одни. Ко тоже услышал сначала покашливание и: «Профессор, я всегда помню эти три желтых позвонка»… И мы побежали на голоса. 

Шли девятые сутки нашего внедрения во времена сунок. 

…А когда я просыпалась на площади и прямо из моей пещеры выходила на угол улиц Берди и Крига, я знала: начались непредвиденности, сбой кода. Но проходившие мимо не обращали на меня внимания. За спиной я ощущала лабиринт, а вернуться в него не могла. Мне иногда подавали. Я не любила сюда просыпаться, это было опасное место. 

Вот и в этот раз. Я просто сидела и ждала, когда Костриди отследит, появится и уведет меня отсюда. И Ко появился. Но в этот момент я увидела на тротуаре кота. Костриди тоже его увидел и сказал: 

– Доигралась! Что делать будем? 

– Это не Платон, – сказала я. 

– Вижу! Не хватало еще Платона здесь. 

– Ну, так зачем же что-то делать? 

– Чтобы в следующий раз ты не приперла сюда Платона! Ты подумала о хозяйке этого? Где ей его искать? 

– Вернуть не сможем? 

– Нет. И, кроме того, ты хоть одного кота в Альмаире видела? Это первый кот в этом мире. 

И мы забрали этого пришельца с собой в Джормидогери. Но до этого предстояла обычная процедура внедрения меня в лабиринт через кафе. Как пронести туда с собой кота? 

Ко вытащил из кармана коробок, из него – рюкзак, и бедный кот оказался котом в мешке. А дальше было новое утро, и я правильно проснулась в новом дне в пещере лабиринта высоко над городом Альмаир времени сунок. 

В этом дне мы с Ко решили настичь голоса. 

– Ты сначала вызови их, сконцентрируйся, – проворчал Ко. 

Я концентрировалась, но этот кот… Он все время мурлыкал, терся, ему жутко нравилась и пещера, и пролвинир, который он драл когтями, но больше ему нравилось убегать в лабиринт, и приходилось его отлавливать. Он опять удрал сегодня в самый неподходящий момент, когда уже почти получилось. Только нам пришлось прерваться и идти не на голоса, а на поиски кота. 

И мы дошли... этот странный кот и привел нас к трем желтым позвонкам. Они лежали прямо под ногами, фосфоресцируя в мягкой темноте рукава лабиринта, достаточно далекого от пещеры и на большой глубине. Кот сидел рядом и завороженно на них смотрел. Через некоторое время оказалось: мы так же, как и он, сидим, и так же завороженно смотрим. И Ко произнес: 

– Так вот почему голос все время помнит про три желтых позвонка! Невозможно взгляда отвести... Как же им удалось уйти от позвонков? Куда они ушли? Когда? И кто они? 

– Думаю, мы никогда не узнаем об этом , – ответила. – Мы не сможем оторвать взгляда и задниц. Может быть, это были мы сами?.. 

– Не думаю, что надо так думать, – почему-то прошептал Ко. – Мы не могли бы слышать самих себя, и потом – я не профессор. Ты тоже. Смотри! 

Кот, как бы охотясь, подкрался к позвонкам ближе – и вдруг начал скрести. 

– Он закапывает их? – спросила. 

– Нет, он откапывает! 

Неожиданно почва как бы расступилась, и через некоторое время обнажилось продолжение позвонков. Кот откопал скелет. Находка очень не понравилась ему. Кот лег рядом, и стало понятно, что пришелец никакой не пришелец, а второй – в этом месте и времени. Мурлыканье превратилось в музыку печальную, хриплую и затихло. Они лежали рядом: застывшая меховая музыка – словно звук заледенел – и светящиеся позвонки. Скоро точно такие же три засветились среди густого меха… Мы замерли. 

– Твой Платон маг, – сказал Ко. 

– Это не Платон. Ай да я, – сказала я, – ай да сукин сын! 

– Не примазывайся к чужой славе. Ты не Пушкин, не Платон. Ты существо 

с нарушенным кодом, и вечно из-за тебя мы попадаем в истории. Эта – странная 

и печальная. Пора возвращаться. 

Но ушли не сразу. 

Мы закопали его рядом. Время схлопнулось. Не было в Альмаире котов. Все стало на свои места. 

Отчет Ко писал в тяжелейшем состоянии духа: «Мы давно преодолели смерть, и вот теперь – опять возвращение туда, где встречи с ней возможны. Это позволяет нам датировать с точностью до дня время сунок». 

– О! Ты помнишь, когда изобрели вечную жизнь? Так я ставлю эту дату? И он написал: «Время – Пасха. Вознесение Господне — переход, отмечаемый на 40-й день, в честь вознесения плоти Иисуса Христа и обетования о Его втором пришествии».

 

ТАЙНЫЙ ХОД НЕ СКАЖУ КУДА

Мне безразлично, что вы думаете по поводу Сережи Шерстюка. Мне не все равно, что вы о нем вспомните.

Я не была ему другом. Мы встречались трижды. Каждая встреча была единственной. Во время последней Сережа подарил фотографию – за его спиной вырастал Одесский оперный театр. Прекрасный и разрушающийся. Вскидывалась пантера, и тень от лапы ее падала на Сережино плечо… Пантера замерла, тень продлилась и достигла Нескучного сада, где я брожу по тропинке, на которой стоял на коленях Сережа и кормил белку. Белка все еще кормится с ладошек бродящих по дорожкам, а Сережи больше нет.

Он сказал тогда – запоминай, сверху рыжая, подпушка серая. Никогда не крась волосы – станешь похожа на белку. Я не хочу, чтобы ты была похожа. Я не люблю вертлявых. Ты втируша, медленная, но внезапная. Это всегда настраивает против, потому что последний удар ты наносишь безошибочно. И это предугадывается и …пугает.

На фотографии Сережа написал в том числе и: «ЗА свободу». Свобода начиналась справа от Памятника Пушкину на Приморском бульваре. Это опять Одесса. Он говорил: «Это вопрос достоинства – я не хочу быть понятым. Я предпочитаю память, а не понимание. Меня Одесса знает. И в Одессе есть кому – не забыть меня. Я сюда приезжал не к тебе.

Но ты пересекла все мои дороги трижды и это неспроста. Говори, чего тебе надо, что хочешь узнать, увидеть, понять. Хочешь, подарю картину? Хочешь, тебя нарисую? Почему ты ничего не хочешь, женщины всегда хотят. Хотя разве ты женщина? В тебе помещается город, и есть еще место – для чего ты так жадно заглатываешь жизнь, я не знаю, как с тобой разговаривать. Не загоняй меня в тупик.

 Здесь у вас женщины ничего не хотят, меня не хотят. Зачем ты смотришь, как я топчусь и вязну сам у себя на зубах? Я ее видеть больше не могу. Не хочу. Не буду.

Возьмешь билет – на, держи, завтра уедем в Киев. От этой женщины уедем. Она меня с ума сводит. Я из-за нее много чего сделал. Но и не сделаю никогда не меньше…»

Когда шли по Андреевскому спуску, Сережа сказал, что рано или поздно восстановят Михайловский монастырь. И тогда мы сумеем заказать молебен за заблудшие души. – У меня много заблудших душ за пазухой, – странно говорил Сережа. И только ты душа свободная, без принуждения хотящая радоваться и быть счастливой. Я таких девчонок не видел отродясь. Наверное, ты мутантка. Они тебя никогда не полюбят. 

И я тебя не полюблю – разве можно любить того, кто не имеет имени? Ольга – не имя. Свя-та-я. Разве можно так называть женщину. Хотя – какая ты женщина. Ты встреча, которая никогда не повторяется. Она всегда заново. Всегда сначала.

И это ужасно, что смерть придет, и мы не узнаем, что уже все, никогда не будет опять и снова…

Это может быть и хорошо, потому что нет ее, мы есть, а смерти нет, и ты не бойся. Когда я умру, ты узнаешь и не удивишься, потому что я уйду первым.

Ты тайна, ты та дверь, в которую входят один раз и – никогда не выходят. И всякий раз надо входить заново. 

Где ты бываешь, когда меня нет возле? Кто притрагивается к ручке на твоей двери и что ты делаешь с ним, приоткрывающим, просачивающимся в твои комнаты, дворы, переходы, подвалы, кто и зачем свешивается с твоих балконов и зачем доходят до чердака… Куда им – выше… Чем они заканчивают, если никогда не выходят через ту дверь, в которую ты позволила войти. Почему ты приехала в Москву и ждешь меня на Страстном, я не мог тебя не почувствовать. Ну вот, я пришел. Куда теперь?

Какого черта, – сказал Сережа милиционеру, – какого черта ты на нее смотришь? Пусть плавает, где хочет. А почему не в фонтане – такая жара…

Ну и что, что голая, она не голая, она обнаженная. И это прекрасно. И она хороша. – Ольга, покажись этому мудаку. – Да я не выражаюсь, я – выражаю. Идею. Женщина купается в фонтане. Мужчины смотрят и запоминают. Это их мужиками и делает. А ты что, денег за это хочешь? На, столько – достаточно?

Ольга, плыви к другому краю, я подойду.

И он подошел с платьем и букетом ромашек.

– Откуда, спрашиваю, ромашки? 

…Долго шли по ботаническому саду. Отдыхали в кустах: 

– О, я подзаборная, а ты толстый и довольный!

– Я – я толстый? Ты пощупай – где жир, это одесское восприятие, это у вас все толстые, ты посмотри, как я узок, – и Сережа погладил джинсы, будто крошки стряхнул. – Я голубой джинсовый парниша, у меня узлы на пальцах – как у тебя на платочке. О чем забыть боишься, зачем узелки – и он развязал два…

В первый узелок был завязан перстенек, он купил его для меня на «Привозе», надел на палец, покрутил и сказал:

– Ничего, пока великоват, потом впору будет.

Во втором узелке лежала сережка. Оставшаяся. Первую мы с ним так и не нашли в траве… Тогда одуряюще пахла сирень, скатывавшаяся волнами в Днепр со склонов Киевского ботанического…

Мы всегда оказывались в ботаническом, и в Одессе, и в Киеве, и в Москве… Все ботанические сады были нашими. 

Еще был Нескучный сад в Москве, и Городской сад, мимо него бежала Дерибасовская, на ней Сережа учил меня танцевать вальс-бостон:

– И раз два три, и раз два три…

Потом сказал, что не понимает разницы между вальсом и вальсом-бостоном.

Потом еще было… твист на ротонде в горсаду, и шейковали в кафе «Молодежное», и Дерибасовская нас не отпускала, а потом обнаружились на Ланжероне – купались прямо в чем были – он заджинсованный, а я в платье выходном – и на нас как на сумасшедших смотрели. 

Вечером грелись в «Оксамите Украины» сухим красным, и Сережа говорил, что глобализм победит не только в искусстве, и что грядет кровь и великое молчание. И что:

– Твои мужья никогда не найдут общего языка, потому что у вас общие дети и жизнь общая, зачем еще что-то, общий язык нужен тем, кому есть что делить, а вам делить нечего. Не тебя же и детей. Ты научись спокойствию, остальное у тебя есть. 

А то, что будет, от тебя уже не зависит, будущее ты себе уже обеспечила признанием.

– Каким? – спросила оторопело.

– Дура, – мрачно сказал Шерстюк. Это дорого стоит: «А я дыханье. И любовь. 

И вечный праздник».

– Сколько? – так же мрачно спросила.

Он выгреб из кармана деньги, высыпал мне в подол и, покрутив у виска пальцем, положил туда же свой паспорт.

Он был единственным мужчиной на свете, поднявшим меня на руках по 

192 ступенькам Потемкинской лестницы не передохнув, и присел на ступеньки памятника Дюку, так и не выпустив меня из рук. Ему аплодировали.

И я не поцеловала его.

Еще я могу сказать, что кольцо и фотография лежат где ни попадя, потому что я люблю смотреть на них и трогать. Но я никогда ни с кем не говорила о Сереже. 

Я была его «Тайным ходом не скажу куда», и то, что я написала – это подарок Сереже на его посмертное пятидесятилетие.

21.12.2001, Москва.

 

ЖИВУ СПОКОЙНО

А началось знакомство с Сережей смешно...

Я возвращалась со встречи с Юнной Мориц. Она отредактировала мою рукопись, и вот я купила бутылку сухого красного, сушеные бананы и на Страстном бульваре сидела на скамеечке с Володей Салимоном. Мы обмывали мою рукопись, потому что отредактировано было совсем ничего, но очень «по делу» – просто вычеркнуты некоторые строчки, просто зачеркнуты некоторые стихи. Ножницами что-то вырезано. И – несколько новых строчек предложено взамен… Это был здоровский результат. Я думаю, мне очень повезло. И я тогда очень гордилась этим. Собственно, я и сейчас так же отношусь – с гордостью и благодарностью, меня многому Юнна Петровна научила.

Когда я решала, к кому из теток-поэтов идти, я написала письмо Ахмадулиной, но не отправила его, и позвонила Мориц. Решила, что по моему характеру идти надо к Юнне. Да и по ее характеру, как позже выяснилось, тоже. Ну, я тоже была тетка, мне уже 36 случилось…

Она спросила не без иронии, узнав, сколько мне лет: «И много написали?» – 16 килограмм, – ответила. Юнна Петровна велела взять 250 грамм и зайти к семи вечера. Но я потеряла адрес и – Лидия Графова мне помогла, дала телефон – я опоздала на полтора часа. Была в ужасе – жутко не люблю опаздывать. Да еще – к МОРИЦ!))

Ну, это другая история.

Так вот, сидим мы с Салимоном, а у него еще свеженькая писательская ксива, он мне ее показывает, мы и ее обмываем. И тут прямо перед нами тормозит ментовский бобик. Времена сухого закона… Салимона – в машину. Мне тоже надо в машину, но вроде бы я им не очень нужна, милиционерам. И я очень на это обиделась… – Даже ментам не нужна...

Подхожу я к водителю, засовываю голову в окошко и на ухо ему кой-чего шепотом. Он хмыкает и... отпускает Володю. А мне говорит: «Ты только уведи его, ну, вот там есть подворотня, а во дворе – столик для доминошников, так вы там и договорите, с глаз подальше!» И – уезжают.

– Ты что ему сказала?

– А, – отвечаю, – потом как-нибудь расскажу.

 Смотрю, а полбутылки еще есть, только пролилось чуть-чуть на правки Юнны Петровны, и стихи теперь «под градусом», и подпись ее размашистая – стала пьяной! 

–  Ладно, – говорит Салимон, – здесь недалеко Шерстюка мастерская, зайдем, расскажешь.

Заходим. Там, по-моему, два окна было. Не помню. И огромные картины – одна свежая, в работе, что-то коричнево-синее. А на мне платьице специально для «представительства» в одесской комиссионке купленное, чудное такое... почти новенькое. Ну, мы знакомимся, ля-ля тополя, Салимон рассказывает, как я его из «бобика» ментовского вытащила, и они оба:  

 – Что ты ему сказала?!

