• banner11.png
  • banner12.png

 Печать  E-mail

_______

* ГИМН ЦАРЮ СЛАВЫ

Прежде всех времен рожденный Сыне,
Исшедшее из уст Отчих Слово Изначальное,
Которое образовалось в недрах Премудрости Божией,
И, когда сотворяло вселенную,
Естество Отца распространяя,
Ничего извне не обнаружило, кроме глухих бездн.
И было это слово Аминь, сотворившее все во плоти.
Свет во тьме воссиял и распространился весьма.
И сгустился в звезды, образующие небесное воинство,
И небо было простерто, как временный шатер,
И землю посреди мира утвердил,
И ее, неказистую и пустую, украсил зеленью и радугой,
Великолепие Божие запечатлелось в море безбрежном
И в горах, чьи вершины сияют чистым снегом,
Перед зеницею солнца и оком луны.
И рай утвердил между Евфратом и Тигром,
И зверей всяких сотворил мирными и кроткими,
И Человека от праха земного вознес,
Чтобы он был владыкой прочим тварям.
Заповедал людям не есть от древа заветного,
Чтобы они сохранили себя от смерти и тлена.
И ширяет Духом Святым, где хочет, как ветер.
О, возлюбленный Иисус Человеколюбец!

 

«ЧТО ЭТО БЫЛО?..»

Я, по основному роду занятий, литературовед. Но, в отличие от многих коллег, понимаю «литературу» вовсе не как одно лишь художественное слово1. Литературой следует признать все, написанное литерами (буквами). Т. е., людям, на протяжении тысячелетий существования цивилизации, оказывалось необходимым многое, в том числе и созданное вовсе не по законам «Поэтики» Аристотеля. Иными словами, рядом с художественной существуют разные прочие литературы – политическая, научная, техническая и пр. Я бы обязательно добавил в этот ряд соединяющие в себе и установку на утилитарность, и поэтический угол зрения, сакральные тексты, у нас традиционно игнорируемые, – благодаря мощной инерции просветительско-классицистических предрассудков в нашей секуляризированной культуре. А ведь Библия и святоотеческое наследие – единственный прочный фундамент огромного корпуса и художественных, и не-художественных текстов, созданных со времен христианизации Руси; во всяком случае, влияние уже давно иссякшего языческого фольклора куда более скромно. Христианство стало, если угодно, нашей античностью; через него ощущались и вавилонские, и египетские, и греко-римские культуротворческие импульсы. Именно библейский подтекст превращает позднейшее произведение об обыденности в величественное обобщение. Поругание Сони Мармеладовой у Достоевского было бы беспросветно ужасным, если бы не состоялось с шестого по девятый час – година крестной смерти 

_______

1 См. детально: Абрамович С. Зміст і складові поняття «література»як актуальна науково-методологічна проблема / Семен Абрамович // Абрамович С. Статті про літературу. – К. : Видавничий дім Дмитра Бураго, 2015. – С. 6–12.

Христа! и не было бы оплачено тридцатью целковыми-сребрениками – той самой евангельской акелдóмой, ценой крови… 

Увы, завет Буало отказаться от Библии выполнялся у нас едва ли не более усердно, чем во Франции. Вместе с ней, к ужасу людей небезразличных, вроде злополучного Шишкова, из кареты современности уже к началу ХІХ века был выброшен церковнославянский язык, начавший в новой литературной системе обозначать как бы уже некоторое скудоумие и духовную заскорузлость; церковнославянские цитаты стали рвать из старых текстов на потеху просвещенной публике пародисты и сатирики. А в начале века ХХ-го церковнославянские речения уже производят на многих такое же впечатление, какое производит на быка красный плащ тореадора – укажем на Маяковского. И не на одного Маяковского. «Еще древние порицали тех, которые, женясь, не берут приданого (Ихтиозавр, XII, 3)» – это Антоша Чехонте. 

Но вот у зрелого Чехова появляется образ умершего в самую ночь на Пасху (т. е., по народному представлению – праведника) странноватого монаха Николая, упоенно сочинявшего в келейном уединении великолепные акафисты на древнем языке своей Церкви, хотя братия сомневалась и даже за грех сие почитала (рассказ «Святою ночью»). Впрочем, в монастыре царит некая всеобщая глухота к священному слову; в ходе всенощной ни один из присутствующих в храме не вслушивается в то, что читается и поется в честь Воскресающего Спасителя: «Возведи окрест очи твоя, Сионе, и виждь: се бо приидоша к тебе, яко богосветлая све­тила, от запада, и севера, и моря, и востока, чада твоя» – «ни один человек не вслуши­вался в то, что пелось, и ни у кого не захватывало дух»2. Понимает красоту этого слова лишь такой же маргинал, как и покойный непризнанный поэт, его друг Иероним: «Нужно, чтоб всё было стройно, кратко и обстоятельно. Надо, чтоб в каждой строчечке была мягкость, ласковость и нежность, чтоб ни одного слова не было грубого, жесткого или несоответствующего. Так надо писать, чтоб молящийся сердцем радовался и плакал, а умом содрогался и в трепет приходил. В богородичном акафисте есть слова: «Радуйся, высото, неудобовосходимая человеческими помыслы; радуйся, глубино, неудобозримая и ангельскима очима!»3. В ком же тут «душа жива», а в ком – обугленная?

_______

2 Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30-ти т. – М. : Наука, 1974 –1982. – Т. 5 С. – Сс. 98, 101.

3 Там же, с. 97.

В наши дни всерьез пробовал писать духовные тексты (на современном русском языке), кажется, один покойный Сергей Аверинцев, которого, впрочем, в конечном итоге опасливо включили в список еретиков. Никак не претендуя встать в ряд с Аверинцевым, я ощущаю себя скорее Тредиаковским, «трудолюбивым филологом», в юности основательно погруженным в мир «глубокословныя славенщизны». Сочиненный мною «Гимн Царю Славы» есть, прежде всего, возвращение долга памяти и любви моей покойной бабушке Анне Федоровне Лудченко, неграмотной украинской крестьянке, истово молившейся наизусть на церковнославянском. Она передала мне и некоторое знание этого языка, и тех идей, проводником которых ему судила стать история. 

Кроме того, меня всегда глубоко интересовали «изначальные» тексты о сотворении мира, в которых неизменно обнаруживалось исконное единство человеческого рода и смутно ощущаемый единый источник его древнейших преданий. Занятия же наукой, в частности – воистину восставшей у нас из гроба теологией, обострили мой интерес к текстам типа месопотамского космогонического гимна «Энума элиш» («Когда наверху»). При этом «наив­ное» начало Ветхого Завета, в чем-то перекликающееся с этим древним шумеро-аккадским источником, удивляет еще и своим явственным внутренним параллелизмом с остросовременной астрофизической теорией Большого Взрыва (отделение света от тьмы с последующим формированием материи из частиц фотонного поля). Удивительно еще и то, сколь полно, глубоко и остроумно был истолкован более чем через тысячу лет основной тезис книги Брейшит (Бытия) о Слове, сотворившем мир, в концепции Христа, что трудно улавливается современным сознанием. Мы привыкли воспринимать Богочеловека в одной лишь ипостаси телесного воплощения «по человечеству» – как кроткого проповедника, замученного на кресте. Но, начиная с Иоанна Богослова, родственника и любимого ученика Иисуса, автора 4-го Евангелия (и, конкретно, знаменитой формулы «В начале было Слово»), который адаптировал античное учение о Логосе, исконное «монадное» понимание библейского Бога усложняется представлением о Его троичности. Отцы Церкви, вслед за 4-м евангелистом, увидели в Иисусе из Назарета нечто большее, чем Сына Человеческого: они неустанно подчеркивали, что Он еще и Υιὸς του Θεoὺ, Сын Божий. А именно – Предвечное Слово Божие, рожденное в недрах Божества, отделившееся от Его уст и сотворившее в начале времен самоё материю как таковую, Трансцендентному Богу внеположную. В отличие от языческих представлений об извечности и неисчерпаемости Материи, будто бы довлеющей самой себе, мир возникает, по Библии, «из ничего» (exnihilo); точнее – מאין (меаи́н), «без», или «из-за отсутствия» <материи>; употреблено тут и слово שבלת (шиболéт) в значении «бездна». Есть здесь, впрочем, и некоторая непроясненность, заключающаяся в том, что «дух» в гебрайском языке – женского рода: רוח (руáх, т. е. «душа»); отсюда רוח   אלהי – Руáх Элохи́м (Дух Божий); в апокрифическом Евангелии евреев содержится утверждение, будто Дух Святой был Матерью Иисуса. Это придает представлению о св. Троице еще большую всеохватность4, хотя именно данный момент становится впоследствии (в частности, у некоторых сегодняшних протестантских теологов) исходным пунктом для весьма рискованных утверждений о «женской природе» библейского Божества. Мне хотелось все это как-то уяснить и акцентировать, более того, гармонизировать – в рамках единого текстового истолкования.

_______

4 Еп. Александр, автор «Православного Катихизиса» (именно так пишется это слово в нашей церковной традиции, С. А.), подчеркивает, не вдаваясь в глубины, что св. Троица есть семья.

Вместе с тем, все эти интеллигибельно-космогонические бездны служат в начале Библии только фоном для придания необычного масштаба такому особому творению, как Человек, являющий собой Образ Божий (т. н. «христианский антропоморфизм»). И мир здесь увиден глазами юного Адама, несколько косноязычно нарекающего имена вещам, но вместе с тем еще и как бы изумленного своим даром говорения, который делает его подобным Творцу. Мне хотелось передать, а в чем-то даже, может, развить, и библейское ви́дение космизма миротворения, и ощущение его первозданной свежести, новизны, и тот дух мощи, любви и свободы, которым пронизаны первые страницы книги Бытия. 

Церковнославянский язык с его архаической силой и экспрессией представился мне здесь неплохим материалом, который не был в Новое время реализован в словесном художестве, оказался вытеснен живыми восточнославянскими языками. Между тем ранние восточнославянские гуманисты, в условиях неразвитости языка родного, национального, возлагали на церковнославянский немалые надежды. Острожский ученый ХVІ-го века Герасим Смотрицкий пытался даже имитировать в его поле «стих иройский или шестомѣрный», т.е., гекзаметр, создав незаметно для себя (или сознательно?) неповторимое синкретическое единство Христа и Аполлона:

Сарматски новорастныя Мусы стопу перву,
Тщащуюся Парнасъве обитель вѣчнузаяти,
Христе царю, прийми: и благоволив, Тебе с Отцемъ
И Духомъ Святымъ пѣти учи россійскій
Родъ наш, чистыми мѣры славенски<г>Vмны…

Но стихосложение в античном смысле языку Библии чуждо: стих тут – ритмическо-семантическая единица сугубо прозаического и чаще всего риторико-дидактического по своей природе текста. С другой стороны, в Библии немало и отчетливо поэтических моментов, хотя изучение специфики выражения поэтического мироощущения в гебрайском тексте (задача, поставленная еще Гердером) у нас находится пока в зачаточном состоянии. Нам искони ближе «славянская» Библия, на которой строилась вся отечественная культура. И хотя бы уж уяснить для начала, как воспринималось Писание сквозь эту призму, – дай Бог силы…

Словом, quod scripsi, scripsi…

Декабрь 2015

 Печать  E-mail

І

Казалось бы, ясно же сказано: «Сказка ложь, да в ней намек!» Как еще яснее и проще сказать читателю, что пушкинские сказки – не только для детей, но и для взрослых, что это зашифрованные послания: «Добрым молодцам урок». Кто разгадает эти намеки – тот и молодец, в смысле – молодéц. 

Подумаем, а что могут скрывать эти месседжи и от кого? Наверное, во-первых, какую-нибудь политическую крамолу – от цензуры, от тайной полиции, от самого царя. Во-вторых, возможно, какие-либо нелицеприятные суждения о друзьях или знакомых, которые, не ровен час, могли бы закончиться дуэлью. Наконец, в-третьих, кое-что, по-видимому, автор утаивал и от потомков, от нас.

Последнее выглядит парадоксом. Зачем тогда вообще писать? В этом-то вся и тонкость – одновременно вроде бы и сказать, но и как бы не сказать. Поэт не властен в том, что транслируется через него, но он волен корректировать поэтическую трансляцию, избирая ту или иную форму. Только бы не промолчать. Промолчать для поэта – это риск замолчать навсегда. В следующий раз Аполлон может и не потребовать его к священной жертве.

А теперь поразмыслим, что именно могло побудить автора таиться от далекого, неведомого читателя? Очевидно, только славное имя поэта. Пушкин с чрезвычайной щепетильностью относился к своей литературной репутации. Если какое-то его сочинение представлялось ему недостаточно безусловным, он укрывался за псевдонимами, вымышленными рассказчиками и т.д. В некоторых случаях он отдавал свой сюжет с заключенным в нем тайным смыслом какому-нибудь молодому автору, после чего ему оставалось лишь подредактировать написанное. Так появились квазипушкинские произведения – «Уединенный домик на Васильевском» (1829) Владимира Титова, «Ревизор» (1836) и «Мертвые души» (1842) Николая Гоголя. В этом же списке сказка «Конек-горбунок».

Не спеши возражать, благоразумный читатель! Это только присказка – сказка впереди.

 

* * *

Жизнь знаменитого сказочника Петра Ершова, если убрать скучные подробности, похожа на сказку. Притом как раз на ту единственную сказку, которая сделала его знаменитым. На первый взгляд, что ж тут странного? Разве не о себе пишут и другие писатели – Пушкин, Гоголь, Лермонтов?.. А странность в том, что наш сказочник, похоже, не догадывался об этом сходстве. 

Что ж, бывает и такое. Это когда в произведении бессознательно выражается архетип судьбы. Писатель вроде бы и не ведает, что творит, ему кажется, что он свободно отдается полету своей фантазии, – а на бумаге выходит, что он пишет донос на самого себя, выдавая свои самые сокровенные секреты. Но в нашем случае судьба не просто выразилась – она отразилась, как в зеркале, и показала язык.

Родился Ершов, как и герой этой сказки, в селе, а затем, как и герой, оказался в столице – вместе со старшим братом стал студентом Петербургского университета. Правда, в сказке у героя два старших брата, но так положено в сказках. Конечно, эти биографические данные не такие уж и особенные, чтобы из них составлять сказочный сюжет, а вот что действительно было замечательным в его жизни, так это знакомство с Пушкиным, который поистине стал его «коньком-горбунком». 

При таком раскладе возникает резонный, хотя и не очень деликатный вопрос: выходит, извините, Петр Павлович – дурак? Мог ли он такое сам о себе сказать?

Когда профессор Плетнев прочитал своим студентам первую часть «Конька-Горбунка», а потом объявил, что автор находится среди них, они были изумлены. Уж от кого-кого, а от Пети Ершова они такого не ожидали. По воспоминаниям, он был способен выучить только один экзаменационный билет, который каким-то чудесным образом ему и попадался. Не иначе, как и в этом деле, горбунок помогал.

Наверное, насмешки были частыми, если он сделался, по его же признанию, «страшно обидчив». Ему казалось, что и Пушкин над ним смеется. Пусть психологи объяснят, ну что было обидного в словах поэта, о которых много лет спустя вспоминал Ершов:

– Да вам и нельзя не любить Сибири, – во-первых, – это ваша родина, во-вторых, – это страна умных людей1

Ему бы поддержать разговор, а он обиделся. Только потом сообразил, что Пушкин декабристов имел в виду. 

Человек с такими заторможенными способностями и невыдающимся умом, лишенный самоиронии и саморефлексии, вряд ли сочинит столь изящную сказку о самом себе. А вот сама ситуация их знакомства могла заронить зерно замысла в живое и озорное воображение его гениального собеседника. 

Да что там ситуация, достаточно сравнить сказку «Конек-Горбунок» с другими сказками Пушкина и с другими сочинениями Ершова, чтобы понять, кто мог и кто не мог ее написать. 

И ведь сравнивали! Бессчетное число раз сравнивали и находили разнообразнейшие сходства – сюжетные, стилистические, ритмические, аллюзийные и т.д.

Чуткий и проницательный Белинский сразу же почувствовал, что «Конек-Горбунок» – подделка, и даже уточнил, что подделка такого же рода, что и сказки Пушкина: имитация народности, хотя и мастерски исполненная2

Должно быть, на эти очевидные стилевые особенности автор и рассчитывал, не утруждая себя излишними пояснениями. Именно об этом пушкинская эпиграмма под примечательным названием «Exungueleonem» («По когтям льва»):

Недавно я стихами как-то свистнул
И выдал их без подписи моей;
Журнальный шут о них статейку тиснул,
Без подписи ж пустив ее, злодей.
Но что ж? Ни мне, ни площадному шуту
Не удалось прикрыть своих проказ:
Он по когтям узнал меня в минуту,
Я по ушам узнал его как раз3.

И что же? И ничего. Делались глубокомысленные заключения о влиянии, преемственности, общей народной почве и т.д., выискивались достоинства в других сочинениях сказочника, написанных после «Конька-Горбунка», но известных и интересных разве только самим исследователям, а то, что в пушкинском произведении Ершова виднелись когти, а в беспушкинских торчали уши, никто почему-то не замечал. А если выражаться не фигурально, а образно, то эти опознавательные уши, как бы в насмешку и в назидание, вставлены и в сказку, причем на самом видном месте – ими наделен Конек-горбунок. Смотри, читатель, и задумывайся, не твои ли? 

Что ж, такова особенность академического взгляда – надев очки и вооружившись лупой, разглядывать едва заметное, но не замечать порой очевидное. Пожалуй, только этим, исключительной ученостью и избыточной информированностью можно объяснить, почему почтенные пушкинисты и увлеченные ершоведы за более чем полтораста лет пристального вчитывания в текст «Конька-Горбунка» не рассмотрели того, что увидел исследователь-любитель Александр Лацис. 

Его догадку поначалу даже не удосужились опровергать – сразу зачислили в разряд «сенсационного литературоведения»4. Да и сам автор сенсации не имел на этот счет никаких иллюзий. На предложение редактора послать статью в ИМЛИ или ИРЛИ, он ответил: «Неужели вы серьезно верите в способность пушкинистов открыто признать, что несколько их поколений “прохлопали” две тысячи Пушкинских строк?»5 Когда же одного из сотрудников ИМЛИ, известного пушкиниста В. Непомнящего все-таки спросили напрямую, что он думает о гипотезе А. Лациса, он ответил: «Выдумку нельзя опровергнуть, по крайней мере, Институт мировой литературы и Пушкинская комиссия этим заниматься не станут»6

Тем не менее, некоторые из коллег (Н. Тархова7, Т. Савченкова8), отвлекшись от более важных дел, все же выступили с опровержениями: 

во-первых, есть письма Ершова к издателям, а если он их писал, то, стало быть, имел на это юридическое право; 

во-вторых, есть письма профессора Плетнева, где он высоко оценивает стихи и прозу Ершова; 

в-третьих… Да, собственно, и все. Потому что все остальное зависит от того, как посмотреть. Впрочем, и на эти письма тоже. 

Чаще шли в ход неакадемические аргументы – благородное негодование, пренебрежительная ирония, язвительная насмешка и т.п. Обычная, казалось бы, текстологическая проблема, которая должна разрешаться спокойно, без унижений и оскорблений, с аргументами в руках, и в разрешении коей должны быть заинтересованы все стороны, воспринимается как посягательство на национальное достояние («всякими несуразными выдумками придать гнилой и сомнительный вид значительным явлениям нашей истории и культуры»9), как природный катаклизм («на славное имя Ершова <…> набежала тень»)10 и т.п.

Обычному читателю, если он вдруг задумается на этой методологической развилке, между академическим и сенсационным толкованиями, не зная, кому верить и чему доверять, коллективу профессионалов или одинокому любителю, следует посмотреть шире, чтобы понять: никакой такой развилки нет. А есть просто факты, и есть способы их рассмотрения. Чем больше фактов и чем они точнее, подробнее, отборнее, тем яснее картинка. Кто увидит их ясно, тот и профессионал.

Хрестоматийная картинка выглядит так: одаренный студент на скучных лекциях, развлекая себя, пишет сказку, которую потом показывает профессору, после чего восхищенный профессор знакомит юного сказочника с самим Пушкиным, и восхищенный классик произносит: «Теперь этот род сочинений можно мне и оставить»11.

Иначе увиделась эта история А. Лацису. Ему представилось, что профессор Плетнев, пропиаривший своего студента, сам все и придумал. С одной стороны, хотел помочь ему материально (как раз в это время, в 1833 году, у Ершова неожиданно умер отец), с другой же – таким образом помогал и своему другу Пушкину, потому что, во-первых, при прохождении сказки под именем опального поэта она бы подверглась тщательнейшему досмотру, и, как показали последующие запрещения, вряд ли бы прошла, а во-вторых, тут был и деликатный момент – Александр Сергеевич при такой комбинации мог бы утаить гонорар от супруги Натальи Николаевны. Этим объясняется и восхищение поэта, только не собственной сказкой, а суммой сделки. И тогда его фраза о завершении карьеры сказочника могла означать, наоборот, намерение ее продолжить, но под чужим именем.

Разумеется, непосредственным участником этой авантюры должен быть издатель, а это не кто иной, как Александр Филиппович Смирдин. За первое издание «Конька-Горбунка» он заплатил Ершову 500 рублей ассигнациями – огромный гонорар для начинающего автора. Но если бы сказку публиковал Пушкин, которому Смирдин платил по 10 рублей за строчку, сумма составила бы 23 тысячи! Вот ее-то, как полагают исследователи, Александр Сергеевич и получил (за вычетом 500 рублей); но, скорее всего, не сразу, в рассрочку, потому что за последующие переиздания Смирдин почему-то никому не платил.

Косвенным подтверждением осведомленности Смирдина может служить его свидетельство, зафиксированное П.В. Анненковым, что первые четыре стиха этой сказки принадлежат Пушкину, «удостоившему ее тщательного просмотра»12. Кроме того, в коллекции писательских автографов книгоиздателя, судя по его собственноручной описи, был и такой: «Пушкин Александр Сергеевич. <...> Заглавие и посвящение „Конька-горбунка“»13. Эта рукопись утрачена, но и утраченная, она воспринимается как следование правилу, высказанному в пушкинском «Разговоре книгопродавца с поэтом»: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать».

Продавая рукопись, поэт, по-видимому, не собирался предавать свое вдохновение и полностью отказываться от своего авторства. Наоборот, он всячески обозначал свою причастность – ритмикой, образностью, прямыми отсылками на свои произведения (в «Коньке-Горбунке» упоминаются царь Салтан, остров Буян, спящая царевна и др.). Возможно, в утраченном посвящении был спрятан ключ к прочтению; может, оттого он и был утерян.

Впрочем, и оставшихся подсказок было предостаточно, и главная среди них – сама сказка, ее сюжет, в котором отразились взаимоотношения мнимого и подлинного авторов – «дурака» и «горбунка». Подсказок, ясное дело, должно быть больше, чем может быть утрачено или не замечено, вот они и разбросаны повсюду: и в самом тексте, и за его пределами – дразнят, дурачат, подмигивая нам лукаво. Так, среди пушкинских рукописей есть забавный автопортрет – в виде уродливой лошадки с бакенбардами, рядом с обычными конями. 

Погоди, читатель, протестовать, это тоже все еще присказка, а сказка – впереди.

 

* * *

Как обычно поступает автор, поймавший свою жар-птицу? Тот же Пушкин – получив первое признание, укрепляет его новыми, все более зрелыми творениями. А как поступил Ершов? В расцвете славы уезжает из столицы – на родину, в Сибирь. Там он пытается что-то писать, даже печатается в столичных журналах, но ничего, что могло бы умножить его славу или хотя бы подтвердить литературную репутацию, у него не выходит.