А мне в лом...

И тут Сергей меня в моем платьице всей мною – вписал в картину. Со спины. А потом развернул и мордой лица – туда же. 

Получилось что-то невообразимое – и на картине, и  вся я – сплошная такая «глобалистка» получилась (он тогда глобалистом себя называл и все под таким углом рассматривал. От него о глобализме и узнала, а тогда об этом ничего почти и не говорили, ну, он о глобализме в искусстве, а не о политике...). Получилось, словно меня из его шедевра вырезали.

Я таки уперлась, разозлилась, сказала – нечего меня теперь вытирать, (это он меня тряпкой, вонючим растворителем пытался!), я теперь – произведение искусства, так и буду ходить по Москве. Так весь день и проходила – коричнево-голубой. 

А ночевала в его мастерской, он меня оставил и ушел. Утром просыпаюсь, а он уже хлопочет, кофе готовит. На стуле лежит новое платье. Роскошное. И билет на Одессу. На самолет. А моего «шедеврального» платья нет.

– Гад, – говорю вежливо и холодно, – мое платье где? Верни!

 Отвечает:

 – Увы, – я им тебя с картины смыл. Ты мне там не понравилась. Примерь лучше новое, и давай, кофеёчек готов!

Платье оказалось тютелька в тютельку.

 – Это как же у тебя получилось?

 А Сережа обиженно:

 – Ты что, не понимаешь? У меня же глазомер! Я – профессионал! 

Пьем кофе…

– Зачем мне улетать, – возмущаяюсь, – у меня дела ещё  в Москве.

– Вали, – говорит, – и поскорей. А то вообще никто ничего не сделает. Ни ты, ни я. И чтобы я тебя вообще больше никогда, поняла?

– А почему?

– А потому, что мне Одессы – выше крыши. Так что лети, Белка, и живи спокойно.

(Сережа меня или Ольгой, или Белкой называл.) 

И проводил он меня во Внуково, и рассказал мне три бочки арестантов – за жизнь свою, мою, и – нашу. Какой она теперь станет. 

И ведь правду сказал – жизнь стала такой. Нашей. Но об этом я уже раньше написала. Осталась еще одна встреча.

Когда-нибудь... я и ее расскажу, там история спасения Салимона от ментов отыграла на всю катушку. Только... раскатушилась катушка очень скоро. Страшно раскатушилась.

20.01.2003

Категорія: «Соты» 2013

 Друк  E-mail

*** 

где пращур пещерный жирафа чертил утонченно
рубилом по камню в окрестностях чада, 
чтоб каменной лодкой отплыть со своим зоосадом – 
ты спишь и не слышишь, вода прибывает. под черной
 
завесой чачвана над черной водой, в промежутке, 
костра проступало мазком светотени на стенах
письмо и сплетаясь с корнями растений,
казалось арабскою вязью, когда бы не жуткий
 
славянский акцент в синодальном прочтении касры.
ты спишь и не слышишь, вода подступает в тумане,
по сходням торопятся львы – не москва ли за нами,
и smoke on the water три раза взрезается красным.
 
вода прибывает, и дождь расцветает над молом 
эзоповой фразой, и взгляд карантина в наркозе,
как дождь, близорук, и надрывно кричит пароходик – 
ты спишь и не слышишь, и кофе паршиво помолот.  
 

Над и внутри

…над ним луна собакой воет,
нору кротовью с кровью роет,
роятся звезды злобным роем
и речка подо льдом шумит.
 

*** 

всего лишь комок биомассы,
наросшей на хилых костях,
что выполз на берег талассы
и там засиделся в гостях
отмеренный датами прочерк 
с короткою тенью на юг,
неотличимый от прочих
тире и дефисов вокруг.
продукт языка, воплощенный
цепочкой обрывистых слов,
к нему возвращается черным
штрихом, как в щеколду засов,
как лязгает в раме затворной
серифом засечковый шрифт – 
сизифа коринфского ордер
и старого замка лафит.
 
что камень заталкивать в гору,
что воду таскать в решете
учения  анаксагора
о первопричинной тщете – 
пустое, как множество смыслов,
как чаша, которая на 
другой стороне коромысла
уравновесит меня.
 

*** 

в этом языке было лишь прошедшее время.
без планов продаж, прогноза погоды и любви до гроба.
в особенности с последним, карандаш выпадает из рук и молчат оба.
и вчерашний счет вывешивается в гареме.
 
с настоящим временем тоже были проблемы.
впрочем, какие проблемы с отсутствующим времением.
да и слова такого не было, все деяния и намерения
были фактом, исключающим пролегомены.
 
процветали хронисты. к гадалкам куда податься.
руководили контекст и врожденное чувство слова.
если ей говорили, что, дескать, прекрасна снова,
она понимала, что, значит, пора отдаться.
 
жизнь была простой, так как сбудется только то, что было.
как цыплята осенью, как «гоп!» после прыжка – 
парашют всегда открывался, а если нет – то не прыгай, пока
не стало им счастье, вырубленное в камне зубилом.
 
и от счастья такого горбясь в настоящем и будущем временах,
сослагательно распирала гордость подвздошье
и перфектно снашивались к сроку подошвы,
и судом грозился монах.

 

*** 

душные ночи июльской кабирии, 
(нет, не читал федерико кибирова),
дикого лоха серебряный звон
дышит полынью, до самой киммерии
берег полог, словно пляж ланжерон.
 
да, ланжерон – пограничный прожектор
шарит песок как кишечник прозектор,
выше по склону подняться в кусты – 
шарят менты (затаился ли лектер) – 
вязкого воздуха листья густы
 
и не услышать глотков ркацители,
так тягуче и долго в обнимку сидели,
а струя из бутылки тягуче и долго текла,
пока время не вышло, что волны успели
обкатать нас, как мутный осколок стекла.
 

*** 

снова взошел ступенями дней белого солнца профиль,
знаку согласно раздвинула бедра грузная кинеретта –
хоть бы какой-то петр сеть на нее набросил,
хоть бы покрыло ниву облако интернета.
 
белой тоской туман полосой скрывает ее изъяны,
один африканский рог стоит дневной молитвы,
сколько в нее входило струями иордана
и вытекало при каждодневной микве.
 
ложе ее просело так, что, если смогло бы, море
своим языком, соленым как сельдь, ее ласкало,
кто из проезжих прославил тебя на заборе,
сколько монет с тебя мытари не взыскали?
 
кто проходил покровом твоим, словно сушей,
плату исправно справлял, оставляя монету подружкам,
капернаумским – им лишь околачивать груши,
солнце садится и следом уходит наружка.
 

*** 

в накинутом тюле в окне голосила ущербная, 
словно признала жильца в воскресение вербное,
ночь на излете дорожкой по водам затихшим
водит иглой затупившейся слишком 
в правописании, шорох и плеск – откровение книги морфея,
море приходит за податью, нам оставляя морфемы,
словно расписки, на мокром песке в воскресенье. 
тюлевый занавес тронул сквозняк светотенью. 

Категорія: «Соты» 2013

 Друк  E-mail

***

Тихий, сухой, пролистала я день, как том.
Сказаны были серебряные слова…
День растворился в молчании золотом,
только лишь ветер был слышен едва-едва.
 
Сотни желтеющих писем неслись, спеша,
все к своим адресатам, в свои углы.
И на каждом следы от небесного карандаша.
И видны были: почерк Бога, печать золы.
 
Хочет всегда говорить природа, ее слова –
нервные жесты глухонемых, что узрим везде.
Я – переводчик, полна моя голова
слов и транскрипций, понятных воде, звезде.
 
Тихий, сухой, золотистый струился день –
будто бы день Египта, где правит Ра.
Игры свои затевала с утра светотень…
Что же важней, чем божественная игра?
 
Все в равновесии было: земля и тишь –
словно незримо качались, скрипя, весы.
Не было ритмов, и мерили время лишь
то ли песочные, то ли солнечные часы.
 

***

И все ж приходит ночь
и глаз Луны глядит
по-рыбьи, стон «Невмочь!»
дерев-кариатид.
Моллюски звезд лежат
на круглом, сонном дне.
Все просто, как душа,
когда искуса нет.
Не спи, душа, проснись!
Устроены хитро
и виноградный лист,
и голубя перо.
Но все же если ночь
нам как покров дана,
нужны мы и точь-в-точь
даны нам имена!
 

***  

«Мир – это театр», – сказал поэт,
но мир не театр, а тир!
Откуда бархат и мягкий свет?
Есть только мишеней пир.
 
Пируют мишени, земных сластей
спеша наесться скорей.
Мишени из царства больших мышей,
из царства ручных зверей.
 
И каждая быть боится одной,
спешит к подобной себе.
Но нет ковчега, где праведный Ной
доверился Божьей судьбе.
 
Вот вместо ковчега «Титаник» плывет,
а вот самолетик летит.
Вот поезд метро машинист ведет,
в котором едет шахид.
 
И чей-то очень пристальный взгляд
нацелен…И чья-то тень…
Тебе повезло? Не попали в тебя?
Иди в театр, мишень!

***

Капли дождя на папирусах высохших листьев, 
в каплях миры отражаются ярко и рвано.
Всюду костры – в них сгорают легчайшие жизни.
Дымная и хризантемная нынче нирвана…
 
Вечер, трамвай, психбольница, фонарь и аптека – 
всё в этой части вселенной для счастья на месте.
За освещённым окном – силуэт человека.
Я же всё мимо – с листвою мне падают вести.
Не научилась я жить, и всегда я была такою, 
что важнее всего была осень с её дыханьем.
И для меня мешок с опавшей листвою – 
всё равно, что наволочка Хлебникова со стихами.
 

День Рождения

Я родилась в день весеннего равноденствия,
когда все равно, равновелико, уравновешенно.
В этот день бывает солнце и ветер,
бывает дождь и серое небо.
В этот день телефон звонит не переставая,
и это меня радует.
В этот день придумали чудный праздник –
Всемирный день поэзии.
Я до сих пор думаю: это знак судьбы 
или ее насмешка?
Еще это день Навруза,
начала сезона роста и процветания,
то есть первый день иранского календаря.
По-персидски день Ормазд, месяца Фарвардин.
Также 21 марта – это Всемирный день сна.
Не зря я чувствую, что живу как во сне
и все кругом – сновиденье.
Еще это день актера – кукловода.
Возможно, я тоже кукла, которую водит
мною непознанный Бог.
Я Его не видала, но всей кожей его ощущаю.
И, наконец, совсем недавно узнала,
что это День человека с синдромом дауна.
Наверное, такие люди – немного поэты,
и все поэты – немного с этим синдромом.
Да здравствует содружество поэтов и даунов!
Поэтов и сновидений!
Поэтов и кукловодов!
Поэтов и весеннего равноденствия!
 

Кинбурнская коса

Я иду по степи, и не помню, откуда и кто я,
Но она меня видит насквозь и все знает она.
Тыщи глаз притаились меж трав и ветками хвои,
Тыщи звезд утонули в озерах, и смотрят со дна.
 
Я не знаю, куда я иду мимо призрачных сосен,
Но ведет меня степь, как ребенка счастливая мать.
И приду ли я в дом, иль в холодную мокрую осень,
Степь меня защитит и уложит в тиши отдыхать.
 
Путь мой с Млечным путем совпадает, покуда возможно.
Молоком от небесных коров я упьюсь допьяна.
Растворюсь и исчезну во всей я вселенной тревожной,
А потом оживу в придорожных пучках бурьяна!
 

***

Памяти моей бабушки А. Н. Романовской

…И море иное прольётся над лодкой земною, 
и втянет воронкой единственного пассажира.
Да выбросит так далеко, что молитва служила           
о новопреставленной Анне лишь нитью связною.
И Анна оставит свои упованья, надежды 
и мысли нехитрые старой одеждою бросит 
ненужною. Жизнь остаётся размеренной, прежней.
Отсутствие материально, как проседь.
 
А в венах у этого города Чёрное море 
пульсирует, бьётся, смеётся, Слободку качает, 
чтоб Анна уснула спокойно, и грозди чтоб вскоре 
морскою водой налились и восторгами чаек, 
чтоб не было в жизни уныния. Бога любила 
покойная, песни любила (земля пусть ей пухом).
О том, что шаланды кефали полны, в забытьи говорила.
Кефали полны серебристой от речи до слуха…

***

Ю. Островершенко

Что-то иное всегда ощущается нами
в зале притихшем, в толпе ли и в дел карусели.
Где-то запахнет осенними резко цветами,
дымом запахнет горчайшим – и вот мы у цели.
Вот мы у выхода – небо оттенков агата 
там, где иное, как дым над землей, без предела.
Медленный вечер нальет нам в стаканы заката,
там, где другим никакого до нас уже дела.
 
Что-то иное я вижу в тебе полупьяном 
и сквернослове – твои небеса и деревья.
И одинокие лодки, что скрыты бурьяном,
и одинокого ливня слепое кочевье…

Категорія: «Соты» 2013

 Друк  E-mail

С Радом я училась в одной школе, только он занимался двумя классами выше. Его мать – Ангелка Божидаровна – преподавала у нас математику. Я, ненавидевшая этот предмет всеми фибрами души, трепетала перед ней – высокой, статной, смуглой, со сросшимися на переносице густыми бровями и блестящими черными волосами, собранными в тяжелый узел на затылке. Она же ко мне относилась хорошо и даже уверяла, что к алгебре я человек способный (вот уж чему невозможно было поверить), а в геометрии мне только не хватает пространственного мышления. В школе она держалась обособленно, ни с кем близкой дружбы не водила, и, по-моему, все считали её высокомерной, хотя отчего-то предполагалось, что она имеет право так себя вести. Отец Рада – военный – долго, во всяком случае, перед выходом в отставку, служил в ГДР и, когда он вернулся с семьей в отчий дом в районном центре, как бы считался немного иностранцем, и не абхазка жена со своими причудами легко ему прощалась – если он нуждался в прощении. Само собой предполагалось, что Ангелку Божидаровну наш бравый офицер умыкнул прямо из столицы Болгарской Народной Республики. Это потом, учась в Москве, я узнала, что родом она была с Украины, из Одесской области. Но лично для меня весна с того времени, как она у нас стала преподавать, уже ассоциировалась не с расцветшей алычой, не с ласточкой, которая в «сени к нам летит», а с мартинцами, – вязаными красно-белыми бомбошками на витых шнурках. Первого марта они, прикрепленные с помощью крохотной английской булавки на отворот серого пиджака неприступной Ангелки Божидаровны, являли собой легкомысленный и радостный намек на грядущее разноцветье весны и лета.