Тогда он берется редактировать «Конька-Горбунка». Лучше бы он этого не делал. Сам же, своими руками, передал в руки текстологов явные улики своей посредственности. Впрочем, большинство текстологов как раз полагают, что стало намного лучше, чем было. 

Не будем спорить о вкусах. Не будем даже, соблюдая презумпцию невиновности, категорически утверждать, что было – у Пушкина, а стало – у Ершова. Скажем иначе, мягче, корректнее: было – как в сказках Пушкина: легко и просто, а стало – не совсем так. 

Было:Стало:

Не на небе – на земле… Против неба, на земле…
Взяли хлеба из лукошка Принесли с естным лукошко
Ты поди в дозор, Ванюша Побегай в дозор, Ванюша
Крепко за уши берет Уши в загреби берет 
Кобылица молодая, Кобылица молодая,
Задом, передом брыкая...Очью бешено сверкая...

Сличая первую и позднейшие редакции, исследователи отметили появление в них таких слов и выражений: «Чудо разом хмель посбило», «Натянувшись зельно пьян», «Некорыстный наш живот», «Починивши оба глаза», «Кто-петь знает, что горит», «переться», «с сердцов» и т.д.

А еще почему-то (неужто и впрямь обиделся?) Петр Павлович стал в сказке, где можно, вычеркивать слово «дурак», заменяя его достойным и пристойным «Иван». А поскольку «дурак» рифмовался со словом «армяк», то пришлось героя переодеть в «кафтан»14.

Исправив таким образом первоначальный текст и добавив к нему еще треть, Ершов, уже на правах автора, решает переиздать сказку. Естественно, не у Смирдина. Но, что тоже естественно, и не в обход Плетнева, которому был обязан своей славой. В 1851 году он пишет профессору: 

Книгопродавец Крашенинников снова сделал мне предложение об издании «Конька» по исправленной рукописи, которая теперь цензируется. Я писал к нему, чтобы он доставил Вам рукопись и всякое Ваше замечание исполнил бы беспрекословно15.

Так мог написать бывший студент своему учителю. Но мог ли так написать художник, который лучше любых профессоров и критиков знает, что и как должно быть в его тексте? 

Обращался Ершов и к Сенковскому, еще одному фигуранту этого дела – как-никак редактор «Библиотеки для чтения», публикатор первой части «Конька-Горбунка». Обычно едкий и язвительный, он написал к ней удивившее многих предисловие, превознеся до небес юного автора, да и потом, когда автор стал знаменит, охотно публиковал его cтихи. И что же? 

Не хочется ничего обидного говорить об уме и сообразительности нашего сказочника, назовем это наивностью, но все же призадумаемся: он что, не знал, что такое журнальная конъюнктура? Он что, всерьез полагал, что все критики пишут то, что думают, и думают то, что пишут? Не хочется ничего худого говорить и о редакторе, но когда поиздержавшийся и уже не юный автор вздумал через посредника робко напомнить, что за свои публикации ему следовало бы получить какой-никакой гонорар, то прозвучал сухой и резкий ответ: «Ничего не следовало получить, и не будет следовать»16. Такое непочтение, полагает расследователь А. Лацис, наводит на мысль, что Сенковский, возможно, был в курсе этой авантюры и даже в доле.

Уязвленный Ершов запальчиво пишет приятелю, что Пушкин так никогда бы не поступил (хотя, казалось бы, причем здесь Пушкин?), что высокая должность инспектора, которая ему пожалована, получена вовсе не по протекции Сенковского, как тот хочет представить, включив ее в счет гонорара (опять же, постороннему должно быть непонятно, причем здесь должность, если речь о гонораре?). А. Лацис объясняет эту странность тем, что, возможно, и отъезд Ершова из Петербурга в Тобольск, и последующее получение им должности инспектора, а затем директора гимназии и дирекции училищ Тобольской губернии, были частью общей договоренности. 

Сложнее сказать, был ли среди подельников в этой истории еще один знаменитый сказочник и высокопоставленный поэт – Жуковский. В 1837 он приезжал в Тобольск, сопровождая будущего наследника престола Александра II. Естественно, увиделся с Ершовым и даже рекомендовал его Александру, сказав: «Я не понимаю, как этот человек очутился в Сибири»17. Действительно ли не понимал?

Для тех, кто в теме, все было очень даже понятно. Свое соседство на одной книжной полке с классиками нужно подтверждать не только новыми произведениями, но и уровнем интеллекта, дискурсом общения, стилем жизни. Поэтому, только уехав подальше от столицы, Ершов сохранял шанс остаться в статусе самобытного классика, пусть и автором одного произведения – как Радищев или Грибоедов.

Некоторое время Петр Павлович еще пытается доказать себе и миру, что он что-то значит и сам по себе, но постепенно до него доходит, что чудесная сказка его жизни закончилась. «В страшной хандре», как он потом объяснял18, он сжигает свои и чужие рукописи. Если он хотел скрыть улики, то он это сделал: ни одной пушкинской строчки в его архиве не сохранилось. Но именно это отсутствие стало уликой, хотя и косвенной. Уничтожить автографы Пушкина, которые уже тогда были бесценны, – для этого должна быть очень веская причина!

Но Ершов, по-видимому, был скорее недалек, нежели расчетлив. И, наверное, не только обидчив, но и совестлив. Русская сказка обернулась русской тоской, с которой он пытался совладать тоже по-русски – топить ее, треклятую, в пьянстве. 

Стоит лишь представить: несовпадение с собой, со своей судьбой – как с этим жить человеку, если он честен? И ладно бы это были только внутренние дела, а то ведь что внутри, то и снаружи: одежка не по росту, почет не по чину – самозванство, которое рано или поздно раскроется… От людей-то можно до поры до времени что-то скрыть, а от себя? Шутка затянулась, и теперь это уже не шутка.

Обратился к Богу. Построил церковь. А кто еще его поймет и простит? 

 

* * *

Как ни сказочна гипотеза А. Лациса, но у нее нашлись сторонники, и весьма не дети: 

Вадим Перельмутер – литературовед, работавший в 70-е гг. литературным редактором «Литературной учебы», куда А. Лацис, начинающий исследователь, хотя и поздновато начинающий – в 70 лет, принес свои первые работы19;

Владимир Козаровецкий – литературный криптограф, который не только продолжил дело А. Лациса, но и довел его до логического завершения: подготовил и издал «Конька-горбунка» под именем А.С. Пушкина20

Наталья Дардыкина – критик, поддержавшая версию Лациса-Козаровецкого и добавившая к ней собственные наблюдения21;

Леонид и Розалия Касаткины – лингвисты, которые, произведя диалектологический анализ сказки, пришли к однозначному выводу: «Такую сказку с таким количеством псковских диалектизмов тогда не мог написать никто, кроме Пушкина»22...

А еще примкнувшие к ним С. Шубин23, Е. Шувалова24 и др. Это уже не один в поле воин, а целая дружина, пусть небольшая, но растущая, которую все труднее не замечать. Спросите: что они могут против конницы решительных ершоведов и бесчисленной рати пушкинистов, против партизанских атак патриотично настроенных журналистов, блогеров и просто читателей? Ответим: ничего. Впрочем, как и те этим. Литературные споры заканчиваются известно чем: ничем. Однако есть высшая небессмысленность в таких противостояниях – они словно раскалывают посмертную маску поэта, становящуюся от нескончаемой череды почитаний и осмеяний то ритуальной, то карнавальной, и обнаруживают сквозь ее трещины живое лицо… 

Впрочем, наша присказка, кажется, затянулась, пора бы приступать к сказке.

ІІ

Если все перечисленные доводы не кажутся недоверчивому читателю убедительными, тогда остается последний: прочитать сказку так, как если бы она была пушкинская. Если ничего пушкинского в ней не откроется, значит, «Конек-горбунок» всецело принадлежит Ершову.

Горбунок. Название сказки указывает, что ее центральный образ – «конек-горбунок». Вряд ли стоит сомневаться, что двойной горб этого странного конька – не что иное, как сложенные крылья. Иначе говоря, это поэтический конь, из той же породы, что и античный Пегас, только со своими особенностями – маленький («три вершка») и неказистый («с аршинными ушами»).

Логично предположить, что два других коня, рожденные, как и горбунок, от той же молодой кобылицы, тоже поэтические. Они прекрасны, но не летают.

Это одна из главных поэтологических мыслей Пушкина, выраженная в его трагедии о двух типах творчества – крылатом и бескрылом. Вспомним, в каких выражениях Сальери определяет свое различие с Моцартом:

Как некий херувим,
Он несколько занес нам песен райских,
Чтоб, возмутив бескрылое желанье
В нас, чадах праха, после улететь!25

Похоже, сказка о Пегасе-горбунке – тоже о творчестве, а сам летающий конек – аллегория творческого вдохновения.

Три брата. Три коня служат трем братьям, и если это поэтические кони, то, стало быть, их наездники – это не просто братья, а поэты. 

Счастливый обладатель крылатого коня – это, понятно, Пушкин. Потому и конек ему под стать – маленький и некрасивый. А если кого-то смущает, что поэт оказывается в роли дурака, так ведь, по его же представлениям, «поэзия должна быть глуповата»26.

Средний брат – Гаврила, о котором сказано: «и так и сяк». По-видимому, это непосредственный поэтический предшественник Пушкина, благословивший его на это поприще, Гаврила Державин, о котором его преемник высказался так: «Кумир Державина 1/4 золотой, 3/4 свинцовый…»27.

Ну, а старший брат, самый умный, – это, должно быть, Михайло Ломоносов. Назвать его именем прототипа было бы слишком очевидно, да и не рифмовалось бы с Гаврилой. Ломоносова, ученого и реформатора, Пушкин оценивал так: «Уважаю в нем великого человека, но, конечно, не великого поэта»28.

Два старших брата, похитив коней, отправляются на ярмарку, чтобы их продать, но Иван на своем горбунке мигом их настигает. Этот эпизод следует понимать, по-видимому, как аллегории непоэтического использования поэтического дара Ломоносовым и Державиным и как свободное пушкинское перемещение в поэтическом пространстве. 

Мы не знаем, может, и была в тайных помыслах Пети Ершова дерзкая мечта встать вровень с гигантами минувшего века и встроиться в ряд великой литературной преемственности. А вот Пушкин, не оставляя нам поводов для сомнений, публично явил свое видение осевой линии русской литературы, когда вослед «Памятникам» Ломоносова и Державина, воздвиг свой exegimonumentum, с обоснованием своего права на место в этом ряду.

Судьба ли так распорядилась или сам автор, знавший свою судьбу, но акт поэтического самоутверждения совершился достойно и даже с некоторым трагическим изяществом: пушкинский «Памятник» был написан в финале творческого пути (1836) и найден среди бумаг поэта как особого рода завещание. Но если допустить, что «Конек-горбунок» написан тем же пером, то это будет означать, что авторское подведение итогов началось раньше – по меньшей мере, за два-три года до гибели.

Спальник. Фигура Спальника, чинившего козни Ивану-Дураку и измышлявшего для него все новые губительные задания, бросает тень на главного преследователя поэта – графа А.Х. Бенкендорфа, начальника Третьего отделения. Можно было бы согласиться с такой трактовкой, если бы не маленькая сюжетная неувязка, возникающая при этом: Пушкин никогда не возглавлял Третье отделение и вообще не занимал постов, которые занимал Бенкендорф. А Спальник в сказке злобствует на Ивана именно потому, что тот занял его место.

Конечно, сюжетные перипетии, тем более сказочные, могут быть и целиком вымышлены, но прежде чем так думать, посмотрим, на всякий случай, не было ли в ближайшем царском окружении кого-то, чье место занял бы Пушкин. 

Смотрим и удивляемся: неужели Жуковский?! Но ведь он сам уступил Пушкину место первого поэта и даже письменно это зафиксировал: «По данному мне полномочию предлагаю тебе первое место на русском Парнасе»29. А то, что непокорного Пушкина, как и строптивого Ивана-Дурака, высылали вон из стольного града, так разве придворный поэт в том виноват? Наоборот, всячески содействовал его возвращению. Хотя и полагал, что поделом. Так и объяснял ему, без обиняков, как это принято между друзьями, руководствуясь высокими духовными понятиями: «…я ненавижу все, что ты написал возмутительного для порядка и нравственности»30

Вот какой он был, Василий Андреевич: высокодуховный и принципиальный. Но так ведь и Спальник в сказке постоянно божится (47)31, поминая то Христа (47), то святой крест (43), а Ивана-дурака называет: «Мой дружочек» (61). 

Может, мы чего-то не знаем или не понимаем в их отношениях?

Жар-птица. Пытаясь избежать трудностей, умные братья прибегают к хитростям. Бесхитростный же Иван честно отправляется в дозор и в награду находит перо жар-птицы, а потом ловит и саму птицу. Тут все вроде бы понятно: перо – эмблема творчества, а эпитет «жар» – главнейшая черта пушкинской поэзии, призванной «жечь сердца людей».

Правда, могут возникнуть вопросы: почему жар-птиц целая стая? Почему они ловятся на пшено и вино? Почему в сказке два символа творчества – птица и конь?.. Отвечая на них, можно порассуждать о многоразличиях природы творчества, о его стимулах, о различии талантов и гения и т.д. А вот что может поставить читателя в тупик, так это обращение к жар-птице, которую он собирается продемонстрировать царю:

Вот Иван мешок на стол:
«Ну-ка, бабушка, пошёл!»32

Бабушка?! Если это не оговорка, тогда все придется понимать очень конкретно: жар-птица – это бабушка, рассказывающая сказки. Или даже еще конкретнее: это бабушка, рассказавшая автору сказку о «Коньке-Горбунке».

Если автор Пушкин, тогда эта «бабушка» – его няня Арина Родионовна. Если же автор Ершов, тогда это безымянные «рассказчики», у которых он, по его словам, взял сказку «почти слово в слово»33

Так чья же бабушка явлена в «Коньке-горбунке»? 

В пользу Арины Родионовны говорят два-три осторожных соображения:

- среди сказочных сюжетов, из которых составлен «Конек», есть и такие, которые именно она рассказывала Пушкину (например, о царе Салтане); 

- про нее известно, что она любила выпить (это ведь к ней обращены бессмертные слова поэта: «Выпьем с горя; где же кружка?»34), так что, может, для того и потребовалось заморское вино, чтобы привлечь эту птицу;

- наконец, созвучие: Жар-птица – Арина. 

В пользу безымянной ершовской сказительницы тоже есть довод, и довольно веский:

- в редакции 1834 года нет «бабушки», она появляется в 4-й редакции, в 1856 году, т.е. после смерти Пушкина.

Впрочем, и безусловным этот довод нельзя считать, поскольку, готовя переиздание, Ершов не только исправлял его и дополнял, но и восстанавливал исключенное цензурой.

Еруслан. Если какой-то эпизод кажется странным, не обязательным для внешнего сюжета, значит, скорее всего, он нужен для сюжета внутреннего, неявного. Скажем, ну для чего читателю чуть ли не библиографическое описание книжки, которую читают в царской кухне? Неужели только для того, чтобы зашедший туда Спальник придумал для Ивана новое задание? Но для этого можно было обойтись и вовсе без книги, достаточно было бы только того рассказа, который заронил злой умысел в голову бывшего конюшего. Значит, книжка стоит того, чтобы обратить на нее особое внимание. 

Называется она Еруслан. Если читатель подумал, что повара читают поэму Пушкина «Руслан и Людмила», то он подумал неправильно: тут же выясняется, что это сборник сказок. Однако название все же явно пушкинское, вызывающее ассоциации с чудесами Лукоморья и «русским духом». А еще, возможно, это и некий сигнал, проверка контакта, как это уже было в «Евгении Онегине», где автор напрямую обращался к своим читателям: «Друзья Людмилы и Руслана!»35 Свои поймут, прочтут между строк и, прочтя, может быть, улыбнутся или вздохнут.

Далее следует оглавление сборника, состоящее из пяти сказок (число названо дважды: «сказок только пять», «пять ведь сказок»), причем названия сказок педантично выделены курсивом:

«Перва сказка о Бобре;
А вторая о Царе;
Третья... дай Бог память... точно!
О Боярыне восточной;
Вот в четвёртой: князь Бабыл;
В пятой... в пятой... эх, забыл!
В пятой сказке говорится...
Так в уме вот и вертится...» -
«Ну, да брось её!» – «Постой!..» -
«О красотке, что ль, какой?» -
«Точно, в пятой говорится
О прекрасной Царь-девице» (62).

Что это за сборник? Что это за сказки? Судя по тому, как о нем рассказывается, это новинка. Если пренебречь сказочной условностью и поискать его среди сборников 30-х годов, то такого издания мы не найдем. Но ведь рассказывается о нем так, как будто он есть! 

Попробуем предположить, что это авторский анонс – сообщение о книге, которая должна была выйти, но по каким-то причинам не вышла. Если подтвердится, что автор сообщает о своей книге, тогда это еще один знак авторской идентификации. Потому что кто же еще, как не он сам, так осведомлен о своих планах и заинтересован в их успешности.

Можно с уверенностью сказать, что у Ершова таких планов быть не могло, поскольку не было и сказок, ни до «Конька», ни после. А вот у Пушкина – были. В том же 1834 году, когда вышел в свет «Конек-горбунок», он набрасывает такой план издания:

Простонародныя сказки 
[Съ позволения высшаго начальства]
[I Сказка о женихе 
II О Царевне Лебеди 
III О мертвой царевне 
IV О Балде
V О Золотой рыбке 
VI О Золотомъ Петушке]36

Последняя сказка датирована 20 сентября 1834, т.е. после написания «Конька-горбунка», поэтому, вычтя ее из списка, получим ровно столько же сказок, сколько и в анонсированной книжке «Еруслан». 

Уже само по себе наличие этих списков избавляет от необходимости их сличать, однако мы все-таки их сопоставим: 

(1) Сказка о Бобре – это, по-видимому, сказка о Балде; созвучие не слишком ассонансное, но если иметь в виду полное название сказки, тогда сказочное обозначение предстанет полной анаграммой: «Сказка о попе и работнике его Балде».

(2) Сказка о Царе – это, конечно, сказка о царе Салтане, или, точнее, «О царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди» (в плане издания – О Царевне Лебеди).

(3) О Боярыне восточной – тут бы идеально подошла «шамаханская царица» из «Золотого петушка», но мы его исключили из списка. Может быть, зря исключили? Может, она уже жила в авторском воображении, в мыслях, в черновиках?

(4) Князь Бабыл – имя странное, вроде и не иностранное, но и не русское, скорее всего, придумано для рифмы – «забыл»; если же судить по смутно-романтическому ореолу, вызываемому титулом «князь», то более всего оно подходит сказке о женихе.

(5) О прекрасной Царь-девице – сказка о мертвой царевне, которая, как мы помним, «всех прекрасней» и «всех милее».

Но автор не ограничивается перечнем своих сказок – их мотивы, образы, даже строки он вплетает в сложное полисемантическое повествование, нагружая своего «Конька-горбунка» легким грузом угадываемых реминисценций и ассоциаций. Правда, распознать эту сложность непросто – настолько она естественна и органична. Скажем, почему так долго, целых семь строк, вспоминается 5-я сказка, задерживая на себе читательское внимание? Может, именование «Царь-девица», кроме прямого, имеет еще какой-то смысл, подзабытый, который нужно вспомнить?

Царь-девица. По наущению коварного Cпальника Ивану приходится доставить во дворец прекрасную Царь-девицу, на которой царь сразу же возжелал жениться. Как тут не подумать, если прочитывать в сказке жизнь Пушкина, что имеется в виду его жена-красавица Наталья Николаевна, которой увлекся император Александр II, вызывая жгучую ревность поэта. Эта тема, действительно, болезненная, потому что встречается и в пушкинской «Сказке о золотом петушке», где тоже царские намеренья заканчиваются плохо. 

Однако же некоторые сюжетные нестыковки заставляют предполагать в этом образе и еще более символическое значение. Во-первых, это «девица», а не «жена»; во-вторых, она тоже «царь», т.е. как бы равна царю; а в-третьих, и это самое странное, она сестра Солнцу и дочь Месяца, т.е., в обычном понимании, это и не «девица», и не «царь», а существо какого-то природного происхождения.

Если бы сказка была написана в XVIII веке, мы бы не сомневались, что «Царь-девица» – это стилизованный образ российской царицы, либо Елизаветы, либо Екатерины. Но в XIX веке эти порфироносные особы уже стали государственными эмблемами, национальными символами, запечатленными в литературе, живописи и других видах искусства. Для автора «Конька-горбунка» такая аллюзия была едва ли актуальна, однако она могла актуализировать какие-то другие соотношения. Если, как мы предположили, в сказке отражено и выражено литературное соперничество Пушкина с Ломоносовым и Державиным, тогда, возможно, образ Царь-девицы – это еще один повод соотнестись с ними и, играючи, превозмочь их. Помимо многочисленных од, по которым принято судить о творческой мощи этих поэтов, читатель просто обязан был вспомнить сказку Державина, которая так и называется – «Царь-девица» (1812).

Оды Ломоносова и Державина, обращенные к императрицам, это не только вершины их художественного пафоса, но и утверждаемый ими формат взаимоотношений поэта и правителя. Ломоносов неукоснительно соблюдает установленную иерархию, всеподданнейше производя славословие и словолепие на дни восшествия, рождения, прибытия или какие-либо иные случаи. Державин же ставит себе в заслугу, особо отметив это в своем «Памятнике», что он «дерзнул» беседовать с царицей почти на равных – «с улыбкой». Автор же «Конька-горбунка» дерзает быть выше царской власти или, по крайней мере, выстраивает иную, не мирскую иерархию. Так кто же он, этот автор, позволивший себе такую дерзость, опальный вольнодумец или юный студент?

Можно спросить и прямее: кто из этих двух, признанный мэтр или начинающий стихо­творец, чувствовал себя в праве на место третьего или даже на место первого в этой тройке? Очевидно, тот, кто уже стал первым среди современников. Только чемпион своего времени может претендовать на абсолютное чемпионство.

Царь же девица – достойная награда победителю, достаточно традиционная в сказках, понимаемая не только как телесный приз, но и как любовь. А поскольку народ ликует, радуясь их союзу, то, как видно, герой награжден и всенародной любовью. Царь-девица, доставшаяся герою, таким образом, метонимична всему русскому народу, всей России. 

Так же, расширительно, позволяет себя трактовать и державинская «Царь-девица» – как поэтизированный образ императрицы Елизаветы Петровны, объемлющий и эпоху ее царствования37. И это еще сдержанное расширение, потому что сказочный символизм, даже если исходит от какой-нибудь конкретной персоны, стремится к трансперсонализации, к условным и предельно обобщенным образам.

«О, Русь моя! Жена моя!» – имел право написать другой поэт, достигший аналогичной поэтической славы и участи.

Рыба-кит. Царь-Девица, в ответ на домогательства царя, требует разыскать ее пропавший перстень. Царь, естественно, отправляет на поиски Ивана, и тому приходится совершать очередной подвиг, но на его пути оказывается огромный кит, лежащий поперек океана.

По-видимому, кит – это не только метафора, но и метонимия. Киты водятся на востоке России, а если это такой чудесный кит, на котором живут люди, то, значит, это местность, сопредельная океану, где водятся киты. Иначе говоря, это Сибирь.

Чтобы освободиться, кит должен освободить проглоченные им десять лет назад «три десятка» кораблей. Имеются в виду, как многие догадались, ссыльные декабристы – эта тема оставалась важнейшей в пушкинском творчестве, да и для сибиряка Ершова была не безразлична.