Сына она называла Радомир. Все остальные на абхазский лад окликали его Радом, да и в журнале он значился именно так. Видно, родители выбрали ему имя, как компромисс, и чтобы славянского уха не резало и на абхазском звучало знакомо. Не знаю, как они во всем остальном учитывали интересы друг друга, но сын вырос своевольным человеком, к компромиссам не склонным. Я ещё училась в школе, когда Рад переехал с родителями в Сухум. Но до того мы несколько раз принимали вместе участие в постановках школьного драмкружка, которым руководила наша преподавательница русского языка и литературы. В инсценировке, как я теперь понимаю, сильно идеологизированного произведения Маршака «Мистер Твистер» он играл миллионера – отца избалованной дочурки, которой приспичило непременно побывать в Ленинграде. Роль капризной девочки досталась мне, хотя капризно вел себя именно мой сценический отец. Он наотрез отказался читать такие невинные строчки: «Поедем в Неаполь, поедем в Багдад», утверждая, что, раз миллионер – самодур и расист, из-за чего и начались у него проблемы в СССР, – вдруг противопоставляет Ленинграду Багдад, то логика подсказывает: европейский город Неаполь здесь ни при чем. И строка должна звучать так: «Поедем в Непал, поедем в Багдад». «Какая тебе разница? – удивлялись все вокруг. – Говори, что тебе велят!» Он пожимал плечами, мол, что с вами спорить. И руководительница опрометчиво решила, что ей удалось его вразумить. Со сцены Рад произнес именно «Непал». Я, вытаращив глаза, заорала, топнув ногой: «Хочу в Ленинград!». – «А в Петербург слабо?» – ласково осведомился он. Так как эта реплика не была учтена в постановке, я растерянно уставилась на него. «Пойдем, юная мисс, обсудим детали в моем кабинете!» – отечески произнес Рад, и, схватив меня за руку, повлек со сцены, и я, стараясь высвободиться, била его по плечу игрушечной обезьяной, которой по сценарию полагалось быть живой. Зал зашелся в хохоте и отчаянно нам аплодировал. Странное дело, но после спектакля Раду не досталось за самовольство и меня не поругали за нецелевое использование плюшевой обезьяны. Когда же надумали поставить сцены из «Евгения Онегина», его снова позвали в артисты, предложив роль Онегина, мне – Татьяны, наверное, больше из-за того, что я легко запоминала стихи и знала их множество. У Рада тоже была замечательная память, и литературу он любил, к тому же в наших районных масштабах считалось, что он «как денди лондонский одет», ну, пусть берлинский, всё равно не похоже на других. Только Рад отказался со мной играть, сказал, что я ещё мала для образа Татьяны и вообще он согласен выступать только со своей одноклассницей, которую, кстати, звали Татой – а записана была, ясное дело, Татьяной. И у меня, старательной, забрали роль. Как я теперь понимаю, решение было правильным. Но тогда, на репетициях, сидя в углу, я волчонком глядела на белокожую, волоокую одноклассницу Рада, у которой были темные густые волосы, как и у его матери – только кудрявились. Я слушала её голос, звучавший с придыханием, как у актрисы Татьяны Дорониной, и чувствовала себя самым маленьким лягушонком на самом жалком болоте, куда никогда не долетит стрела Ивана Царевича, а если и долетит, то просвистит мимо меня, к лягушке позеленей и покрупней. Тем не менее, я упорно являлась на репетицию, где теперь мне отводилась роль лишь зрительницы, обязанности же суфлера я добровольно взяла на себя, громко подсказывая с места Тате, если она забывала какую-либо строчку из своего монолога. Она каждый раз с улыбкой благодарила за помощь, что меня неимоверно злило, но удержаться от подсказок не получалось. Правда, на самом вечере, когда Тата в шелковом белом платье с завышенной талией летящим шагом – на ногах у неё были чешки, задрапированные лоскутками парчи, – прошлась к садовой скамье, втащенной на сцену со школьного двора, и невесомо, как тополиный пух, опустилась на неё, сердце у меня зашлось от восторга. И я уже про себя шептала строки её монолога не для того, чтобы громко подсказать, если она вдруг запнется, а из-за страха, что вдруг образ нерадивой ученицы с невыученным заданием подомнет под себя воздушный облик пушкинской Татьяны. Я неожиданно обнаружила, что мне очень хочется, чтобы они выступили хорошо и показали себя во всей красе. Так оно и вышло. Успех достался обоим. Но почему-то Тата осталась Татой, а Рада до конца учебного года все называли Онегиным, правда, часто сокращая до Оне. После летних каникул Рад не появился в школе. Аттестат зрелости он получал уже в Сухуме, куда переехали его родители. 

Вновь я встретилась с ним, будучи уже студенткой, в Москве на собрании абхазского землячества. Высокий, стройный с четко очерченными губами, скуластый, большеглазый, он с улыбкой шагнул мне навстречу. 

– Теперь я, пожалуй, согласился бы сыграть с тобой в «Евгений Онегине», – сказал он.

– У меня уже есть Онегин! – отшутилась я. – Да и у тебя вижу – Татьяна.

Он пришел на встречу с худенькой смуглой девушкой со сросшимися на переносице, как у Ангелки Божидаровны, черными бровями и с разделенными на прямой пробор тяжелыми волосами, свисавшими вдоль щек плотным пологом. Нижняя полная губа спутницы Рада была немного вывернута, придавая её лицу слегка презрительное выражение.

– Боженка – моя двоюродная сестра по материнской линии! – представил он. 

– Здесь я – Женька! – сказала она, протягивая мне узкую руку с обкусанными ногтями. 

Я рассмеялась, вспомнив песенку, которую ещё в школе слышала: «по-армянски Ованес, а по-русски – Ваня».

– Что смешного?

Она обволокла меня теменью непроницаемых глаз.

Кстати, такие же темные, неулыбчивые глаза были у моего одноклассника Ованеса, из-за которого та песенка и застряла в голове. Но сам он любил пошутить, причем над собой тоже, и получалось это не натужно, а вполне естественно. Насчет глаз у него была заготовлена историческая справка: «Это из-за янычар прадеды наши научились так смотреть – смотрят и не видят, ну а нам в наследство передалось. Только к друзьям не имеет отношения! Мы и с закрытыми глазами их видим!» Я подумала, что янычары здорово насолили в свое время и болгарам. Так что недружелюбный взгляд Боженки можно было ретранслировать в прошлое. 

– Вы из Софии? – спросила я с серьезным и даже как бы заинтересованным видом, чтобы сгладить свой неуместный смех. Объяснять же, чем он вызван, показалось ещё более неуместным.

– Я учусь в сельхозинституте, на втором курсе, – дала она странный ответ.

Похоже, и с вежливым вопросом я пролетела, хотя, не желая в том признаваться, пробормотала:

– Понятно, приехали по обмену. 

Тогда была мода у вузов стран социалистического лагеря обмениваться студентами. А Болгарию и вовсе называли шестнадцатой республикой СССР, и в каждом вузе студентов оттуда было хоть пруд пруди.

– Боженка из Одесской области, она там родилась, как и моя мама. Её родительница моя родная тетка, – пояснил мне Рад, непонимающе глядя на меня.

Наверное, он не был в курсе, что в районном городке, где и проучился-то всего года два, считали: его бравый отец, служивший за границей, и счастье свое добыл в чужеземных краях – посадил девушку на танк или в штабной виллис и вывез из какой-либо страны, где слава советского оружия не меркла ни днем ни ночью. Если бы кто узнал, что он нашел свою судьбу на задворках огромной страны, думаю, некоторая часть позолоты с него сошла бы.

– Боженка с ума сходит по всему абхазскому! – сообщил Рад. 

–Это он меня заразил! – ткнула она пальцем в брата. 

– Он – понятно, каждый кулик свое болото хвалит. Но Вы…

– Не старайся, – улыбнулся Рад. – Боженка знает точный адрес земного рая. 

Сестрица помотала справа налево головой – этот жест болгар, означающий отнюдь не отрицание, а подтверждение, мне уже был известен по моим сокурсникам-болгарам.

– Вы знаете, как звучит Абхазия по-абхазски? – обратилась она ко мне и торжествующе перевела: – Страна души!

Боженка улыбнулась. Зубы у неё оказались мелкие и редкие, как часто бывает у детей, ещё не сменивших молочные на постоянные.

– Знаю! Я ведь тоже кулик с того болота!

– Только скупой на похвалы кулик! – поддразнил меня Рад.

И тут, к моему изумлению, Боженка принялась мне рассказывать в подробностях, что у нас в Абхазии принято, а что – нет. Рад с усмешкой глянул на меня и тут же смылся, присоединился к компании ребят, которые пришли со своими местными подружками. Мне же ничего не оставалось, как терпеливо внимать обзорной восторженной лекции об особенностях моей же родины. Хорошо, что вскоре организаторы встречи позвали нас в банкетный зал.

Как я позже убедилась, Боженка была человеком, готовым с прямотой римского легионера говорить всем и каждому, что она думает о мире и о собеседнике в частности. Её восторженные характеристики некоторых молодых людей из нашего землячества, которые она озвучивала им в лицо, приводили их в немалое смущение. Кто-то охотно, возможно, и разделил бы её восторги по поводу себя, неотразимого, и завязал бы с ней необременительные отношения, если бы не опасался конфликта с Радом. Правда, называлось это «из уважения к Раду нельзя на неё тень бросать».

Мне теперь кажется: Боженка была из числа тех людей, которые доверяют больше, чем себе, любой рекламе. Правда, мы тогда мало что знали о рекламе. Я лично ничего не припомню, кроме щитов с призывами «Летайте самолетами Аэрофлота», как будто у нас был выбор, и мы могли предпочесть какие-то другие авиакомпании. Да ещё категорическое утверждение: «Советский человек любит рыбу хек». 

Рад же по природе своей был пиарщик, хотя само слово тогда тоже не было в ходу, и он своими рассказами так влюбил сестрицу в Абхазию, что каждый представитель оттуда казался особенным человеком. Я этому не удивилась. В ту пору он носился с книгами поэта Юрия Лакербай и зачитывал нам наизусть стихи целыми циклами. Юрий Лакербай действительно хороший поэт, но тогда у меня лично были другие предпочтения. Тем не менее, Раду удалось и мне внушить, что стыдно не знать наизусть стихов своего земляка. При этом он утверждал, что особенное достоинство произведений Лакербай заключается в том, что он воспитан на стыке двух культур: отец – абхаз, а мать – славянка, самые яркие личности рождаются из слияния кровей разных народов. Рад ни слова не говорил о себе, но получалось, что и он из разряда ярких личностей, раз родители представители разных национальностей. Уж кто не мог ни на что подобное рассчитывать, так это я, знавшая свою родословную по седьмое колено – и все мои предки в обозримом прошлом были абхазами. 

 Когда мы встретились в Москве, Рад уже учился на третьем курсе экономического факультета и подумывал сменить вуз, уверяя, что как на практике заниматься делом, он знает гораздо лучше своих преподавателей, а теория стара и скучна.

– Я вообще думала, что ты пойдешь на филфак или журналистику, – заметила я. – Ты столько книг перечитал и стихи любишь.

– Неужели каждый читатель должен стать писателем? – засмеялся он. – Нет, у меня другой профиль.

Как ни странно, именно от Боженки, а не в Абхазии, и не от ребят-земляков, я узнала, что отец Рада, военный отставник, теперь «цеховик». Так назывались у нас люди, которые имели свое производство внутри какой-либо государственной фабрики или завода и делали большие деньги. В ту пору такую коммерческую жилку в людях, разумеется, требовалось официально выдирать с презрением. Вообще, дело это было подсудное, потому цеховикам приходилось зарабатывать очень большие деньги, чтобы хватило не только им, но и на взятки бесконечным проверяющим. Сейчас любой бизнесмен, наверное, удивился бы, если бы кто ему сказал, что тогдашние дельцы стыдились своего умения делать деньги даже перед теми, кто кормился с их рук. И, конечно же, образ офицера, который представлял вооруженные силы страны даже за её пределами, никак не вязался с полуподпольной деятельностью. «С кем вы, господа офицеры?» – блеснула я цитатой, но Боженка пропустила её мимо ушей. Она это умела не хуже, чем смотреть невидяще.

Отец Рада занимался текстильными изделиями официально и неофициально тоже. Магазины в субтропическом Сухуме были завалены широкими, мохнатыми, ярко раскрашенными женскими шарфами под мохер. Если удачно выдернуть из шарфа нитку и поджечь, она пахла овцой, так что и натуральная шерстяная нить в тех изделиях, безусловно, присутствовала. А уж в каких пропорциях с искусственной пряжей – другой вопрос. Но точно могу сказать: в разгар летнего сезона шарфы мгновенно исчезали с прилавков. Их скупали курортники, очевидно, по принципу: готовь сани летом. Да и я сама по просьбе многочисленных моих подружек, их мам и тетушек являлась в Москву, загруженная широченными шарфами. Мохнатую продукцию, окрашенную яркими, но не стойкими красками, производил в своем цехе отец Рада, о чем я узнала от той же Боженки. 

В Абхазии я слышала о родителе моего приятеля, что он человек не бедный и охотник редкий – в глаз кунице попадает, а вот тамада посредственный, чтобы не сказать хуже – на чужбине, пока служил Родине, подзабыл, как стол вести, соблюдая субординацию тостов, и с красноречием у него не сложилось.

Кроме официально изготовляемых ложномохеровых шарфов, в цехе отца Рада производили и другой более интересный товар, о чем я узнала опять же в Москве, но на этот раз не от Боженки.

Со мной на курсе училась бойкая девушка по имени Сталина. Позже, когда все, что было связано с вождем всех времен и народов, стало звучать как брань, она переименовала себя в Фаину. Но в ту пору моя однокурсница, хоть и сердилась на своих узколобых родителей, не предусмотревших в свое время возможность неожиданного низложения вождя, правда, уже мертвого, ещё отзывалась на данное при рождении имя.

Сталина – очевидно, имя обязывало – была с задатками лидера и большим знатоком моды. Её рассуждения о том, что сейчас носят, и что собой представляет настоящая «фирма» (с ударением на последнем «а») были столь красноречивы, что у меня часто возникали подозрения: ту ли профессию она выбрала? Ей, наверное, стоило в модельеры пойти. Правда, в те времена высокая мода ещё не вытеснила из жизни высокую поэзию, в которой Сталина намеревалась оставить свой неизгладимый след.

Однажды субботним днем она постучалась в мою комнату в общежитии и категорично заявила, что никаких отказов и слушать не станет. Ей прекрасно известно о моем гонораре из журнала «Сельская жизнь», полученном только вчера. Несмотря на всем известное мое умение вбухивать деньги в никому не нужные старые издания, растратить гонорар на книжки я вряд ли ещё успела. Значит, часть денег я одалживаю ей, остальное беру для себя, и мы немедленно отправляемся в общественный туалет в районе Пушкинской площади.

– Зачем нам ехать в туалет на Пушкинской? – поразилась я. – Да ещё с деньгами?

– Купим себе шмоток.

– Купим что? – я аж подскочила на месте.

– Ох, и темнота ты некультурная, там за печью! Не знаешь того, что все знают! Хоть шапку тебе купим! Посмотри на свою! Такие торбы с ушами и помпонами здешние бабки вяжут для своих трехлетних внучек.

Вязанная из кроличьего пуха моя шапка действительно была неказистой, да ещё и лезла немилосердно. На юге я и вовсе обходилась без головного убора, а в Москве никак не могла привыкнуть ни к беретам, ни к шапкам, ни к платкам, смотрела на них с отвращением и выбирала их сообразно функциональности – лишь бы защищали от морозов.

– Сапоги тоже можно в туалете купить?

– Почему нельзя? Товар ходкий!

– Раз ходкий, лучшего место им не нашли? Зачем ими в туалете торгуют?

– А где, по-твоему, ещё? 

Я согласилась со Сталиной отправиться в необычный общественный туалет только для того, чтобы убедиться, что она меня не разыгрывает, и ещё потому, что мои позапрошлогодние сапоги уже протекали, а очереди, которые выстраивались в ЦУМе за импортной обувью, устрашали. Я с полгода, наверное, вспоминала, как люди, стоявшие за сапогами, чернилами на ладонях писали порядковые номера, чтобы никто не вздумал пролезть вне очереди. 

Сталина говорила сущую правду. По-моему, редко кто забредал в этот туалет, чтобы использовать его по назначению. Все помещение, как перед кабинками, так и там, где находились фаянсовые мойки с узкими зеркалами над ними, были запружены продавцами и покупателями. На некоторые краны над раковинами были натянуты красные резиновые мешочки. Приглядевшись, я поняла, что это были сдутые шары. Раковины под таким образом зачехленными кранами перекрывали плотные листы из картона. На них громоздилась различная парфюмерия, часть из которой была куплена то ли в польском магазине «Ванда» (помню с тех пор духи «Пани Валевская» и попроще, но с романтическим названием «Быть может…»), то ли в чешском, который, если не ошибаюсь, тоже носил женское имя – «Власта». И ещё душистое мыло из магазина «Лейпциг». Носильные вещи продавщицы держали, перекинув через руки, некоторые были наряжены, как манекены, в образцы своих товаров, не всегда, как теперь понимаю, делая им лучшую рекламу. Многие сбытчицы дефицитного товара сообщали, понизив голос, что могут предложить настоящие джинсы – штатские – то есть из США. Другие представлялись женами моряков дальнего плавания. По уверению предприимчивых жен морских волков, кто приобретет у них вещи, привезенные из далеких лучших магазинов мира, не рискует, что точно в таких же платьях или кофточках будет ходить пол-Москвы. Одной из продавщиц я сразу поверила, что её муж и вправду бороздит далекие моря и океаны. Она держала в руках трикотажную блузку спортивного покроя немыслимой расцветки: на ядовито-зеленом фоне сидели на коричневых ветках огромные попугаи желто-красного и ещё каких­-то цветов. Такую ткань могли произвести и вправду в очень далекой и очень яркой стране, где эти самые попугаи слетают наземь поклевать крошек, как голуби на Красной площади. Я растерянно топталась на месте, близоруко стараясь высмотреть в толчее, не предлагает ли кто-нибудь сапоги.

Сталина же ринулась примерять какие-то кофточки, шарфики, но продавщицы не слишком рвались ей нахваливать свой товар. По-моему, они сразу определяли, кто у них может купить дорогие вещи, а кто – нет. То, что Сталина сыпала названиями фирм, о которых я, понятно, и не слышала, а если и слышала, то не запомнила, не слишком их впечатлило.

Они оттесняли её в сторону:

– Отойди, девочка, дай старшим вначале примерить!

– Мы берем эту шапку!

Сталина протащила меня в угол, где девчонка в джинсах и в голубом свитере крупной вязки продавала кепи, напоминающие «шапки-аэродромы», что носили у нас на юге мужчины, только козырек был пошире, помягче, закруглен с двух сторон, а верх – из плетеной объемной, нежесткой ткани.

Сталина нахлобучила на меня кепку густо-серого цвета – она была с теплой подкладкой – и с помощью продавщицы, заставив расступиться нескольких человек, подвела к зеркалу над мойкой.

– Из Франции, – небрежно, но не без гордости сообщила хозяйка кепи. – Сейчас там это писк моды.

«Почему сейчас? – подумала я, смущенно разглядывая себя в зеркале. – По-моему, в такой кепке ходил ещё Гаврош из романа Гюго «Отверженные». И он был уличный мальчишка, а не законодатель моды».

– Я на Гавроша похожа, – озвучила я свою мысль и попыталась стянуть с себя головной убор гамена минувшего века.

Но Сталина больно ущипнула меня и шепнула, чтобы я не позорилась, умничая, и, в конце концов, если шапка мне надоест, она заберет её и с радостью будет носить.

– К вашей мальчишеской стрижке и нестандартной внешности кепи и вправду подходит, – не то ободрила, не то посочувствовала плотная пожилая женщина, сторожившая свой парфюм на одной из раковин. – Поторгуйтесь хорошенько и берите.

– Чего торговаться?! Это фирма! Смотрите на наклейку на ободке! – заносчиво возроптала хозяйка товара, но пожилая выразительно кашлянула и она быстро добавила. – Но немножко вам скину, вы же, наверное, студентки, я – тоже, только учусь на вечернем. Вы где учитесь? 

Я сказала.

– Меня зовут Лена! 

Я тоже назвалась.

– Ну, раз мы обе студентки и почти уже подружки, отдам на одну треть дешевле, за столько, за сколько сама купила!

Она улыбнулась приветливо, и я, непонятно почему, почувствовала себя ей обязанной, а тут ещё Сталина подзуживала: «Бери, что тут думать?» и я молча достала деньги, правда, с бормотаньем: «Сапоги хотела купить!»

– Как выйдете отсюда, повернете налево и зайдете в подворотню, там продают сапоги что надо. 

Сталина купила себе кружевные трусики и бюстгальтер ярко-красного цвета, убеждая то ли меня, то ли себя, что настоящей девушке без этого никак не обойтись, и со смехом добавила:

– Тем более, красное мне к лицу.

А я задумалась: так ли обязательно, чтобы бюстгальтер, который носится под одеждой, был к лицу? Во всяком случае, я в её торги не вмешивалась, так как больше всего хотелось поскорее выбраться наружу. Хотя здесь приятно пахло различной парфюмерией и совсем не так, как в других общественных туалетах, меня слегка подташнивало: наверное, из-за толчеи и отсутствия окон – я не люблю закрытых пространств. Праздные размышления и вопросы могли подождать.

Наконец мы выбрались наружу и направились в подворотню, где в полутемном проходе стояло несколько молодых ребят с объемными сумками у ног.

– Кто предложит фирменные сапоги? – громко вопросила Сталина, войдя под арку. – Пусть встанет передо мной, как лист перед травой!

Все-таки она была поэтом! Но сказочную её фразу, кажется, никто не 

оценил.

– Не надо брать верхние ноты. Ты не в Большом театре! – негромко откликнулся невысокий парень в замшевой рыжей куртке с белоснежным меховым подбоем, в джинсах и сапогах на толстой подошве.

Если бы он не заговорил, я бы, наверное, приняла бы его за какого-то иностранного студента. Но акал он лихо, по-московски.

– Так есть сапоги? – Сталина немного стушевалась, возможно, из-за его насмешливого тона или потому, что одет был с иголочки и странно смотрелся в этой подворотне, хотя и он, наверное, как тетки в туалете, часть своего товара носил на себе, как образец.

– Размер?!

– Какой у нас размер? – повернула ко мне голову Сталина, хотя прекрасно знала, какого размера обувь ношу. 

 Я по-солдатски коротко отчеканила нужные цифры.

– Есть такой размер!

Парень открыл спортивную сумку и извлек оттуда пару высоких сапог то ли темно-коричневых, то ли черных – из-за тусклого освещения в подворотне трудно было разобраться. Я понадеялась, что сапоги черного цвета, будут на все случаи жизни и порадовалась, что они без прибамбасов в виде пряжек, замшевых вставок, а то и кожаных цветочков, – в ту пору как раз было такое поветрие декорировать сапоги всякого рода излишествами.

– Что за фирма? – поинтересовалась Сталина.

– Классная! «Сэм-енд-Пол»!

– Как?

– Слышала о лондонском магазине «Макс-енд-Спенсер»?

– Допустим!

– А это не менее уважаемая фирма «Сэм-енд-Пол».

Я протянула руку за продукцией фирмы «Сэм-енд-Пол», когда за спиной услышала, сказанное на абхазском: «Не вздумай даже примерить»! – и удивленно обернулась. За моей спиной, вобрав руки в карманы дубленки с поднятым воротником и слегка покачиваясь на длинных ногах, обтянутых в джинсы, стоял Рад и улыбался.

– Молчи! – велел он снова по-абхазски и кинул через мое плечо: – Молодец, Сашок, хорошо работаешь, но это моя землячка.

– Не понял?! – набычился хозяин сапог.

– Сапоги у неё есть, просто договорились с ней о встрече здесь. Я припоздал, вот она и переводит время, как может.

– А-а…

– Пошли! Люди здесь работают, а ты балуешься.

 Рад взял меня за локоть и повел к свету улицы.

– У меня протекают сапоги, а дежурить в ЦУМе или в ГУМе, дожидаясь, пока выбросят импорт, не хочется, – зачастила я, почему-то чувствуя себя неловко, будто он застал меня за неподобающим занятием.

– Я и удивился, – небрежно обронил он по-русски и поинтересовался, снова перейдя на родной язык: – А эта индюшка с тобой?

Я совсем забыла про Сталину. Она шла поодаль с независимо вскинутой головой. Припомнив вычитанные из книжек правила поведения, я чинно познакомила их:

– Сталина, это мой земляк Рад. Рад – это…

– Твоя подруга Сталина, – с улыбкой перебил он и осведомился: – Вы тоже в поисках обуви?

– Нет, я джинсы хотела купить.

– Почему тогда у Сашки не посмотрели? У него настоящие «Леви Страусс». Бегите к нему и скажите, что вы от Мирко и он сделает вам большую скидку.

– А кто такой Мирко? Такой же шустрый, как и Вы? – кокетливо спросила Сталина.

– Мирко это я! Полное мое имя Радомир! И для некоторых друзей я Мирко.

– Мне нравится! – сказала Сталина.

– В следующий раз, когда вы придете с моей сестренкой на сбор землячества, называйте меня Мирко, разрешаю. Хотя для земляков я – Рад.

Так я неожиданно превратилась в его сестренку, а Сталина в очередную его девушку, раз она, подпав под его нахальное обаяние, с готовностью сказала, что ничего не имеет против имени Рад. Легко выговаривается, не то что некоторые кавказские имена. Хотя, по-моему, она согласилась бы его окликать и Тутанхамоном, лишь бы он не лишал её своего внимания.

– Беги к Сашку. А то у него всего две пары настоящих джинсов. Остальное паленка.

Но Сталине не очень хотелось оставлять нас, и она, указав на мою кепку, о которой я слегка подзабыла, сказала:

– Вот мы сегодня купили. Французская.

– Вижу! – кивнул он, потянул меня за руку и попрощался со Сталиной: – Ну, старушка, до скорой встречи! 

– Рад, а что ты там делал? В подворотне? – спросила я, когда мы остались одни.

– Как что? Товар свой контролировал.

– Какой товар? 

– Фирмы «Сэм-енд-пол»! – Он рассмеялся. – Ты не поняла о чем речь? «Сэм-енд-Пол» – это самопальный продукт, подделка, самоделка, назови как хочешь. Его всучивают таким «знатокам», как твоя подруга индюшка, ну, конечно, под видом разных марок. Твоя подруга сейчас купит «Леви Страусс» из сухумского цеха.

 – Разве ты… – я не посмела выговорить оскорбительное слово «спекулянт» и съехала на нечто неопределенное: – А разве такое возможно? 

Он по-своему понял меня:

– Что тут сложного?! Это же тебе не полотна Веласкеса подделывать! – блеснул он эрудицией. – Правда, умельцы находятся, которые и с этим справляются. 

– И совсем никто не может отличить?

– Почему не может? Специалисты могут! Но ведь расчет не на специалистов, на обывателей…

– Зачем им вообще подделки?

– Они что, разбирают подделка – не подделка? Обыватель как рассуждает? Товар – оттуда, где всё лучше, чем у нас, только вот люди похуже. Но они ведь людей и не собираются покупать.

– Ты-то как рассуждаешь?

Мне почему-то стало обидно за тех, кому всучивают изделия фирмы «Сэм-енд-Пол».

 – Я рассуждаю так: кто обманываться рад, тому надо помогать! И вообще, наверняка в институте тебя учили: спрос рождает предложение.

– Но это же, это же… – я осеклась, вновь придержав в последний момент рвущееся наружу, как скакун на просторы, определение – «спекуляция».

 К тому же я не была уверена, называется ли спекуляцией, чем Рад занимается. Ведь он ничего не перепродавал. А только… что «только»? Торговал чужим именем. Можно ли это назвать спекуляцией?

 Он прищурился, разглядывая меня, и улыбнулся:

– Не старайся, не всегда легко провести твердую линию между черным и белым! – он легонько коснулся моего лба указательным пальцем. – Кстати, твоя шапка с Малой Арнаутской в Одессе.

– Обманули, да?

Я огорчилась, попутно отметив про себя, что, судя по всему, подделки заполнили нашу страну.

– Почему обманули? Ты же сама её выбрала.

– Угу…

Я почему-то посчитала неудобным признаться: шапку выбрала не я, а Сталина. Тогда получилось бы, будто я способна отличить подделку от настоящего, знаю больше тех, кто покупает липовый товар. А это никак не соответствовало правде.

– Не огорчайся! Шапка тебе идет!

– Я не потому…

Но не рискнула сказать, почему я огорчена, а вместо этого глупо спросила:

– Ты по-прежнему любишь стихи?

– Да, – сказал он. – И стихи, и прозу и некоторые философские трактаты 

тоже! – он рассмеялся. – Давай-ка поедем за сапогами. Они на съемной квартире.

Я заколебалась. Будь на его месте не абхаз, я бы чиниться не стала. Но сейчас я опасалась, что меня неправильно поймут. Рад понял правильно и успокоил:

– Там – Боженка. Наши мамы сняли как бы в складчину квартиру, хотя, конечно, оплачиваем её мы с отцом. Да и ночую я там нечасто. Зато сестричке нравится. Она чувствует себя столичной штучкой. Тоже ведется на всякие марки, лейблы. 

– Вы и сапоги шьете в Сухуме?

– Может, кто-то и шьет, но это не по моей части. Зато в нашей квартире один знакомый хранит женские югославские сапоги на любую ногу, привез неделю назад. Боженка их все перемерила, будто она сороконожка. 