Перстень. Утерянный перстень, который возвращает Царь-Девице освобожденный Кит, означает что-то важное для России, связанное с Сибирью. Вряд ли это материальные ценности, поскольку он обретен вследствие освобождения. Возможно, этот перстень имеет примерно такое же духовно-символическое значение, что и меч в пушкинском послании декабристам:

Темницы рухнут, и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут. 

В. Непомнящий полагает, что меч в этом контексте – символ дворянской чести, а общий смысл последней строки – восстановление попранного достоинства38. Но в сказке явно какая-то другая символика, поскольку перстень возвращается не освобожденным кораблям, а Царь-Девице, да и честь у нее никто не отнимал. Может, смысл перстня, как и он сам, – в ларце?

Ларец. Ларец, в котором находится перстень, тяжеленный – 100 пудов, т.е. более полутора тонн. Найти его на дне морском – только полдела, надо еще поднять и доставить по назначению. На организацию поисков и транспортации благодарный Кит мобилизует подчиненный ему «осетринный народ», однако все безуспешно. И тут выясняется, кто может найти заветный ларец… 

Если кто-то не читал сказку или подзабыл, пусть попробует догадаться, что это за обитатель подводного царства. Логично предположить, что какая-нибудь глубинная рыба, большая и волшебная. Может быть, Щука? А вот и нет. Наша сказка ведь не простая, у нее двойная логика. Внешняя – для всех, внутренняя – для немногих. Как тот же ларчик, с перстнем внутри. Короче, тот герой, кому суждено обнаружить сокровище, – Ерш.

Легко допустить, что это не случайность. А если это не случайность, если сказочный Ерш – это Ершов, тогда что он ищет в своей сказке, если это его сказка? Что для него этот сундучок с перстнем? Выходит, это и есть сама сказка с ее сказочным сюжетом и скрытым смыслом? Неужели ларчик открывается так просто?

И ладно бы один Ерш, а то ведь вся честная компания, участвовавшая в извлечении ларца, отмечена здесь же, да еще с такой нарочитой отчетностью, как будто это что-то значит: 

Осетры тут поклонились,
В Земской Суд потом пустились,
И велели в тот же час
От кита писать указ,
Чтоб гонцов скорей послали
И ерша скорей поймали.
Лещ, услыша сей приказ,
Имянной писал указ;
Сом (исправником он звался)
Под указом подписался,
Черный рак указ сложил,
И печати приложил (100-101).

Два белых Осетра, которым не удалось с первого раза найти ларец, – это явно кто-то из благородных, из влиятельных. Мы бы сказали, что это Жуковский и Пушкин – два главных русских сказочника, если бы уже не заподозрили их в других образах этой сказки. Хотя, впрочем, что мешает нам предположить, что они представлены в ней дважды? 

А вот те, кто организовал поимку Ерша:

Лещ, который «имянной писал указ», – это Плетнев, который создавал Ершову «имя»;

Сом, названный «исправником», – Смирдин, издатель;

Рак, который «печати приложил», – Брамбеус, он же Сенковский, который отдал сказку в печать… Что ж, тогда понятно, почему про этот сундук сказано, что в нем «чертей <…> пять сотен» (109) – это же гонорар Ершова: ровно 500 рублей ассигнациями!

Три котла. Последнее испытание – чудо перерождения. Царь-Девица наотрез отказывается выходить за старого и некрасивого Царя, но открывает ему, как можно стать молодым и красавцем: нужно прыгнуть поочередно в три котла – с кипящим молоком, затем с кипящей водой и, наконец, с холодной водой. Царь решает испытать это средство на Иване, и тот, с помощью Конька-горбунка, преображается в писаного красавца. Видя такой эффект, царь прыгнул в котел с молоком и сразу сварился.

Кому-то, может, вспомнится одна из заповедей Моисея: «Не вари козленка в молоке матери его» (Исх. 23:19; 34:26). Значит ли это, что царь попросту назван козлом?

Но если поискать источники у Пушкина, то они сразу найдутся – в стихотворении, которое так и называется: «Три ключа». Здесь тоже один ключ горячий, который «кипит», это «ключ юности», «быстрый и мятежный»; другой – «холодный», это «ключ забвенья»; ну, а третий, стало быть, соответствует кипящему молоку – это кастальский ключ, ключ творчества. Если спроецировать эти значения на содержание сказки, то выходит, что творчество – это способ остаться молодым и прекрасным, но это и риск погибнуть, если не будет волшебной помощи извне.

Царь и Дурак. Финал сказки ясно указывает, о чем она: о противостоянии Царя и Дурака, об их соперничестве за право владеть страной и обладать прекраснейшей из женщин, что на символическом языке сказки означает одно и то же. 

Почему поэт – «дурак»? А это царь его таковым назначил, когда сделал камер-юнкером. В сердцах поэт написал в дневнике (в 1834 году, между прочим, – в том самом, когда написан «Конек-горбунок»):

Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного39

Финал сказки предсказуемый, счастливый, как и принято в сказках: злой царь погибает, а дурак, обернувшись добрым молодцем, женится и занимает престол. 

В жизни произошло, в общем-то, то же самое, если считать жизнью большое историческое время. Поэт победил своего соперника, да он и не сомневался в своей конечной победе, о чем и написал в своем итоговом стихотворении:

Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа40.

Там же перечислены его заслуги перед народом, в которых узнаются сказочные подвиги Ивана: и «чувства добрые», и «свобода», и «милость к падшим». 

Примечания
  1. Абрамов И.С. О поэте П.П. Ершове. (По неизданным дневникам сибирского художника М.С. Знаменского) // Сибирские огни. – 1940. – № 4-5. – С.289.
  2. Белинский В.Г. Конек-горбунок. Русская сказка. Сочинение П. Ершова // Белинский В.Г. Собр. соч.: В 9 т. – Т.1. Статьи, рецензии и заметки 1834-1836. – С.367.
  3. Пушкин А. С. Exungueleonem // Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. – Л., 1977-1979. – Т.2. – 1977. – С. 228.
  4. Савченкова Т.П. «Конёк-Горбунок» в зеркале «сенсационного литературоведения» // Литературная учеба. – 2010. – №1.
  5. Перельмутер В. Сказка и ложь // Toronto Slavic Quarterly. – №27 (Winter, 2009). Режим доступа: http://www.utoronto.ca/tsq/27/vperelmuter27.shtml
  6. Новая газета. – 2009. – № 40. – С. 22. 
  7. Тархова Н. Кто написал «Евгения Онегина»? // Новая газета. 7.06.2010. – №60. Режим доступа: http://www.novayagazeta.ru/arts/3232.html 
  8. Савченкова Т.П. «Конёк-Горбунок» в зеркале…
  9. Тархова Н. Кто написал «Евгения Онегина»?..
  10. Курий С. Кто автор «Конька-Горбунка»? Отдадим Пушкину «наше всё»... // Школа жизни. 11.03.2012. Режим доступа: http://shkolazhizni.ru/archive/0/n-52984/
  11. Цит. по: Толстяков А.П. Пушкин и «Конек-горбунок» Ершова // Временник Пушкинской комиссии, 1979. – Л., 1982. – С.30.
  12. Анненков П.В. Материалы для биографии А.С. Пушкина. – М., 1984. – С.157.
  13. Цит. по: Толстяков А.П. Пушкин и «Конек-горбунок» Ершова… – С.35.
  14. Хренников В. [Комментарий к статье С. Курия «Кто автор «Конька-Горбунка»?..»] Режим доступа: http://shkolazhizni.ru/archive/0/n-52984/
  15. Цит. по: Ершов П. П. Конек-горбунок. Стихотворения. – Л., 1976. – 2-е изд. – С. 303.
  16. [Ярославцов А.К.] Петр Павлович Ершов, автор сказки «Конек-Горбунок». Биографические воспоминания университетского товарища его А.К. Ярославцова. – СПб., 1872. – С.78.
  17. [Ярославцов А.К.] Петр Павлович Ершов… – С.52.
  18. Абрамов И.С. О поэте П.П. Ершове… – С.239.
  19. Перельмутер В.Г. В поисках автора // Александр Пушкин (?). Конёк-Горбунок: Русская сказка в трёх частях. – М., 1998. – С. 27–54. 
  20. Александр Пушкин. Конёк-горбунок: Русская сказка: Вступительная статья и подготовка текста Владимира Козаровецкого. – М., 2011. 
  21. Дардыкина Н.Неужели на века Пушкин отдал «Горбунка»? Попытка уточнить авторство знаменитой сказки // Московский комсомолец. – №25008 от 18 марта 2009.
  22. Касаткин Л.Л., Касаткина Р.Ф. Язык – свидетель беспристрастный: Проблема авторства сказки «Конёк-горбунок» // Известия РАН. Серия литературы и языка. – 2012. – Т.71. – №5. – С.23-45; Они же. Псковские диалектизмы в сказке «Конёк-горбунок» как свидетельство авторства А. С. Пушкина // Словесность. – 2013. – №8. – С.286. 
  23. Шубин С.Е. Куда пропала сказка? // Проза. ру. Режим доступа: http://www.proza.ru/2015/04/04/1769.
  24. Шувалова Е. О Пушкине, его судьбе и произведениях //Проза. ру. Режим доступа: http://www.proza.ru/avtor/lenkashuv&book=1#1
  25. Пушкин А.С. Моцарт и Сальери // Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. – Л., 1977-1979. – Т.5. – 1978. – С.310-311. 
  26. Пушкин А.С. Письмо Вяземскому П.А., вторая половина (не позднее 24 мая) 1826 г. Из Михайловского в Москву // Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. – Л., 1977-1979. – Т.10. – С.160.
  27. Пушкин А.С. Письмо Бестужеву А.А., конец мая – начало июня 1825 г. Из Михайловского в Петербург // Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. – Л., 1977-1979. – Т.10. – С.114.
  28. Там же. – С.116.
  29. Жуковский В.А. Письмо Пушкину А.С., 12 (?) ноября 1824 г. // Жуковский В.А. Собр. соч.: В 4 т. – М.-Л., 1959-1960. – Т.4. – С.510-511.
  30. Жуковский В.А. – Письмо Пушкину А.С., 12 апреля 1826 г. // Жуковский В.А. Собр. соч.: В 4 т. – М.-Л., 1959-1960. – Т.4. – С.514.
  31. Ершов П. Конек-горбунок: русская сказка: в III частях. – СПб, 1834. Здесь и далее ссылки на это издание даны в скобках.
  32. Ершов П. Конек горбунок: русская сказка в трех частях. – 4-е изд., испр. и доп. – СПб., 1856. – С.66.
  33. [Ярославцов А.К.] Петр Павлович Ершов… – С.3.
  34. Пушкин А. С. Зимний вечер: («Буря мглою небо кроет...») // Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. – Л., 1977-1979. – Т. 2. – 1977. – С.258.
  35. Пушкин А.С.Евгений Онегин: Роман в стихах // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. – Л., 1977–1979. – Т. 5. Евгений Онегин. Драматические произведения. – 1978. – С. 8.
  36. Пушкин А.С.[Проект издания сказок, 1834 г.] // Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты. – М.; Л.,1935. – С. 266.
  37. Сочинения Державина с объяснит. примеч. Я. Грота. – 2-е изд. – СПб, 1870. – Т.3. – С.95. 
  38. Непомнящий В. Судьба одного стихотворения // Вопросы литературы. – 1984. – № 6. – С. 144-181.
  39. Пушкин А. С.Дневники// Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. – Л., 1977–1979. – Т. 8. –1978. – С.38.
  40. Пушкин А. С. «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» // Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. – Л., 1977-1979. – Т. 3.. – 1977. – С. 340.