– А где он их продает?

– У него свои точки. И товар не паленка, правда, и не фирма. Ширпотреб из Югославии, но качественный.

– А Сашка почему у него не берет?

– Потому что цены другие. Сашке из Армении присылают по дешевке. А я ему джинсы поставляю.

– Настоящие?

– Почти!

– Послушай, почему ты шарфы, которые производят в цехе у твоего отца, не сдаешь Сашке? Я каждое лето, чуть ли не десятками привожу подругам и родственникам подруг.

– Азарта нет! Никакой игры: хочешь – бери, не хочешь – не бери. Все без подсказки! А вот обдурить разевающих рот на чужие марки ради понта, это как в карты выиграть. Дело же не в деньгах. В кайфе!

Я почему-то ему сразу поверила – дело не в деньгах. Хотя не могла себе уяснить, в чем заключается кайф.

Что дело было не в деньгах, я убедилась, когда мы приехали к ним на квартиру, и я выбрала мягкие удобные югославские сапоги.

На вопрос о цене он поинтересовался:

– Сколько денег у тебя?

 Я вытащила все, что у меня было, и Рад взял пару бумажек из тощей моей пачки, сказав, что хватит.

– Мирко! – не то всхлипнула, не то задушено вскрикнула Боженка.

И я догадалась, что сапоги стоят намного дороже. Но он и слышать ни о чем другом не хотел и так грозно глянул на сестру, что она умчалась на кухню готовить нам кофе, который потом подала по болгарскому обычаю с ледяной водой для запивки. Она вдруг стала лукаво поглядывать на меня, и я, улучив момент, когда Рад вышел в переднюю ответить на звонок – телефонный аппарат стоял там, – быстро проговорила:

– Женька, я не девушка Рада, зачем меня сверлить глазами?

– Не девушка, конечно, девушки у него каждый день меняются, но, может, он надумал жениться? 

– Если и надумал, то не на мне! – сказала я, вставая. – И вообще мы случайно встретились.

– Зато как удачно! 

Она кивнула на коробку, стоявшую на подоконнике рядом с моей сумкой, и я твердо решила не брать сапоги. 

Но тут пришел Рад и насмешливо заметил сестре:

– Ещё за абхаза хочешь выйти замуж. А как себя ведешь? От такой вредной невестки родня мужа поседеет раньше времени.

Боженка густо покраснела и совсем по-детски буркнула:

– Не поседеет! Даже наполовину!

Мы с Радом переглянулись, и рассмеялись, и я не стала чиниться, когда он вложил коробку с сапогами в большой полиэтиленовый кулек – тоже немалую редкость по тем временам, – вышел проводить меня, кинув сестре: «Сегодня меня не жди!»

– До свидания, приходи ещё! – пожелала мне на прощание Боженка, которой непременно хотелось стать примерной абхазской невесткой. 

Рад покачал головой и насмешливо хмыкнул. На улице он посадил меня в такси, заплатил водителю за мой проезд и ушел в неизвестном мне направлении. Я пожалела, что Боженки сейчас нет рядом, ведь сразу убедилась бы – её подозрения не имеют под собой почвы, о чем, правда, я в душе немножко сожалела.

После того, как Боженка месяца два выясняла у Смела, друга брата, этимологию его имени (я вообще заметила, вопрос: «а что означает твое имя?» отчего-то было популярным среди носителей общеизвестных славянских имен) он, по моим наблюдениям, и сам заинтересовался, но не происхождением имени девушки, а ею самой. Что же касалось собственно имени, он ничего вразумительного не мог сказать, пожимал плечами: «имя как имя», и всё. Но, похоже, Боженка не сомневалась: как корабль назовешь, так он и поплывет. И теперь приступила с расспросами ко мне. Я каждый раз сочиняла что-то новое и Боженка, разгадав мои шутки, махнула на меня рукой. И обратилась к высшему авторитету в своей жизни – Раду. Он же нашел простой выход, предложив называть Смела Героем, мол, небось, она десятки раз читала в книжках: «Этот парень смел». Ну, от смельчака до героя рукой подать. 

Боженка доверчиво выслушала брата, но тут же спохватилась:

– Ты меня дуришь, да? Это в русских книгах можно прочесть, что кто-то – смел, а к абхазам разве это имеет отношение?

– Двойное! Смел и свободен, как… беркут… – Рад, очевидно, увлекся своими построениями и продолжил уже в стихах, дурашливо на меня поглядывая: 

Шумный табор – журавлиный клин,
Только вместе выживает стая.
Но ты беркут,
Ты летишь один,
Никого с небес не окликая!

– Вот так он всегда меня запутывает!– пожаловалась мне Боженка. – Нет чтобы правду сказать! 

– Не обращай на него внимания! – сказала я. – Он сам беркут! Хищник! А Смел очень хороший парень, что бы его имя ни значило. 

– Мирко – тоже! – насупилась Боженка.

Влюбленность влюбленностью, но насмешку – даже тень насмешки! – в адрес брата она ни от кого не потерпела бы. Похоже, Рад в своей дрессировке преуспел. Смел был старше не только меня, но и Рада, причем на целых пять лет – в юности такая разница представляется солидной. Правда, и он ещё учился в институте, авиационном, куда его приняли по направлению из Абхазии после армии и двух лет работы в аэропорту. Осваивал Смел премудрости инженера наземной службы, так что популярная в те времена песенка «Обнимая небо крепкими руками» была не про него. Смел был тонкокостный, молчаливый, но редкие его остроты запоминались, как и его открытый взгляд. На наши сборища и до того, как его приметила Боженка, он приходил один. А уж как девушка взяла его под прицел – тем более. Непосредственность Боженки ему нравилась. Её восторженные речи об Абхазии, мне кажется, нравились и того больше. Она ему, взрослому, словно возвращала его же родину безупречно совершенной, как воспринимается только в детстве все то, что мы любим. А любим же, что нам дают любить, как пирог с сыром или длинный деревянный дом на сваях где-то в глубинке. У каждого – свой ассортимент… 

В общежитии меня атаковала Сталина, которая не меньше Божедарки жаждала развеять свои сомнения: ведь Рад произвел на неё неизгладимое впечатление. Я успокоила её, даже придумала, что мы и вправду состоим с парнем в дальнем родстве.

– Значит, ты не можешь на него глаз положить! – просияла Сталина. – Даже с дальними родственниками шуры-муры у вас под запретом, правда же?!

– Правда, правда, – напустила я важности. – Мы не относимся к не помнящим родства, – я, как сказали бы сейчас, политкорректно опустила конец известного выражения – «Иванам».

Впрочем, Сталину заботило совсем другое, и она принялась упрашивать, чтобы я обязательно взяла её с собой на очередную встречу земляков, раз Рад на том настаивал.

– А он настаивал? – удивилась я.

– Разве ты не слышала, что он меня пригласил?!

Пришлось мне пообещать поехать с ней на сбор землячества, хотя это не слишком приветствовалось. Если встреча своих, так своих. Причем тут посторонние? Правда, молодые люди часто приводили подружек другой национальности, и по тому, как они с ними держались, все понимали, серьёзные у них отношения или имеет место, по выражению того же Рада, «переходящее знамя». Надо сказать, в разгар банкетов, которые мы устраивали вскладчину, больше всего успехом пользовались именно «переходящие знамена». Ведь с ними было легко и просто, и назавтра разъяренные родственники не пришли бы в дом с угрозами: «Ославил девушку, позаботься восстановить её честь», то бишь – женись.

Сталина щеголяла в новых джинсах. То, что я не сразу обратила внимание на обнову, вызвало её недовольство. Она сказала, что штаны на ней – настоящие «Леви Страусс». Благодаря счастливому знакомству с Радомиром, она купила их задешево. Это вообще конфискат. На границе таможенники отбирают у контрабандистов товар, а потом продают советским трудящимся по низким ценам в специальных магазинах. Так вот у парня, к которому её направил Мирко, имеется доступ к такого рода магазинам. Оказывается, эти специализированные распределители конфискованных товаров располагаются чуть ли не у пограничных столбов. Не каждый может запросто поехать туда и отовариться, но если найти подходы к директорам, как находят некоторые, то можно приобрести много чего интересного по дешевке и продавать в Москве, конечно, подороже, чем на границе, но всё равно по доступным ценам.

Я подумала, что у Рада всё в порядке с воображением и зря он не пошел в журналистику, но, понятно, Сталину не стала разочаровывать, растолковывая, что её штаны через океан не переплывали ни законно, ни тайно. С того самого дня Сталина чуть ли не каждый вечер забегала ко мне на чаек и смотрела ожидающе. Очередная же встреча землячества намечалась только на весну. Я не выдержала долгих чаепитий и рассказов о мире моды вперемежку с чтением стихов о любви, где девушки вяли, как цветы, и обнажали груди, чтобы подарить свое сердце Данко. Понятно, горьковский Данко распорядился своим органом слишком утилитарно и нуждался, теперь уже, бессердечный, в подпитке… Только я-то здесь была при чем? Не выдержала и позвонила Раду с просьбой разрешить дать Сталине его телефон. Пусть теперь он слушает, как Данко и его любимая, сплетя руки, как «Рабочий и колхозница» в скульптуре Мухиной, несут вместо серпа и молота два горящих сердца:

– Дай, конечно, – сказал он весело. – Надоест, Боженку бросим на амбразуру: мигом отвадит.

Но не успела я сменить подарок Радомира на весеннюю обувь, как разразилась гроза, роль молнии в которой сыграла Сталина.

Это случилось в воскресенье рано утром. В дверь забарабанили, когда мы с моей подругой и соседкой по комнате Ларисой ещё лежали в кроватях, лениво строя нехитрые планы на выходной день: пойдем в кино, пообедаем в вареничной на Цветном бульваре. 

– Наверняка к тебе, – сказала Лариса, которой не хотелось вставать и самой открывать дверь.

Я соскочила на пол и повернула в дверях ключ. Тут же в комнату ворвалась, как маленький смерч, Боженка. Лицо её пылало.

– Мне нужно с тобой переговорить! – она сердито покосилась на Ларису, будто та была в чем-то виновата. – Наедине.

Лариса поднялась, накинула халатик, и, пожав плечами, пошла из комнаты. В дверях, оказавшись за спиной ранней нашей посетительницы, покрутила у виска пальцем, и непонятно было, относится ли этот жест, в популярном переложении на слова означавший «не все дома», только к Боженке или и ко мне тоже. Во всяком случае, и на меня она смотрела без всякого одобрения.

– Смел в больнице, Мирко замели! – выпалила Женька, как только мы остались одни.

– Он – в милиции?!

«Спекуляция!!! Наверное, всё-таки спекуляцией называется то, чем занимается Рад!» – смятенно подумала я. И ещё одно слово-пугало вертелось в голове – «фарцовщик», охотник за иностранной валютой. Судя по газетным статьям, фарцовщики считались хуже спекулянтов. Они как бы уже продавали родину, обменивая рубли с профилем Ильича на чужие деньги, тогда как спекулянты не выносили сор из избы – тихонько наживались на дефиците внутри страны.

– Где же ему ещё быть? Раз замели?!

– А Смел почему в больнице? 

Насмотревшись к тому времени детективов, я на мгновенье представила себе, как он бежал от милиции, отстреливаясь. И как полагалось, после третьего предупреждения, его метким выстрелом обездвижили, а теперь вот, наверное, лечили в больнице, чтобы здоровеньким предстал перед судом.

– В больнице да в безопасности! Не то что Рад! Покажи мне комнату Сталины. Сейчас она у меня походит по горячим углям! 

Из её яростного изложения – все прилагательные в превосходных степенях, все существительные на грани фола на литературном поле – я составила себе картину случившегося. Вчера компания – Рад, Смел, Боженка и Сталина – обедали в кафе «Метелица» на Арбате. За соседним столом сидели ещё «ваши обходительные ребята без сестер и подруг». Почему-то в то время «Метелицу» облюбовали многие землячества из Закавказья. В кафе и в будни, и в выходные можно было встретить кого-то, кого позже стали именовать «лицами кавказской национальности». Двое ребят за соседним столом оказались знакомыми Рада. Они прислали бутылку шампанского ему – «в знак уважения», – пояснила на ходу Боженка, хотя уж об этом я сама догадалась бы. Ну, соответственно и Рад не сплоховал, тоже отправил пару бутылок на соседний стол. Официантка, между прочим, бывшая девушка Рада – сама она, наверное, считала, что по-прежнему настоящая, слишком долго задерживалась возле стола, и это совершенно не понравилось Сталине.

– А кому бы понравилось? – удивилась я. 

– Не понравилось, так не понравилось, могла бы встать и уйти!– с горечью сказала Боженка. – Потом ведь легко смылась! Всех бросила и смылась!

Но поначалу Сталина решила, как я понимаю, расшевелить кампанию, попутно посрамив обслуживающий персонал своим свободным от мещанских условностей поведением – как-никак она была творческой личностью. Она поднялась на эстраду, где музыканты только налаживали свои инструменты, и в микрофон объявила, что сейчас прочитает стихи, которым позавидовал бы сам Евтушенко. Поскольку в те времена несанкционированные выступления приводили в дрожь администрацию любого уровня, последнюю строчку своего опуса что-то вроде «И ты – моей любви палач!» – ей пришлось выкрикнуть уже со ступенек эстрады. Сзади Сталину подталкивал один из музыкантов, а внизу поджидал метрдотель. Пришлось Раду и Смелу вызволять её из плена, по пути, конечно, кое-какие суммы перекочевали в карман администратора. Сталина угомонилась ненадолго. Она выпила фужер вина и, так как музыка заиграла, объявила, что для неё это белый танец, встала, но пригласила не Рада и не Смела, на худой конец, а отправилась к соседнему столу, за которым сидели приятели Рада. Девушка стала их поочередно приглашать, но все они дружно отказались, сославшись, что не умеют танцевать. «Сама понимаешь, это тоже из уважения к Раду», – прокомментировала Боженка. Тогда Сталина подсела к другой компании за дальним столом. Некоторое время оттуда доносились взрывы смеха, и громче всех смеялась Сталина. 

– Время уходить, – сказал Рад. – Пока соперница Евтушенко не натворила бед.

Но Сталина его опередила. Она что-то шепнула одному из парней, сидевшему возле неё, а с другим обменялась рукопожатиями через стол. «Я всё время смотрела на неё: третий парень разбил их руки, как разбивают, когда на что-то спорят!» – предъявила как улику свои наблюдения Боженка. После этого парень, возле которого устроилась Сталина – высокий крепыш, – направился к их столу и потянул Боженку за руку:

– Пойдем, старуха, разомнемся.

Она, само собой, отказалась идти танцевать. А Смел, по её словам, очень вежливо, даже слишком, сказал амбалу, что он ведет себя нехорошо.

– Что именно он в ответ услышал, я тебе не могу передать! – сказала Боженка.

И всё-таки не Рад с другом затеяли драку. Да, они вскочили на ноги, но первыми не пустили кулаки в ход. Именно амбал неожиданно хрястнул по голове Смела бутылкой из-под шампанского! Смел вырубился, да еще при падении, кажется, руку сломал.

Официантка, та, которая все ещё считала себя подружкой Рада, с помощью работников кафе из числа своих приятелей унесла пострадавшего в подсобное помещение, вызвала «скорую помощь». Смела забрали в больницу, а врачам объяснили, мол, он в кухне ресторана, куда зашел поприветствовать свою подругу, поскользнулся, упал, расшибся… поверили – не поверили – неважно, главное: ножевых или пулевых ранений не было, так и незачем милицию беспокоить.

– Сама понимаешь, после всего этот пёс не мог уйти припеваючи! – сказала Боженка воинственно. – Раз он был не один, пришлось и нашим ребятам поддержать Рада.

– Но вы ведь были только вчетвером! – удивилась я.

– А те, за соседним столом, они что, чужие? – вспылила Боженка.

Честно говоря, я в ходе возбужденного её рассказа слегка подзабыла о знакомых Рада, которые случайно оказались за соседним столом. Я же не знала, что им пришлось принять участие в драке. Да они и сами, наверное, ничего похожего не ожидали, если хорошо были знакомы с Радом. Он и в школе свысока относился к мальчишеским потасовкам, хотя все знали, что пока он не переехал в наш районный центр, ходил там, за границей, в секцию самбо, находившуюся, правда, в гарнизонном Доме офицеров. 

– Сталина тут же дала деру! – перечисляла пункты обвинения Боженка.

Из её рассказа я поняла, что с моей однокурсницей смылся и тот парень, с которым она пари заключила. Остальные продолжали горячо выяснять отношения, когда возник некто в форме – то ли охранник, то ли милиционер с улицы.

– Ух и надавал им всем Рад! – Боженка победно подняла вверх сжатые кулачки.

Она так гордилась братом, будто он послал на ринге в нокаут претендента на чемпионское звание. Между тем, когда появился милицейский наряд, все, кто мог, взяли ноги в руки. В отделение милиции попали только трое ребят, из которых лишь один был из компании зачинщиков, но он выпил лишнего и проспал самое интересное. Так что, хотя его и замели, его показания не имели никакого значения.

– Какой ужас! Рад запросто может загреметь в тюрьму и надолго, если он ещё и милиционера стукнул. Ты это понимаешь? Здесь показания десяти Сталин не помогут.

– Помогут – не помогут, но она у меня получит!

– А что это Раду даст?! – попыталась я до неё достучаться.

– Ничего! – вдруг совершенно трезвым спокойным голосом проговорила Боженка. – Рада родители выручат. Я им сообщила. Отец с дядей – тот у них полковник милиции – уже летят сюда. Тетя Ангела тоже к ним прицепилась, хотя она здесь ничегошеньки не может! Ну, подзатыльников нам раздаст и всё!

– Да и отец с дядей вряд ли что-то смогут, Боженка. Там у нас с кем хочешь договорятся, а здесь… Ты не понимаешь!

– Нет, это ты не понимаешь! Думаешь, всё как в книгах?! Рыба гниет с головы! Жизни не знаешь!

Я ошеломленно смотрела на нее. Не скажу насчёт жизни, но такую Боженку я точно не знала.

– Пошли к змеюке!

Сталина оказалась одна в комнате. Её соседка куда-то умчалась спозаранок, а может, и вовсе не возвращалась с вечера. К радости Сталины, та на выходные всё куда-то уматывала. Правда, на этот раз она наверняка предпочла бы присутствие соседки, судя по тому, как при виде Боженки растерянно стала озираться по сторонам и быстро мне сказала: «Заходи, сядь вон туда!», указав на аккуратно застеленную кровать соседки по комнате.

Я послушно уселась. Боженка с нерастраченным пылом накинулась на Сталину, причем она винила её даже в том, что они пошли именно в «Метелицу».

– А я здесь с какого боку? – на все упреки стандартно отвечала Сталина и все ближе продвигалась ко мне, пока не запрыгнула на постель и не села сзади меня, выпалив: «Уйми эту городскую сумасшедшую!»

– Если завтра с утра пораньше не явишься к следователю и не скажешь, что смертельный удар нанес твой дружок, наши родители вывернут тебя наизнанку и повесят на солнышке сушиться.

– Смертельный удар? Кому? 

Дрожащими пальцами Сталина вцепилась в моё плечо.

– Смелу! Кому же ещё? На него же ты натравила рецидивиста.

– Рецидивиста? – ахнула Сталина. – Я даже имени его не знаю. Ему просто мои стихи понравились! И почему «натравила»?! Я только посоветовала человеку пригласить девушку на танец. Это преступление? Ты же сидела мышкой-норушкой, никто тебя не замечал. И этот твой хер, Смел, даже за руку тебя не держал!..

– Что-о?

Боженка ринулась на нас. Сталина откатилась к стене, а я поймала разбушевавшуюся обвинительницу в свои объятия.

– Ну перестань, что ты? – лепетала я, напуганная её яростью.

На миг мне показалось, что она всосала меня в темень своих глаз, как черная дыра, и я ощутила совсем близко, как бьется её сердце, точно птица, пойманная 

в силки.

– Ты слышала, что она сказала, ты слышала?

– Она ничего плохого не имела в виду!

Я и вправду считала так. Просто в новый кодекс отношений, осваиваемый Боженкой, не входили объятия с любимым в присутствии брата. Но откуда это было знать Сталине?

– Отпусти! – попросила меня Боженка.

Я разжала руки, и она отступила на шаг. А Сталина вновь придвинулась ко мне вплотную и влажно задышала в затылок.

– И долго там будешь отсиживаться? – дрожащим голосом спросила Боженка. 

 На меня она старалась не смотреть, но я догадывалась – осуждает из-за того, что не выступаю с ней единым фронтом. Даже создаю ей препятствия. 

– Я ни при чем, правда… 

– Ты это следователю расскажи! Пойдешь как соучастница! И попробуй только не явиться завтра с утра пораньше с чистосердечным признанием. Из-под земли достанем!

– Женечка, не сходи с ума! – попыталась я разрядить обстановку.

– И вправду, Женька, чего набрасываться на меня, аки тать в ночи? – почувствовав поддержку, ожила Сталина и попыталась пошутить в своем излюбленном стиле – фольклорно-поэтичном.

– Я тебе не Женька, а Боженка! – оборвала та и, уже обращаясь ко мне, добавила. – Не стой посередине, получишь с двух сторон. И проследи, чтобы завтра с утра твоя лучшая подруга была у следователя! 

Боженка, уходя, так хлопнула дверью, что, кажется, это было слышно и на первом этаже, хотя мы жили на пятом.

– Что будет, что будет? – запричитала Сталина, вылезая из-за моей спины. 

– Я, ты мне веришь, ничего такого не хотела. – Она спрыгнула на пол и встала передо мной. – Ну, выпила лишнего, может быть, развезло с непривычки… а мой парень больше смотрел на официантку, на обслугу, чем на меня. Сестрица и вовсе сидела, набрав в рот воды, даже за руку не держала своего молчуна. Посмотришь на неё – 

тише воды, ниже травы, а видишь, какие черти водятся в тихом омуте. Просто бешеная какая-то.

– Но человек пострадал! – напомнила я, не уточняя, до какой степени он пострадал.

Мне не понравилось, что лучшая моя подруга, как Боженка, прежде чем хлопнуть дверью, её назвала, перевела, как в ту пору говорили, стрелки на ту, которая не только не была ни в чем виновата, но и пыталась в меру своих сил расхлебать кашу, заваренную именно Сталиной. 

– Пострадал! – упавшим голосом признала виновница переполоха. – Ещё как пострадал! Ужас какой!

Я оставила её ужасаться в одиночестве, вернулась к себе и поделилась новостью с Ларисой. Она тоже усомнилась, что близким Рада удастся его легко выручить: здесь всё-таки Москва, по-родственному никого не уговоришь, никто не войдет в твое положение. Да и в какое такое положение входить-то? Драка, избиение милиционера, как всё это можно объяснить? Тем более, если главный пострадавший якобы сам упал на кухне кафе и получил, что называется, бытовые травмы. И я подумала: Рад сильно осложнил свое положение, вылущив из дела Смела. Тем не менее, вылущил.

На следующее утро, только продрав глаза, я постучалась к Сталине. Открыла мне её соседка по комнате.

– Сталина уехала домой, на две недели, мама у неё заболела, срочно вызвали.

– А на самом деле?

– Так я тебя хотела расспросить, что стряслось-то? Сталина несла черт знает что, про «Козу Ностру», «Каморру»…

– И «Дона Карлеоне», – докончила я. – В неё влюбился итальянец.

– Правда? Где она его встретила? Ты его видела? Симпатичный? 

– Аполлон Бельведерский по сравнению с ним рядовой студент!

 Оставив соседку Сталины расцвечивать услышанное новыми домыслами, я ушла, удивляясь тому, как это Боженке удалось столько страху нагнать на Сталину. Или, как сказала бы сама беглянка, знала кошка, чье сало съела? 

К указанному Боженкой отделению милиции я отправилась одна и у дверей увидела тоненькую фигуру сестры Рада в белом плаще, перехваченном на талии широким ремнем. На ногах у неё тоже были белые сапоги с узкими ажурными голенищами, что в ту пору считалось модным, во всяком случае, у нас. Завидев меня, она побежала навстречу и тяжелые, распущенные волосы струились за ней по ветру. «Белая лошадка с черной гривой – ошибка природы», – подумала я. Боженка шумно налетела на меня, улыбаясь во весь рот.

– Освободили! Освободили! Ещё вчера вечером! И его и тех, кто был с ним. И того, кто спал, как убитый, за столом. Всех-всех! Я приехала, чтобы ты здесь зря не топталась рядом с козой Сталиной. А где же она?

– Коза удрала в родной огород, – сказала ей в тон, понимая, что ликованию Боженки это теперь не помеха, да и потому, что именно всё так и было.

– Ну и пусть там попасется! Представляешь, даже дело не завели! И в институт, где учится Рад, телегу не отправят. Хотя он сказал, что это его не заботит, потому что летом будет поступать на юридический. Экономический ему опротивел! – сообщила Боженка восхищенно.

– Здорово, – сказала я несколько растерянно.

Честно говоря, я не ожидала такого стремительного поворота дела, такого безболезненного и быстрого решения вопроса, как в сказке: по щучьему велению, по моему хотению.

– Я знала, что все будет хорошо! – сияла Боженка

– Знала, – согласилась я и пристыжено подумала, что сестренка Рада, которую все воспринимали как бесплатное, хоть и занятное приложение к братцу и часто посмеивались над её восторженными попытками нашу же землю нам объяснить, оказалась куда более трезвомыслящей, чем мы.

– Дорого обошлось? – спросила я Рада, когда мы встретились в больнице у постели Смела, навестить которого меня потащила Боженка, считая, что пострадавший одобрит, если она придет его проведать не одна, а с подругой, к тому же его 

землячкой.

– Дорого! – вместо него ответила Боженка. – Но не дороже свободы! Так сказала тетя Ангела

– Не в том дело! – мрачно заметил Рад. – Главное – парню, который попал под горячую руку, ничего не перепало, всё его начальник огреб. Нехорошо!

– Нехорошо! – согласился с ним Смел.

– А тетя Ангела говорит: «Слава Богу, понятливый человек попался, навстречу пошел», – сказала Боженка.

– Не понятливый, а жадный! Своих же людей кидает!

– Тетя Ангела сказала…

– Хватит! Тетя твоя не Мао Цзэдун, незачем цитировать безостановочно.

– Не Мао, но твоя мама… – напомнила Боженка, правда, густо покраснев. 

– Мао можешь не признавать, но не маму же! – сказал другу Смел, как бы в шутку, но и в поддержку Боженке.

Правда, это ничуть её не утешило. Она не хотела или полагала, что это не по-абхазски, искать поддержки против брата у кого бы то ни было, даже по пустячному вопросу, тем более, если Рад выглядел таким озабоченным, будто его не выручили из беды, а совсем даже наоборот.

 Как я поняла позже, он так и считал. Его проблемой стал тот молоденький милиционер, кому в «Метелице» во время драки надавал тумаков. Не он один, конечно, надавал, но Рад коллективной ответственности не признавал.

 Тем летом Рад держал экзамены на юридическом факультете и поступил. Ещё я узнала от Боженки, что вместе с ним на юрфак поступил некий молодой человек по имени Дмитрий, которому Рад собирался выплачивать определенную сумму денег, пока тот будет учиться. Без поддержки парень не мог себе позволить заниматься 

на стационаре. А заочное обучение – это так, для бумажки, не для дела, не сомневался Рад. 

– Кто такой Дмитрий? – спросила я. – Тоже, как и Рад, решил бросить экономический?

 Про себя же предположила: «наверное, один из сбытчиков его самопальной продукции решил юридически подковаться на всякий случай».

 – Дмитрия Рад отметелил в «Метелице» – с усмешкой скаламбурила Боженка. – Сколько ни остерегала тетя Ангела – «не трогай лихо, пока тихо», – он мента нашел и подружился с ним. Теперь вот они ещё и однокурсники.

– Ну и хорошо!– сказала я.

– Ничего хорошего никто в этом не видит! Если нянчиться с каждым, кто лезет под горячую руку, то можно обрасти со всех сторон прилипалами! Так и тетя Ангела считает! Но Рад никого же не слушает! – она быстро глянула на меня и поспешно добавила: – Я понимаю: послушай женщину и поступи наоборот. Но он и с отцом не посоветовался!

– «Он беркут, он летит один!» – напомнила я ей, слегка перефразировав, строчку из стихотворения, что любил читать нам Рад.

– Одно точно тебе скажу: никто Рада не брал на понт.

Кажется, её больше всего это волновало.

– Твой брат не из тех, кто даст себя шантажировать! – сказала я, и она просияла.

– Это просто его бзик, да?

– Твой брат, ты у него и спроси.

– Но ты же сама сказала: он не даст себя шантажировать. Значит, просто «бзик», да?

– Можешь и не сомневаться! 

– Ты думаешь, все это понимают? – спросила она, не спуская с меня пристальных глаз.

– А по-твоему, все ломают головы над загадкой по имени Рад? – пошутила я, но она не улыбнулась в ответ.

Боженка опасалась, что кто-нибудь решит, будто её брат струсил, поддался на шантаж, чем и объясняется внезапная, щедро финансируемая дружба с милиционером. Это укладывалось в обычную схему. Вот что больше всего бесило Боженку. Она-то точно знала, что брата легче убить, чем запугать! Но знали ли об этом другие?! И почему это ничуть не заботило Рада? Или он притворялся, что не заботит?