 Печать  E-mail

«О, восемь лет учения! Сколько в них было нелепого и грустного и отчаянного для мальчишеской души, но сколько было радостного. Серый день, серый день, серый день, ут консекутивум, Кай Юлий Цезарь, кол по космографии и вечная ненависть к астрономии со дня этого кола. Но зато и весна, весна и грохот в залах… <…> Вечно загадочные глаза учителей, и страшные, до сих пор еще снящиеся, бассейны, из которых вечно выливается и никак не может вылиться вода, и сложные рассуждения о том, чем Ленский отличается от Онегина, и как безобразен Сократ, и когда основан орден иезуитов, и высадился Помпей, и еще кто-то высадился, и высадился и высаживался в течение двух тысяч лет…» («Белая гвардия»). 

Школьные годы будущего писателя... Детство и отрочество, атмосфера ученья, радостное чтение детства, приобщение к музыке, первое знакомство с театром, друзья, учителя… Любая нить в этом сплетении интересна. 

Как Булгаков учился? Кто были его учителя с их «вечно загадочными глазами»? Среди записанных П.С.Поповым признаний писателя – такое: «Сочинения в гимназии писал хорошо, но с общечеловеческой точки зрения это было дурное писание, фальшивое – на казенные темы. Учитель словесности был человек ничтожный». 

Кто был этот «ничтожный» учитель словесности? И какие такие «казенные темы» он предлагал своим ученикам для сочинений? Это можно узнать? Да, конечно. 

Источники существуют. Весьма обширные источники, хотя и разнохарактерные. Например, выпущенные к столетию Первой киевской гимназии сборники – тяжелые юбилейные, официальные тома, несколько однообразно открывающиеся портретом Николая II и содержащие самую неожиданную информацию – от перечня выпускников гимназии за сто лет до описания являющейся собственностью гимназии форменной, цвета маренго, тужурки швейцара главного входа. И, конечно, с портретами и биографиями учителей, к сожалению, заметно отретушированными для парадного издания биографиями1

_______

1 См.: Столетие Киевской первой гимназии. – Киев, 1911. – Т. 1–3; Летопись Императорской Александровской киевской гимназии. – Киев, 1912. – Т. 1; 1913. – Т. 2; 1914. – Т. 3. 

 А еще есть огромный, выдержавший войны, бомбежки, пожары, чудом, хотя и с пробелами, уцелевший (чтó пробелы по сравнению с тем, чтó сохранилось!) архив гимназии – фонд № 108 в Государственном архиве города Киева. С ведомостями успеваемости и протоколами заседаний педагогического совета. С самыми разными документами, запечатлевшими жизнь гимназии во все восемь лет учения Михаила Булгакова. Здесь проходят его братья, тоже учившиеся в этой гимназии, его товарищи по учению. И, конечно, учителя – на этот раз, пожалуй, без ретуши... 

Где-то ближе к середине 70-х годов, когда рукописи Булгакова были для меня безнадежно закрыты, я ушла с головой в киевские архивы. Архив города Киева, объяснили мне, находится где-то далеко от центра (имя в названии улицы ничего не говорило), троллейбус довезет – от старой Думской площади идет троллейбус. Я запомнила адрес, название остановки и в центре, на Думской площади, дождалась нужного троллейбуса. Троллейбус был почти пуст, освещенные ярким весенним солнцем улицы за его окнами безлюдны. Я размышляла о чем-то своем, об архивах, должно быть, как вдруг что-то произошло... Что-то неожиданно тревожное прозвучало в названии остановки... Вот троллейбус опять остановился..., открылась и закрылась дверь..., никто не вошел и не вышел…, прозвучало название следующей остановки..., и я совершенно явственно услышала шорох невидимой толпы... В воздухе висело – и когда отворялась дверь троллейбуса, это было особенно хорошо слышно – неторопливое шарканье тысяч ног... В основном, старики, женщины и дети, потому что мужчины – на фронте... 

Да, троллейбус шел на Лукьяновку. И, невидимая, здесь вечно шла толпа. Я слышала ее шаги. Назвали мою остановку – троллейбус остановился прямо у Бабьего Яра. Здание Архива находилось на улице, идущей вдоль смертного рва, вытянувшийся фасад был обращен ко рву. Потом оказалось, что окна читального зала все-таки выходят в другую сторону, во двор. Вероятно, это было сделано намеренно – иначе было бы невозможно работать. Чудилось бы, что души убиенных с любопытством заглядывают в окна, подсматривают, кто там разбирает их личные документы… 

Провинциальные архивы все еще сохраняли простодушное гостеприимство. Требовалось только принести «отношение» – авторитетное письмо из солидного учреждения. В Киеве такие отношения я получала в редакции литературного журнала «Радуга»; мои булгаковские эссе этот журнал не печатал: заказывали, упрашивали, читали, восхищались, обещали... и с покаянной готовностью выписывали письмо в архив. 

Киевские архивы были безбрежны. Городской архив – с огромным фондом Первой гимназии, в которой учился Михаил Булгаков... С фондом Университета св. Владимира, в котором учились он и его друзья... Да и только ли гимназии и университета? 

В поисках знакомых имен я листала дела киевских Высших женских курсов. Наткнулась на документ, подписанный Иларией Михайловной Булгаковой, по-домашнему – Лилей, ровесницей и любимой кузиной моего героя. В его студенческие годы она подолгу живала в булгаковской семье на Андреевском спуске... Собственно, это был не документ, а всего лишь прошение, поданное ею 12 августа 1909 года: «Желая получить высшее образование, покорнейше прошу Ваше Превосходительство зачислить меня слушательницей на исторический отдел историко-филологического отделения...»2 Но и из этого одинокого листка можно было узнать, что Илария Булгакова, прежде чем приехать в Киев, жила и училась в городе Холме, тогдашней Люблинской губернии, и – еще любопытнее – что ее отец, протоиерей Михаил Иванович Булгаков, брат Афанасия Ивановича Булгакова и дядя моего героя, был преподавателем Холмской духовной семинарии. Варвара Михайловна приняла ее под свое крыло – как еще раньше приняла сыновей другого брата своего покойного мужа – священника православной церкви в Токио Петра Ивановича Булгакова... Дом 13 на Андреевском спуске весьма походил на терем-теремок из известной детской сказки... 

_______

2 Государственный архив города Киева. Ф. 244, оп.3, ч. 1, ед. хр. 533, л. б/н.

А в поисках Лилиных бумаг я просматривала списки «Личных дел». На Высших женских курсах «процентной нормы» не было, еврейские девушки могли поступать на Курсы свободно, в списках мелькали еврейские имена и в их числе, конечно, те, чьи судьбы, мечты и старания нашли свое завершение в гигантской могиле – здесь, за тонкой кирпичной стенкой Городского архива, в котором хранятся их полные надежд «прошения» и ведомости успеваемости... 

И все же, тесня все другие мысли и впечатления, передо мною вставала, раскрывая свои коридоры, классы, библиотеки Первая гимназия начала века... 

Я работала по многу часов. Выписки, наблюдения, размышления... Все было невозможно изложить. Да и незачем. Опубликовать такую работу в 70-е годы я не могла – не по цензурным условиям, а просто потому, что меня – по моему статусу, по моему положению в литературе – публиковали по каплям, по крохам и значительная часть рукописей просто погибала. Использовать в книге, вышедшей в начале 80-х, тоже оказалось невозможно – ввиду заранее определенных, небольших ее размеров...3

_______

3 Имеется в виду книга Л. Яновской «Творческий путь Михаила Булгакова» (М., 1983) – прим. публикаторов.

Почти все годы учения Булгакова – вся «гимназия» – ушла мимо… Все обширнейшие записи о гимназических учителях остались нереализованными, их пульсирующая, живая объемность за тридцать лет для меня в значительной степени погасла. Да и сами записи сохранились не все… очень не все… 

Думаю, что этот архив – в отличие от булгаковского, разграбленного, в Москве – по-прежнему доступен... Но за три десятилетия, насколько мне известно, никто так и не прошел по моим следам... Продолжают потихоньку переписывать друг у друга – Кончаковский у Бурмистрова, Чудакова у Кончаковского, Мягков у Чудаковой, а Галинская у всех вместе... Привычные формулы, не относящиеся к делу, посторонние имена... 

И.Л.Галинская писала: «В материалах к биографии писателя, собранных А.С. Бурмистровым и Л.М.Яновской, находим подробные характеристики гимназических и университетских наставников Булгакова».4 

_______

4 Галинская И.Л. Загадки известных книг. – М., 1986. – С. 65 – 66.

Но ни одной строки моей работы о «наставниках», а проще говоря – о гимназических учителях Булгакова, тогда опубликовано не было, И.Л. Галинская решительно ничего об этой моей работе не знала, и упоминание моего имени здесь – всего лишь принятая среди исследователей любезность, так сказать, аванс для дальнейших добрых отношений. 

С одной стороны, любезность. А с другой – Галинской очень хотелось ввести в список «наставников» еще одно лицо... 

А Бурмистров? Статья А.С. Бурмистрова «К биографии М.А. Булгакова (1891–1916)» действительно была опубликована5 и затем без критики (и чаще всего без ссылок) использовалась во всех сочинениях булгаковедов, где речь шла о школьных годах писателя. 

_______

5 См.: Контекст – 1978: литературно-теоретические исследования. – М., 1978. – С. 249 – 266.

Тут нужно сказать, что как раз в ту пору до советских исследователей дошло, что на Западе авторитетность ученого чаще всего определяется так называемым индексом цитирования. Чем чаще цитирование, тем ученый авторитетнее. В России это немедленно вывернулось наизнанку: чем авторитетнее и официальнее ученый, тем чаще и обстоятельней на него нужно ссылаться. 

Поэтому авторы сразу же – изначально – были разделены на несколько категорий. Вот для примера книга Б.С. Мягкова «Родословия Михаила Булгакова» (М, 2003). Авторы высшей категории цитируются с кавычками, приводится фамилия при цитате. Первая категория: М.А.Чудакова, поляк А.Дравич (ничего не могу сказать, поскольку на польском не читаю; но пользовался огромным авторитетом – иностранец как-никак!)… Кто-то еще. Я, как правило, иду по второй категории: моя фамилия приведена где-то в предисловии или в послесловии в обширном потоке имен, цитаты даются без кавычек, как бы это информация, являющаяся общественной собственностью, а изложение информации уже принадлежит самому Мягкову. Или там Соколову Б.В. И есть категория третья – лица, не упоминаемые совсем. Фе! Эти лица нам и вовсе не нужны! Информацию их использовать можно, идеи там всякие тоже (не пропадать же информации и идеям), а упоминания – ни за что! У некоторых булгаковедов в эту категорию попадаю и я, но у Мягкова – Бурмистров!

Этот принцип тщательно соблюдается и у А.П. Кончаковского. Мое имя у Кончаковского упомянуто в благодарственном списке. (Хотя, видит Бог, я никакого отношения к этой книге – с прекраснейшим подбором старинных фотографий и открыток – не имела.) Просто авторы хотели сделать мне приятное. А на то, что цитировали без кавычек и просто близко к тексту пересказывали мою книгу «Творческий путь Михаила Булгакова» – как-то внимания не обратили. Эта книжка у Кончаковского даже не названа. По-видимому, он не знал, что использование чужих работ без ссылок в своем сочинении есть нарушение авторского права. 

То же сделал и Мягков.

А Бурмистрову и Мягков и Кончаковский никакого уважения высказать не пожелали. Не достоин он уважения. Может быть, у них конфликт какой-то был, личное столкновение, не знаю. Поэтому его сочинение используется, а имя не упоминается. 

С особой настойчивостью используются его ошибочные, не выдерживающие критики версии. 

Мягков («Родословия», с. 15), вслед за Бурмистровым: «в гимназии учился далеко не блестяще», «высших оценок он удостоился только по двум предметам – закону Божьему и географии». И вслед за Бурмистровым же перечисляет учителей Булгакова, у которых на самом деле Булгаков не учился никогда. 

А.С. Бурмистров в своей статье рассказывал – причем не в плане художественного воображения или гипотезы, а в качестве документальной информации – как и чему учился в детстве будущий писатель и особенно подробно о его учителях. Приведены их биографии, описана манера преподавания некоторых из них, высказаны предположения о том, кто из них и как повлиял в дальнейшем на художественное творчество писателя.