 Следующая выходка Рада и вовсе повергла Боженку в ступор. Уж слишком она не вязалась с представлениями о предпочтениях абхазского завидного жениха, соответствовать которым с самоотдачей неофитки не первый год пыталась Боженка. 

 Однажды осенью на одной из наших встреч земляков, скорее всего посвященной седьмому ноября – я ещё сомневалась идти на встречу или нет, потому что по дому и родному языку ещё не успела с лета соскучиться, – неожиданно появилась Тата, та самая, которая увела у меня в школьные годы роль Татьяны Лариной. С тех пор как я её не видела, она вроде стала выше ростом, или так показалось, потому что изрядно похудела и была пострижена коротко-коротко. В ту пору мы такую прическу, при которой можно было обойтись без расчески – намочила ладонь и пятерней провела по волосам, вот и вся укладка – называли «тифозной». Тата стояла в компании со знакомой нам студенткой истфака Ламарой и разговаривала с кем-то из гостей, чуть склонив набок свою стриженую голову на высокой шее. Её профиль с коротким носом и четкой линией подбородка у меня вызвал ассоциации с Нефертити – как её, конечно, изображали в ту пору на ложнодревних кувшинах и на флаконах арабских духов с одноименным названием.

Хоть походила она на Нефертити, но я по наезженной колее (ничто так не прилипчиво, как картинки из отрочества, особенно когда от того периода не слишком далеко удалился) обратилась к стоявшему рядом со мной Раду, указав на неожиданную нашу гостью: «Скажи мне, князь, не знаешь ты, кто там в малиновом берете. С послом испанским говорит»? Он с улыбкой глянул туда и вдруг окаменел лицом. Я почувствовала себя одной из рода Нартов, которые словом, точнее, проклятием, обращали людей в камень, и сама слегка накрахмалилась, не зная, как себя вести. Да и Боженка, которая, естественно, держалась близ своего брата, но не сильно отрываясь и от присутствовавшего здесь Смела, проследив за моим взглядом, придвинулась ещё ближе к Раду и тоже застыла. 

Тата сама подошла вместе с Ламарой к нашему скульптурному ансамблю, расцеловалась со Смелом, а он назвал её своей красивой сестрой. Это вовсе не означало, что она его единоутробная родственница или двоюродная (как раз в этом случае он не стал бы прилюдно её расхваливать), скорее – седьмая вода на киселе, но, безусловно, родня. 

– Вы не знакомы? – Смел недоуменно – что это с вами стряслось? – оглядел наши отчужденные лица. – Это Тата, моя… 

– Твоя сестра, – первой вышла из оцепенения я, да и особо в него впадать у меня не было причин, просто поддалась общему настроению. – Конечно, знакомы! В одной школе учились! – и я обняла Тату.

– Ты изменилась! – сказала она вроде бы с одобрением, но тем самим лишила меня возможности – не попугайничать же! – сказать, что она тоже сильно переменилась – а в худшую или лучшую сторону, я ещё не могла понять.

– Тата обогнала нас! Она уже с высшим образованием, училась в Ленинграде, но, наверное, ещё скучает по студенческой жизни, вот и приехала на несколько дней ко мне погостить! – обстоятельно растолковала Ламара, переводя взгляд с меня на Смела. 

На Боженку и её брата она старалась не глядеть.

– Не только по студенческой жизни соскучилась! – загадочно проговорила Тата и попыталась поймать взгляд Рада, но безуспешно.

 Он по-прежнему каменел, но каким-то образом ухитрялся при этом ещё и создавать вокруг себя остро ощутимое ледяное поле. Мы со Смелом сдались первыми и, пробормотав чуть ли не одновременно, что нам надо поговорить с организаторами встречи, ретировались.

– Если Тата училась в Ленинграде, почему за это время ни разу не приезжала в Москву? – спросила я. – Ведь другие ребята приезжали.

– Она на первом курсе вышла замуж, на втором – родила, ей не до поездок было. Чтобы она учебу не бросила, мама её целый год просидела в Ленинграде с ребенком, квартиру снимали.

– А-а, я не знала, что она замужем! 

Смел как-то странно глянул на меня и промолчал. 

 Зато Боженка, когда её чуть ли не за руку Ламара оттащила от Рада, молчать не стала. С пылающими щеками – ну просто подожженный прутик! – она отвела меня в сторону и спросила, знала ли я о том, что ещё в школе Тата дала слово Раду стать его женой?

– Не знала! – открестилась я и формально была честна: мне никто ни о чем похожем не говорил.

 Хотя, конечно, сидя в углу школьного актового зала во время репетиции сцен объяснений пушкинских Татьяны и Евгения, смутно чувствовала, что Рад был особенно убедителен не тогда, когда наставлял свысока на путь истинный молоденькую уездную простушку, а когда, задыхаясь от страсти, писал письмо даме Татьяне. Обмакивая петушиное перо в обычную чернильницу-непроливашку, Рад взволнованно озвучивал текст для зрителей: «Нет, поминутно видеть вас, повсюду следовать за вами…» – и всё такое… Как же я отчаянно – теперь понимаю – завидовала тогда Тате. И потерянная роль здесь была ни при чем.

 – А теперь приехала мурлыкать: «мур, мур»! – пылала негодованием 

Боженка.

 – Она «другому отдана и будет век ему верна», – постаралась я успокоить её.

– Ага, значит, ты знаешь, что она была замужем?! И что за кубинцем – тоже знаешь? Тетка её, дура, всем говорила, что её племянница вышла за сына двоюродного брата Фиделя Кастро, смех да и только. Об этом тоже, наверное, слышала?

– Откуда мне все это знать, Боженка? – взмолилась я. – Мне только что Смел сказал, что она замужем, и всё!

– И всё? – Боженка недоверчиво смотрела на меня.

– Извини, но всякие новости почему-то доходят до меня в последнюю очередь.

Я хотела сказать «сплетни», но в последний момент прикусила язык. Но и в таком виде фраза моя пришлась Боженке не по душе. 

– Ты – эгоистка, да? Тебе на других людей наплевать, так? Потому их жизнью не интересуешься, да?

То, что и вправду новости такого рода я узнаю последней, я никогда не считала своим изъяном. Не из-за тугоухости со мной такое происходит, а потому что пересудами не интересуюсь, а это я себе ставила в зачет. 

К формулировке Боженки я никак не была готова, потому неловко отшутилась:

– Только за это не убивай меня сегодня, у меня на завтра намечены кое-какие дела.

– Успеешь со своими делами. И нечего было бросать там его одного с ней, бессовестной.

– Ну не съест же она его, Боженка?

– Хуже! Она постарается задурить ему голову! – и презрительно выпятив нижнюю губу, передразнила: – «Не только по студенческой жизни соскучилась!» Зачем ему даже на время связываться с разведенной женщиной?

– Разведенной? 

Настал мой черед удивиться – не успевала я одну информацию усвоить, как она уже оказывалась устаревшей.

– Могла бы и сама догадаться! Кубинец слинял! Заполучил в зубы диплом и слинял. Вернулся на остров Свободы. И тут кто-то вспомнил о ком-то! Запасной аэродром! Вот кто сейчас для неё Мирко! Но можешь не сомневаться! Он чужими объедками довольствоваться не станет! 

Я, глядя на неё, вдруг отчетливо осознала насмешливое значение поговорки «святее папы римского». Боженка рассуждала так, как рассуждали в абхазской глубинке даже не мамы, во всяком случае, не все, но бабушки поголовно. Она по натуре своей, наверное, была отличницей – усвоить новый материал предпочитала только на пять с плюсом. Но в экстазе слияния с чужими традициями лучше притормаживать – своей всё равно не станешь, а себя потеряешь.

Рад очередной раз поступил по-своему – осенью женился на Тате. Боженка, обливаясь злыми слезами, уверяла меня, что никогда-никогда с его выбором не смирится и на свадьбу не пойдет, а если Смел пойдет, так она с ним знаться не будет. Но, конечно же, на свадьбу Боженка пошла, иначе нарушила бы другой важный постулат – своих всегда надо поддерживать, особенно если их поступки поставили вас в тупик. Другим надо растолковывать, что это единственно верное решение, базисом которого послужило истинное благородство. Смел и вовсе был шафером у Рада. 

Я была приглашена на торжество, но поехать в Абхазию, где праздновалась свадьба, не смогла, так как сама недавно вышла замуж за чужака из Киева и, понятно, без одобрения родни. И в ту пору, еще не заслужив прощения родичей, оказалась «не въездной» в родимую сторону. Мое замужество не только родня в Абхазии, но и Боженка не одобрила:

– Что, в Абхазии не нашлось тебя достойного? – сердито спросила она (сколько раз я слышала потом этот укор!). – Всех бросила, ради одного, решила укатить в чужие края.

– Для тебя-то они не такие уж чужие, – попыталась я остудить её пыл, напомнив, что она сама из-под Одессы, то есть с Украины.

– Вот заболеет мама, позовет, как ты до неё доберешься?

– Два часа лету, и я дома! – отмахнулась я беспечно.

Много позже я вспомнила Боженку, когда мы с сыном-студентом целый день проторчали на границе после грузино-абхазской войны. Абхазия отстояла свою свободу, и в связи с этим она находилась в блокаде, которая – мы тогда не знали – продлится долгие годы, но завершится признанием её независимости. В те дни мужчин на территорию Абхазии не пускали, и то, что для истосковавшихся по внуку, переживших войну моих стариков увидеть родную кровинку было счастьем, естественно, никем не учитывалось. Счастье вообще никогда не учитывается при составлении запретов. И вот тогда, наткнувшись на российской границе на барьер, я вдруг подумала, что Боженка была права. Границы между тобой и родиной – это как рубцы на сердце после инфаркта. Потратив определенную сумму и предприняв определенные шаги, мы, так или иначе, оказались на родной земле – израненной, но свободной. Как много мне предстояло узнать о судьбах близких, знакомых, дальних. Впрочем, в те дни всё отдавалось в сердце болью, будто происходило в одной семье, и вся Абхазия воспринималась как отчий двор. Обескровленный двор. Дня через четыре я шла по пустынной набережной. И это в разгар летнего сезона. В другие времена здесь невозможно было протолкнуться от гуляющей толпы, и густой запах кофе, который на каждом шагу варили на песке в мангалах, соперничал с запахом моря. Да и я вышла не прогуляться – шла к родичам, потерявшим в войну сына, посидеть с ними, поплакать и с дрожью думала о первых мгновениях встречи с матерью погибшего – моей тезкой, понимала, её боль примочками из слов не утишишь, но и от скорбного долга уклониться не смела. Брела я медленно, глядя себе под ноги, и Рада, шедшего мне навстречу с высоко поднятой головой, заметила только в двух шагах от себя. Он был по-прежнему поджарый, и твердые черты его лица, с юности удивлявшие четким абрисом, с годами не расплылись, только шевелюра, на первый взгляд по-прежнему густая, была совершенно белой. Впрочем, с учетом его возраста и седину нельзя было назвать ранней. Похоже, неуступчивый Рад и времени ни в чем не уступил. Мы обнялись.

– Пойдем, попьем кофейку, – предложил Рад и с едва заметной усмешкой ответил на мой невысказанный вопрос. – Ну, что-то должно оставаться неизменным! Несколько точек на набережной уже открыли, увидишь там, впереди.

Он повернулся и пошел рядом со мной.

– Как Тата? Как дети? – задала я обязательный вежливый вопрос.

– Она с девочками в Москве. Младшая в этом году будет поступать в университет, старшая на второй курс перешла. А Рауль здесь, со мной.

– Рауль?

Я не сразу поняла, что речь о его пасынке.

– Сын. Он был ранен при втором штурме Сухума. Но, слава Богу, выжил, хотя и не смог, как мечтал, первым оказаться в центре освобожденного города. Я тебе скажу, он прирожденный воин. Он у деда – отец мой в штабе состоял, – кто бы мог подумать, что военные навыки его ещё пригодятся, – все время требовал, чтобы его включали в группы, получавшие самые рискованные задания.

– Ты тоже воевал?

Он усмехнулся.

– По-твоему, я такая старая развалина, что могу только угли в очаге ворошить?

– Нет, что ты! – я покраснела, поняв, что мой вопрос прозвучал бестактно. 

– Одного себе не могу простить. Представляешь, перед самой войной купил в Москве квартиру. Столько в неё денег угрохал, ужас! Когда у нас случилась беда, денег у меня всего на десяток автоматов хватило.

– Так тем августом ты был в Москве?!

– Ну да, и не один! Всей семьей новоселье справляли. Границы сразу же закрыли. Пришлось с другими земляками и добровольцами через перевал пробиваться. Как горные козлы по склонам скакали, когда здесь каждый час году ровнялся. 

– И Рауль шел с тобой?

– Да нет, он не ездил с нами, оставался у моих родителей. Так он захотел. Дед быстро сориентировался, что к чему, и когда мы, наконец, добрались к своим, Рауль с дедовским охотничьим ружьем оборону держал в Эшерах. Увидел меня и сказал: «Ты – как быстроногий Ахилл! Я ждал тебя не раньше завтрашнего вечера».

 Я поняла суть гордости, прозвучавшей в голосе Рада. Пасынок ни секунды не допустил мысли, что отчим воспользуется сложившимися обстоятельствами и осядет в Москве, посокрушавшись, как в детском стишке: «Серый волк под горой не пускает нас домой». 

 Мы добрались до небрежно сколоченного некрашеного ларька, возле которого стояло несколько разномастных столов и стульев. Но доносившийся из хлипкой постройки запах крепкого кофе, смолотого из только что прожаренных зерен, был прежним, довоенным.

Рад усадил меня за один из столов и подошел к ларьку, обменялся, как я поняла, рукопожатием с кофеваром, который с моего места не был виден, и обернулся, чтобы спросить:

– Тебе какой? Без, средний, сладкий?

Речь шла о том, добавлять в кофе сахар или нет, если да, то сколько.

– Без сахара, – сказала я.

Он принес две дымящиеся чашки кофе и уселся напротив меня.

– Извини, но ни шоколада, ни пирожного к ним нет.

– А я пью кофе без ничего.

Мы помолчали, потягивая горький напиток, а потом я сказала:

– Знаешь, проторчав день на границе – сына не впускали сюда, – я не раз вспомнила Боженку. Помнишь, как она меня упрекала, что не вышла замуж за кого-то из своих?! Как она?

И, Боже мой, вновь, точно так же, как тогда давным-давно на празднике землячества при виде Таты, лицо его окаменело. Я даже не представляла, что за долгие годы он сохранил в себе эту особенность мгновенно обособиться от окружающих, создать вокруг себя невидимое, но вполне ощутимое ледяное поле. 

– Я только что приехала, я много чего ещё не знаю, – пробормотала я, понимая, что не в моих словах дело, и всё же чувствуя себя отчего-то виноватой; и неожиданно вспомнилось, как Боженка упрекала меня, мол, все новости узнаешь последней потому, что эгоистка.