Выбирал Бурмистров для Булгакова учителей из сборника «Столетие…», предпочитая тех, чьи биографии были заманчивее, и далее уже расцвечивал эпитетами по своему разумению.

Например: 

«Учитель латинского языка Алексей Осипович Поспишиль, издатель сочинений Платона, умел заинтересовать гимназистов красотой языка античных авторов. Его страсть к музыке… удачно сочеталась со страстью пропагандиста античной культуры. Возможно, певучий язык древних легенд, услышанный писателем на уроках Поспишиля, отозвался позже на страницах романа ”Мастер и Маргарита”?» 

Кончаковский и Малаков в своей книге «Киев Михаила Булгакова» (Киев, 1990, с. 13) передают это так (без ссылки на Бурмистрова): «Красотой и изяществом языка античных авторов умел пленить учитель латинского языка А.О.Поспишиль – издатель произведений Платона, увлеченный пропагандист античной культуры». 

Мягков: «Учителем латинского языка в гимназии был чех А.О. Поспишиль, издатель сочинений Платона и страстный пропагандист античной культуры». (с. 15)

Увы, умел ли А.О.Поспишиль заинтересовать гимназистов «красотою языка античных авторов» и какие «древние легенды» он читал на своих уроках, мне неизвестно, и подозреваю, осталось неизвестным будущему автору романа «Мастер и Маргарита»: латынь Булгакову преподавал все шесть лет гимназического курса латыни, с третьего класса по восьмой, другой педагог – Станислав Болеславович Трабша. 

О преподавателе латинского языка Станиславе Болеславовиче Трабше в сборнике «Столетие Киевской первой гимназии» несколько официальных строк: преподавал в этой гимназии древние языки с 1896 года. На групповом фотоснимке – тщательно застегнутый сюртук, лысая голова «толкачом», серьезное, твердое лицо. Вероятно, был строг. Вероятно, был неплохой педагог, хотя каких-либо следов чтения на его уроках «древних легенд» (с их «певучим языком») не сохранилось. 

«Философскую пропедевтику читал Георгий Иванович Челпанов… Профессор киевского, а с 1907 года – московского университетов, основатель московского психологического института, Челпанов… Может быть, его лекции и пробудили интерес Булгакова к философии…», – пишет Бурмистров. Но если Челпанов с 1907 года профессор Московского университета, то как мог киевский гимназист Михаил Булгаков слушать его лекции? В Москву он, что ли, ездил для пробуждения «интереса к философии»? 

Кончаковский (с. 13): «В старших классах гимназии читался курс философской пропедевтики (предварительные понятия о науке). Этот предмет блестяще вел Г.И. Челпанов, профессор Киевского, а со временем Московского университета, основатель Московского психологического института». 

Мягков (с. 15): «Так, профессор Киевского, а в дальнейшем Московского университета, известный философ Г.И.Челпанов читал спецкурсы по философии, логике и психологии. После 1906 г. его сменил доцент университета А.Б. Селиханович». Но Булгаков в старших классах учился в 1907-1908 годах.

А Чудакова цитирует Букреева Е.Б.: «Зав. кафедрой психологии и логики Киевского университета Челпанов преподавал в седьмых и восьмых классах психологию и логику (Г.И. Челпанов – профессор психологии и философии в Киевском университете с 1902 по 1906 год, позже – основатель и директор Московского психологического института. – М.Ч.). Его сменил доцент университета Селиханович...» (с. 18).

Наставники Булгакова... учили Булгакова... раскрывали Булгакову... А Булгаков в «Мольере» пишет об учении иначе – что дает школа... Но главное, у Булгакова были другие учителя. 

«Из преподавателей русского языка и русской словесности особо выделялись Н.А. Пет­ров, М.И. Тростянский, Ю.А. Яворский, А.Б. Селиханович… Если Петров научил юного Булгакова «слышать» и «переживать» литературное чтение, то другой преподаватель, Яворский, ввел его в мир волшебной сказки, народных поверий». 

(Мягков еще и спутал: у него – русский язык преподавал «Н.И. Петров, крестный отец Михаила» – с.15! А у Бурмистрова другой Петров – Н.А., который хоть в гимназии этой служил).

А любопытнее всего то, что подлинного учителя Булгакова он опустил. Не понравился ему, не подошел тихий подлинный учитель… 

Уделено также немало внимания учителю географии Н.Т. Черкунову, назван учитель французского языка В.А.Говасс. 

А.С. Бурмистров пишет: «Михаил Булгаков не был в числе лучших учеников». Но и это ошибка. Михаил Булгаков принадлежал к числу лучших учеников в своем классе и первые шесть лет ученья (считая с первого класса, ибо сведений о приготовительном у меня нет) из класса в класс переходил «с наградою»6

_______

6 Общие ведомости Киевской первой гимназии. – Архив города Киева. Ф. 108, оп. 94, ед. хр. 77, 79, 81, 84, 86, 88. 

Якобы слабые успехи Булгакова и якобы особые успехи по географии (которую просто учили в младших классах, когда Булгаков, как это свойственно малышам, старательно делал все уроки) Чудакова также извлекла из Бурмистрова, на которого забыла сослаться. 

Любопытно, Кончаковский и Малаков дали несколько фотопортретов учителей 1-й гимназии: Субоч, Селиханович, Черкунов, Бодянский… А главного – учителя словесности – нет. Впрочем, он есть на групповой фотографии…

 

Паустовский

И еще источник, собственно говоря, никак не научный, не претендующий на точность документальную, а вместе с тем удивительный по точности образной, красочной, эмоциональной – автобиографическая «Повесть о жизни» Константина Паустовского. Паустовский учился в той же гимназии – тремя классами «моложе» Булгакова. 

«Когда осенью 1902 года я впервые надел длинные брюки и гимназическую курточку… Когда я успокоился и перестал плакать, мы вошли с мамой в здание гимназии. Широкая чугунная лестница, стертая каблуками до свинцового блеска, вела вверх… Так я вступил в беспокойное и беспомощное общество приготовишек, или, как их презрительно звали старые гимназисты, в общество кишат… Мы прошли через зал в кабинет к инспектору Бодянскому…» («Повесть о жизни», глава «Кишата».)

Ах, сколько здесь отступлений против истины документа, местами нечаянных, большей частью, вероятно, намеренных. Не было плачущего малыша, прижимающегося головой к маме. Судя по документам, Паустовский Константин был принят в Киевскую первую гимназию 20 августа 1904 года, двенадцатилетним, «по конкурсу отметок» непосредственно в первый класс, минуя приготовительный7.

________

7 Архив города Киева, фонд 108, оп. 94, ед. хр. 80 (Протоколы педагогического совета за 1903–1905 годы), л. 92 об. 

(Впрочем, может быть, фраза «по конкурсу отметок» означает, что принят все-таки после приготовительного класса? Ибо откуда бы в ином случае взяться «конкурсу отметок»? Может быть, я недостаточно хорошо понимаю бюрократический язык документов?)

А Павел Николаевич Бодянский стал инспектором только в 1907 году… 

Лестница… Ах, лестница. Судя по фотографиям, она была мраморной. Но когда я была в Киеве в 1991 году, она была чугунной… Какой же на самом деле была лестница? А Булгаков в «Белой гвардии» ее описывает как? Мраморной? Может быть, чугун появился после вой­ны, а Паустовский там побывал? 

Но зато какая точность портрета! Я рассматриваю физиономию латиниста Субоча, любимого учителя Паустовского, на групповой фотографии. Как его описать? Маленькие, круглые стекла очков. Усы, вероятно, рыжеваты. Держится прямо. У Паустовского: «Субоч, похожий на высокого, худого кота с оттопыренными светлыми усами». Действительно – Субоч. Умри – лучше не скажешь. И точность того, что гораздо сложнее портрета – точность в передаче ощущения личности. Ощущение непосредственности контакта с Бодянским. 

«Мы прошли через зал в кабинет к инспектору Бодянскому – тучному человеку в просторном, как дамский капот, форменном сюртуке. 

Бодянский положил мне на голову пухлую руку, долго думал, потом сказал: 

– Учись хорошо, а то съем! 

Мама принужденно улыбнулась». 

Бодянский пришел учителем в эту гимназию в 1887 году – задолго до начала ученических лет и Паустовского, и Булгакова, и даже до их рождения. Преподавал древние языки, в пору учения в гимназии Михаила Булгакова – историю, потом стал инспектором гимназии. И все это время заведовал ученической библиотекой для младших. А это значит, что книги ученик 1-го – 4-го классов Михаил Булгаков, а потом ученик 1-го – 4-го классов Константин Паустовский брали в гимназической библиотеке непосредственно из его рук. 

В «Повести о жизни» фигура Бодянского излучает, дышит. Тучный, энергичный, подвижный, но не суетливый («Мы хохотали, прячась за поднятыми крышками парт, но через минуту в класс вкатился, задыхаясь, инспектор Бодянский…» – глава «”Живые” языки»), со своим «страшным» голосом, которого боятся малыши («Инспектор Бодянский издал страшный звук носом, похожий на храп, – этим звуком он привык пугать кишат…» – глава «Осенние бои»), непритязательным юмором («Учись хорошо, а то съем!») и смеющимися глазами на строгом, хмурящемся лице, Бодянский, кажется, был немыслим без гимназии, так же, впрочем, как и гимназия – Киевская первая – была немыслима без него. 

Звали его Павлом Николаевичем, в «Повести о жизни» он Павел Петрович. Но, несмотря на все изменения, был Бодянский, по-видимому, именно таким, каким его описал Паустовский. 

Таким его запомнил некто Н.П. Михайлов (учившийся в гимназии на несколько лет раньше Булгакова и Паустовского): «Мне всегда, бывало, становилось весело на уроке при взгляде на его румяное, энергичное и доброе лицо, которому он порой пытался придать выражение строгости и суровости»8. (Ср. у Паустовского: «Потом появился инспектор Бодянский. Нахмурившись и сдерживая улыбку, он…» – глава «Первая заповедь».)

_______

8 Воспоминания Н.П.Михайлова о Первой Киевской гимназии (1894–1904) // Столетие Киевской первой гимназии. – Киев, 1911. – Т. 3, ч. 2. – С. 470. 

Таким он виден на групповых фотографиях (все в том же сборнике «Столетие Киевской первой гимназии»). Тучный, с клинышком седеющей бородки на круглом, официально строгом и от этого очень обыкновенном лице, он сидит, положив на колени коротковатые руки (толстый живот мешает их скрестить), в первом ряду, рядом с директором (место инспектора – рядом с директором), а в маленьких усталых его глазах – неистребимая, умная, смеющаяся доброта. Или, на другой фотографии, стоит – разумеется, рядом с директором (и фотограф, вероятно, уверен, что поставил директора в центре группы, но ошибся – центром смотрится Бодянский), в просторном, несколько помятом и, кажется, даже чуть-чуть засаленном форменном сюртуке, – воплощение надежности, а сбоку (с другого от директора боку) к нему, словно ища опоры, притулился старичок с белой бородой и очень светлыми беззащитными детскими глазами – учитель словесности Я.Н. Шульгин… 

И еще в «Повести о жизни» Паустовского подкупает безошибочность нравственной оценки. Помню, после очередной поездки в Архив города Киева меня поразили, зазвучав совершенно по-новому, следующие строки в «Повести о жизни»: 

«За столом сидел классный наставник Назаренко – громогласный человек с волнистой синей бородой, как у ассирийского царя. Старшеклассники прозвали Назаренко «Науходоносором». Они уверяли, что он служил в охранке. 

Весь год, до перехода в первый класс, Назаренко мучил нас, малышей, зычным голосом, насмешками, двойками и рассказами, как ему вырезали на ноге ногти, вросшие в мясо. Я боялся его и ненавидел. Больше всего я ненавидел его за рассказы об этой операции» (глава «Кишата»). 

Имя учителя Назаренко всплыло в фонде гимназии, в пухлой папке, набитой прошениями об освобождении от платы за «право учения». 