– Она погибла! – сказал Рад глухо, глядя мимо меня так напряженно, что мне невольно захотелось обернуться, чтобы узнать, на что он там загляделся, хотя и догадывалась: того, что он сейчас видит, я не увижу. – Защищала дом с винтовкой мужа в руках. Пока прямой наводкой из танка не расстреляли её. Вместе с домом.

– А… – я не решалась спросить, что сталось с детьми и Смелом.

Но он и без слов понял меня.

– Сыновья… они же тогда школьниками были – один в девятом, другой в восьмом – гостили вместе с моей мамой у своей бабушки там у вас, на Украине. И Боженку ведь звали, но она ни в какую, мол, хозяин дома с работы придет и некому ему на стол еды поставить. Смел в тот день дежурил на работе. Когда стало очевидно, что земля покачнулась под нами среди ясного дня, – он поморщился, как от боли, – летчики перегнали два вертолета в Гудауту. В одном из них был и Смел. Когда я домой добрался, он в Эшерах уже отделением командовал. Рауль поначалу, кстати, при нем был, потом в другой отряд запросился, считал, что Смел его слишком бережет. Он всех берег, понимал, как нас мало. С шашками на танки бросаться – не только себя похоронить, но и свою землю. Не плачь, – сказал он, все так же глядя мимо меня. 

 И только тогда я осознала, что слезы давно бегут по моим щекам, не принося никакого облегчения.

– Как вы узнали, что сталось с Боженкой?

– От соседки гречанки. Она добралась лесами до Ткуарчала, а там, сама знаешь, горняки держали оборону, так вот вывезли её, как и других беженцев, на вертолете в Гудауты, потом она в госпитале работала медсестрой. Хорошая женщина. Она знает грузинский и пыталась спасти Боженку. Кричала нелюдям, что это дом болгарский, к абхазам не имеет отношения, может, что и выгорело бы… Зашли бы в дом, взяли бы что приглянулось, и поехали бы себе дальше к более богатым домам в Сухуме. Боженка сама, сама… 

Тут я обратила внимание на то, что кофевар, высунувшись из ларька, делает мне какие-то знаки. Я вскочила и подбежала к окошечку. Кофевар – худющий мужчина лет сорока, тяжело опираясь на прилавок одной рукой, другой поставил передо мной чекушку с водкой и две выщербленные чашки для кофе.

– Помяните, – сказал он тихо.

Я дрожащей рукой полезла в карман жилетки – помнила, что там лежала двадцатидолларовая купюра, та, что осталась после «умасливания» пограничников, – и попыталась сунуть кофевару.

– Не надо, – сказал он. – Я же не для того… 

Он попытался выпрямиться, покачнулся и опустился на стул у прилавка, и только тогда я заметила костыль, прислоненный к стулу, и поняла, почему он сам не вынес нам водку.

 – Я знаю, что не для того, но, прошу вас, возьмите, пожалуйста.

Оставив на прилавке купюру, я схватила бутылку и чашки и вернулась к Раду, сказала:

– Помянем?

Он кивнул. Я разлила водку по чашкам, и мы выпили не чокаясь.

– Это я виноват в гибели Боженки! – сказал Рад.

– Ты?

– Задурил ей голову, связал её с Абхазией гибельным узлом. Жила бы себе под Одессой и сейчас бы радовалась жизни. На мне ни царапинки, а она…

 Он посмотрел на чекушку, и я вновь разлила водку. Ему – полную чашку, 

а себе – на донышко. Вновь выпили не чокаясь.

– Соседка спасла бы её, если бы Боженка повела себя чуть иначе. А она: «Это дом абхаза! И в него незваные не войдут!» Закрылась там, засела с карабином Смела у окна. Двоих ранила. Ну а что было потом, я тебе уже рассказывал. Слово свое сестренка сдержала: они в дом не вошли.

Я зажмурилась, чтобы удержать слезы, и отчетливо, как в кадре кино, мне вспомнилось, как Боженка давным-давно бежала мне навстречу в белом плащике и белых сапожках от здания милиции одного из районов Москвы. И темные её волосы летели за ней. И она так радовалась, что с Радом всё обошлось.

– Напрасно винишь себя, у неё было достаточно времени, чтобы разобраться что к чему… Мифы в почву не врастают… А Боженка была счастлива, сколько ей было отпущено, столько и счастлива! 

– Она любила тебя, – сказал он. – И, кажется, хотела, чтобы ты стала её невесткой.

– А как Смел? – перевела я разговор, неожиданно для самой себя смутившись. 

– Увидишь – не узнаешь, тень от него осталась. Переехал сюда, в Сухум, отстраивать дом на пепелище не захотел, да и аэропорт ведь не действует. Он моторы чинит автомобильные и всякую бытовую технику. Голова у него светлая и руки золотые. Только вот здоровье…

– Ты работаешь?

– Угу, занимаюсь вопросами правового поля непризнанных республик.

– Послушай, раз у тебя квартира в Москве, так, наверное, и московская прописка есть. Ты же можешь поехать в Москву.

– Могу, в один конец, потом назад не впустят… Договориться, конечно, можно, ты сама убедилась… Но не хочется, будто агент иностранной разведки под прикрытием легенды пробираться на родную землю.

– Вся легенда – несколько полновесных зеленых банкнот, – сказала я.

– И это особенно противно.

Я разлила остатки водки.

– За павших! – произнес совсем тихо Рад.

И мы вновь не чокаясь выпили и поднялись. Он подошел к ларьку и перемолвился несколькими словами с кофеваром, потом проводил меня к дому, который мне был нужен. У подъезда мы попрощались. Он пошел от меня всегдашним своим легким шагом, прямо держа спину. А я смотрела вслед уходящей своей мирной молодости и вспоминала то, что сказала Боженка, а соседка-гречанка запомнила: «Это дом абхаза. И в него незваные не войдут!»

Категорія: «Соты» 2013

 Друк  E-mail

Радоница

Нас покойнички встречают у ворот,
не видалися мы с ними целый год.
 
То-то радость, то-то общий интерес!
То-то новость, — говорю, — Христос воскрес!
 
Большеглазый и улыбчивый народ
населяет этот город-огород.
 
Здрасьте, родичи-соратники-друзья!
Не сорадоваться встрече нам нельзя.
 
Вот и свечка на могилочке стоит,
усладительна и радостна на вид:
 
пламя свечечки колеблется слегка
по причине дуновенья ветерка.
 
Православные, ну как не сорадеть,
если пасочка с яичком — наша снедь!
 
Веселитеся, родные мертвецы, —
наши дедки, наши бабки и отцы!
 
Сядь на лавку, поделися куличом:
дед с отцом стоят за правым за плечом.
 
Подходи, безплотный дядюшка-сосед,
слушать лучшую на свете из бесед
 
о земном преодоленье естества.
Мы ведь с вами, мы ведь с вами, вместе с ва…
 

Барвиночки

прижились мои барвиночки
на могилочке отца
приупала на ботиночки
родовая землица
 
где лежат мои кровиночки
посижу да рассужу
я теперича барвиночки
деду тоже посажу
 
ай минашечки вы миначки
минаковская семья
прижились мои барвиночки
приживуся здесь и я
 

Ванечкина тучка

посадил ванюша маму в землю как цветочек
на оградке черной белый завязал платочек
маленький платок в котором маменька ходила   
синий василёк на белом. скажут: эко диво!
 
только други мои други диво не в платочке
и не в синеньком на белом маленьком цветочке
а в такой слезе горючей и тоске нездешней
что носил в душе болючей ванечка сердешный
 
а еще в нелепой тучке — через год не раньше
люди добрые узрели над макушкой ваньши
облачко такое тучка с синеньким бочочком
над башкой ванятки встала нимбом аль веночком
 
маленькая как платочек меньше полушалка
всех жара жерьмя сжирает, а ваньк|у — не жарко
ходит лыбится ванюша солнце не печётся
и выходит это тучка так об нём печётся
 
а когда и ливень хлынет, ванечку не мочит
ходит малый по равнине — знай себе хохочет 
надо всеми сильно каплет и не прекращает
а ванюшу этот ужас больше не стращает

 

***

Проснёшься — с головой во аде, в окно посмотришь без очков,
клюёшь зелёные оладьи из судьбоносных кабачков.
 
И видится нерезко, в дымке — под лай зверной, под грай ворон:
резвой, как фраер до поимки, неотменимый вавилон.
 
Ты дал мне, Боже, пищу эту и в утреннюю новь воздвиг,
мои коснеющие лета продлив на непонятный миг.
 
Ты веришь мне, как будто Ною. И, значит, я не одинок.
Мне боязно. Но я не ною. Я вслушиваюсь в Твой манок,
 
хоть совесть, рвущаяся в рвоту, страшным-страшна себе самой.
Отправь меня в 6-ю роту — десанту в помощь — в День седьмой!
 
Мне будет в радость та обновка. И станет память дорога, 
как на Нередице церковка под артобстрелом у врага.
 

ВОСЬМИСТРОЧНЫЕ СТАНСЫ

1.
Я постным становлюсь и пресным,
простым, безхитростным и ясным.
Отдавший дань мослам и чреслам,
я возвращён к воловьим яслям — 
тем самым, с тишиной Младенца
сладчайшей, истинной, безстрастной.
Есть счастие для отщепенца — 
свет мягкий, образ неконтрастный.
 
2. 
Ты дал мне дар: живое сердце,
вмещающее всё живое —
мерцающая веры дверца,
в любви участье долевое.
На свадьбу в Галилейской Кане
я вышел, словно на свободу,
нетерпеливыми глотками
я пью вина живую воду.

3.
Но, озираясь спозаранку,
я вижу страшные картины:
уходят люди в несознанку — 
в глухую оторопь, в кретины.
К себе изживши отвращенье, 
никто не шепчет: «Боже, дрянь я!»
И если есть кому прощенье,
то только после воздаянья.
 
4. 
Скажи ж, почто дрожат колени
с утра у грешников скорбящих — 
от страха или же от лени
играющих в бесовский ящик:
горит, горит перед очами
и дразнит ложью обречённой,
и превращает, враг, ночами
им красный угол — в чорный, чорный.
 
5. 
Сорви с них лень, пугни сильнее,
чем чорт, появший их, пугает,
перечеркни их ахинеи,
ничтожный лепет попугайный!
«Любовь!» — им сказано; в любови ж
пусть и живут, отринув дрёму.
…Ловец, почто Ты их не ловишь,
клонясь к пришествию второму!
 

***

У грешника болит рука. Он болью, будто тряпка, выжат.
Рука нужна ему пока. Урча, собачка руку лижет.
 
Зверёныш — верный терапевт, зубастый ангел безусловный.
Он жизнь, сходящую на нет, кропит всерьёз слюной солёной.
 
Крепись — до Страшного суда. Греми, собакина посуда!
Нам сказано: «иди сюда», и никогда — «иди отсюда».
 

АЛЁНУШКА. ВАСНЕЦОВ

и жаль её сильнее прочих
поскольку звонче всех поёт
поскольку значит и пророчит
и ноженьки об камни бьёт
 
поскольку серыми своимя
глядит как ласковая рысь
и полымя волос и имя
льняное заплетая в высь 
 
поскольку и в лоскутьях нищих
льнёт к тайне омутов земных
поскольку плачет тише инших 
и молча молится за них 
 

Кузнечик

Елене Буевич и сыну её Ивану

Час настал, отделяющий души от тел,
и застыла ветла у крыльца.
И кузнечик, мерцая крылами, слетел
на худую ладонь чернеца.
 
И продвинулась жизнь по сухому лицу,
и монах свою выю пригнул.
И кузнечик в глаза заглянул чернецу,
и чернец кузнецу — заглянул.
 
«Как последняя весть на ладони моей,
так я весь — на ладони Твоей...» — 
молвил схимник, радея о смерти своей
и луну упустив меж ветвей. 
 
«Перейти переход, и не будет конца —
в этом знак кузнеца-пришлеца.
Переходного всем не избегнуть венца —
по веленью и знаку Отца.
 
Нет, не смерть нас страшит, а страшит переход, 
щель меж жизнями — этой и той.
Всяк идёт через страх на свободу свобод,
И трепещет от правды простой».                  
 
И ещё дошептал: «Погоди, Азраил,
не спеши, погоди, Шестикрыл!»
Но зелёный разлив синеву озарил,
дверцы сферного зренья открыл.
 
И послышался стрекот, похожий на гул,
и как будто бы ивы пригнул.
…И кузнечик бездвижную руку лягнул: 
в неизбежное небо прыгн|ул.
 

КРЫЖОВНИК

Думал: что меня сразит и проймёт? 
Вот, крыжовник не родит третий год.
Я его оберегал от невзгод —
подминал ему куриный помёт.
 
А размыслить: в чём, по сути, плоды?
Куст хорош и без плодов, сам собой!
Он подвижен, он на все на лады
распевает говорливой листвой.
 
Ты, Господь, его, ужо, не ничтожь,
за смоковницей в расход не пускай!
Нету ягод у него, ну и что ж!
А пускай себе растёт, а пускай!
 
Не хочу я корчевать и рубить —
не желаю побивать или злеть.
Я, быть может, не умею любить,
но умею поливать и жалеть.
 

АЛЕКСЕЙ САВРАСОВ. ГРАЧИ ПРИЛЕТЕЛИ

Кто толкует про крах человечества, 
кто куёт себе «счастья ключи»…
Только вновь на гнездовья Отечества 
по весне прилетают грачи.
 
Всё возможно для русского — 
Палехи, и Федоскино, и Хохлома,
и молоховы всполохи памяти, 
где кровавой слюны бахрома.
 
Можно дыбить судьбину хитровую, 
стыдный сор выносить из избы…
Только всё ж колокольню шатровую —
средь берёз, в облаках — не избыть.
 
Вспомни церковку ту, Воскресенскую, 
меж грачиных пронзительных гнёзд,
синеву Богородцеву женскую, 
что сочится на землю из звёзд.
 
Вспомни тёмные маковки медные, 
тени веток на талом снегу.
И крестьянские хижины бедные 
не затри в замутнённом мозгу.
 
Отдыхай, прозревай или ратничай — 
поднимай над горбушкой ржаной
за помин Алексея Кондратьича 
русской водки стакан крыжаной! 
 
Помрачившийся классово, расово, 
мой народ, заплутавший, как тать, 
не забудь живописца Саврасова, 
что учил Левитана писать.

Категорія: «Соты» 2013

Наші контакти

Поштова адреса: 04080, г. Київ-80, а/с 41

Телефони:

З питань видання книг: +38 (044) 227-38-86

З усіх питань, щодо конференції "Мова і Культура"+38 (044) 227-38-48

З питань замовлення та покупки книг: +38 (044) 501-07-06, +38 (044) 227-38-28

Email: Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з питань видання i покупки книг), Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її.Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з приводу конференції "Мова і Культура")

 

© Бураго, 2017