Это была больная подробность гимназической жизни. Два раза в год – в сентябре и потом в январе – педагогический совет рассматривал прошения об освобождении от платы за обучение. Гимназия располагала определенным процентом бесплатных мест. Этих мест, разумеется, не хватало. Были еще пожертвования. Точнее, гимназия могла распоряжаться процентами с пожертвований, лежавших в банке как капитал. Их тоже было немного. Существовало несколько стипендий, назначенных крупными богачами-меценатами. Условие о стипендии, как правило, заканчивалось фразой: «Пользование стипендией не налагает на стипендиата никаких обязательств». Обязательств не налагало, но льготы все-таки давали лучшим ученикам – с точки зрения педагогического совета, разумеется. Преимущественно старшеклассникам. Преимущественно безукоризненного поведения. Преимущественно детям солидных родителей. Степень «бедности» при этом учитывалась, но решающим аргументом не была. Был еще фонд «вспомоществования нуждающимся ученикам», который, по настоянию педагогического совета, мог выдать какую-то сумму единовременно, скажем, рублей 25; это было совсем унизительно и к тому же меньше, чем полугодовая плата за обучение. Для некоторых семей отказ в освобождении от платы за «право учения» оборачивался трагедией. 

И так же, как и многие матери гимназистов Первой гимназии, Варвара Михайловна Булгакова два раза в год – не склонив голову, а напротив, гордо подняв ее (бедным и униженным отказывали в первую очередь) – отправлялась добиваться бесплатного обучения для своих сыновей. Сначала – Михаила. Потом Михаила и Николая. Потом Николая и Ивана. «Оставшись вдовою с семью малолетними детьми и находясь в тяжелом материальном положении, покорнейше прошу…» А ведь были в семье и девочки. И, значит, в другие, не менее пухлые папки женской гимназии тоже ложились ее «прошения»: «Оставшись вдовою с семью малолетними детьми…». Прошение за Булгакову Веру. Прошение за Булгакову Надежду. Прошение за Булгакову Варвару. Прошение… 

Бедность не была решающим аргументом, но «удостоверение о несостоятельности» нужно было представить. Вот оно, подписанное ректором Киевской духовной академии епископом Феодосием о том, что Варвара Михайловна Булгакова осталась вдовою с семью несовершеннолетними детьми и после покойного ее мужа, «кроме пенсии, не осталось других средств к содержанию семьи».9 Но, значит, и в эту приемную входила Варвара Михайловна, стараясь сохранять свое королевское достоинство и получать просимое как должное. 

_______

9 Архив города Киева. Ф. 108, оп. 82, ед. хр. 20, л. 62. (Приложение к прошению В.М. Булгаковой от 23 января 1909 года).

Впрочем, даже при ее уме и твердом характере добиваться льготы удавалось не всегда. И в списках освобожденных от уплаты, скажем, в 1908–1909 учебном году я вижу имя Булгакова Михаила, а имени Булгакова Николая нет, ни в первом полугодии, ни во втором, и значит, за его ученье в приготовительном классе Варвара Михайловна уплатила сполна.10 В следующем учебном году имя Булгакова Николая появляется в списках освобожденных. Но имени приготовишки (или, по Паустовскому, «кишонка») Ивана нет11. А плата за «право учения» в гимназии в тот год поднялась с восьмидесяти рублей до ста. И в университетской зачетной книжке Михаила Булгакова (в 1909–1910 учебном году он студент первого курса) два раза в год расписки казначея о том, что плата за слушание лекций и за практические занятия принята… 12

_______

10 Там же. Ф. 108, оп. 94, ед. хр. 93, лл. 43 и 102.

11 Там же. Ф. 108, оп. 94, ед. хр. 93, лл. 43 и 102. 

12 Там же. Ф. 16, оп. 465, ед. хр. 16366.

Педагогический совет гимназии заседал при закрытых дверях. Но может быть, потому, что средства и льготы распределялись не по каждому классу в отдельности, а по гимназии в целом, сложилась традиция: за этими закрытыми дверями у матери был помощник, надежный ходатай за ее сына – его классный наставник. 

Константин Паустовский очень тепло рассказывает о Субоче: «В конце концов, я написал письмо своему классному наставнику, латинисту Субочу… Вскоре я получил ответ. ”С нового учебного года, то есть с осени, – писал Субоч, – вы уже зачислены обратно в Первую гимназию, в мой класс, и будете освобождены от платы…” Я прочел это будто бы деловое письмо, и спазма сжала мне горло…» («Повесть о жизни», глава «Артиллеристы».)

В архиве сохранились «прошения» матери Паустовского и уверенное заключение В.Ф. Субоча на одном из них: «заслуживает»13

_______

13 Там же. Ф. 108, оп. 84, ед. хр. 17, л. 110. 

Такие же надписи я вижу на многих других прошениях. На прошениях Варвары Михайловны в частности. 

Ее заявление об Иване: «…кроме того, сын мой поет в гимназическом церковном хоре и из приготовительного класса перешел с наградою» (1911, 19 января). На обороте ходатайство классного наставника, словесника Я.Н. Шульгина: «Булгаков Иван отлично учится и ведет себя…». Такое же прошение полгода спустя – 10 сентября 1911 года. И снова заключение Я.Н. Шульгина: «заслуживает…».14

_______

14 Там же. Л. 65–65 об. и 226.  

Ее заявление о Николае: «…кроме того, сын мой поет в гимназическом церковном хоре. Из первого класса перешел с наградою…» – и заключение классного наставника, преподавателя естественной истории И.И. Троцкого: «И по поведению, и по прекрасным успехам, и в силу материального положения матери Н. Булгаков…» (начал писать: «заслуживает», перечеркнул) «…вполне заслуживает освобождения от платы»15

_______

15 Там же. Л. 66.

И вдруг – удар! «Не нахожу возможным ходатайствовать об освобождении от платы за право учения Булгакова Николая в виду его не вполне безупречного поведения»16. Это – полгода спустя. У Николая новый классный наставник – А.В. Назаренко.

_______

16 Там же. Л. 222.  

Что бы ни натворил тринадцатилетний Булгаков Николай, в общем дисциплинированный, серьезный, очень сосредоточенный мальчик (более сосредоточенный и более ровно учившийся, чем его старший брат Михаил), удар был самоуверен, рассчитан, подл. 

(«…Назаренко мучил нас, малышей, зычным голосом, насмешками, двойками и рассказами, как ему вырезали на ноге ногти…») Наказывать можно по-разному. Этот бил – с насмешливым сознанием своего жестокого права – по семье, по усилиям матери, по доверию между матерью и ее ребенком. Впрочем, думаю, Варвара Михайловна была лучшим педагогом, чем классный наставник ее сына, и вышла с достоинством и из этой передряги. 

Подлейшие надписи А.В. Назаренко я вижу и на других делах. На прошении Л.Н. Сынгаевской, например. (Л.Н. Сынгаевская была подругой Варвары Михайловны, их дети дружили; ее младший сын, Виктор, учился в одном классе с Николаем Булгаковым; старшему, Николаю Сынгаевскому, суждено было стать прототипом Мышлаевского в романе М.А. Булгакова «Белая гвардия».) 

Семья Сынгаевских, как раз в это время потерявшая отца, была одной из тех семей, для которых отказ в льготе оборачивался катастрофой. На прошении Л.Н. Сынгаевской А.В. Назаренко написал: «не поддерживаю ходатайства об освобождении» – под предлогом отсутствия одной из справок в деле17

_______

17 Там же. Л. 389.

На фотографиях в книге «Столетие Киевской первой гимназии» Назаренко весьма эффектен, хотя борода его – действительно квадратная, на ассирийский манер – значительно поседела. Не знаю, служил ли он в охранке, и вряд ли это стоит выяснять. Но тому, что его боялись и ненавидели, что старшеклассники мстительно уверяли, что он служил в охранке, полагаю, можно верить. 

Если бы у Булгакова и Паустовского были одни учителя, все было бы весьма просто. Но в гимназии восемь классов. Две параллели. Приготовительный. Занятия идут в семнадцати клас-сных комнатах одновременно. И когда в руках сторожа Максима, столь знакомого нам по роману «Белая гвардия», перестает звенеть звонок, отмечая конец перемены, гулкие коридоры пустеют и бородатые учителя в форменных сюртуках, зажав под мышкой классный журнал, расходятся по классам, то если, скажем, в класс четвертый (второго отделения), в котором учится Константин Паустовский, входит учитель, в это самое время класс седьмой, в котором учится Михаил Булгаков, вскакивает, гремя крышками парт, чтобы приветствовать другого педагога.

Латинистов в гимназии несколько, преподавателей французского языка – тоже, несколько учителей русской словесности, историков и т.д. 

С.А. Ермолинский якобы дословно записывает за Михаилом Булгаковым во время его болезни: «В середине двадцатых годов, – якобы говорил Булгаков, – мне довелось встретиться в Москве с одним писателем, тоже киевлянином, с которым я учился в одной гимназии. Мы не дружили раньше, но встретились душевнейше, как и полагается киевлянам, с пристрастием любящим родной город, и он воскликнул: «Помню, помню вас, Булгаков! Вы были заводилой! Я старше вас, но до сих пор на слуху ваш беспощадный язык! Да! Латинист Субоч, помните? Он же, право, боялся вас!» (Выделено мною. – Л.Я.)18

_______

18 Ермолинский С.А. Из записок разных лет. – Москва, 1990. – С. 21.

Ермолинский, конечно, имеет в виду Паустовского. И хотя Паустовский не старше Булгакова, а несколько моложе, впрочем, ненамного, дело не в этом. Дело в том, что Булгаков ничего подобного Ермолинскому не говорил и говорить не мог: он-то очень хорошо знал, что у латиниста Субоча не учился… И мемуары Паустовского не были Булгакову известны: они были написаны уже после смерти Булгакова… 

В общем, одни повторяют без малейших ссылок за Бурмистровым, другие за Паустовским, а Ермолинский, беря у Паустовского, ссылается на Булгакова! 

Яворский, который, по мнению Бурмистрова, ввел Булгакова «в мир волшебной сказки» и у которого, к счастью, Булгаков не учился.

У Яворского очень эффектная и ученая биография, но одна из самых безобразных историй, на которую я наткнулась, листая протоколы педсовета, связана как раз с его именем.

Это была история издевательства Яворского над гимназистом из бедной семьи. Что кричал и как оскорблял учителя доведенный до отчаяния подросток, не помню. Но суда на равных не было и быть не могло: педсовет традиционно занимал сторону учителя. 

И Яворского, явно виновного в нравственном и психологическом издевательстве, педсовет упрашивал простить ученика, потому что формальная дисциплина была беспощадной, и при конфликте виновным заведомо считался ученик, поскольку ни при каких унижениях со стороны учителя дерзить ученик не имел права. 

Неписаный закон гимназии был суров: как бы ни оскорблял ученика учитель, как бы психологически не издевался над подростком, ученик не имел права отвечать дерзостью. 

Педсовет уговаривал Яворского простить доведенного им до отчаяния ученика. Ибо при непрощении Яворского мальчику грозило исключение. 

Не помню, а может быть, и не знаю, чем кончилась эта гнусная история, но всякий раз вспоминаю учителя Яворского, когда перечитываю «Белую гвардию» и дохожу до петлюровского полковника Козыря-Лешко, который «на свое место» попал к сорока пяти годам, «а до тех пор был плохим учителем, жестоким и скучным». 

А что же учитель словесности, которого Булгаков назвал «человеком ничтожным», и которого Паустовский, тоже учившийся у Шульгина, изобразил примерно так же? Два очень крупных русских писателя – Михаил Булгаков и Константин Паустовский... 

Учителя бывают жестокими, память учеников – тоже. Может быть, Яков Николаевич Шульгин, так терпеливо и внимательно смотревший на этих двух – таких обыкновенных, а на самом деле совсем не обыкновенных – учеников, был не так уж «ничтожен»?

 

Великолепное презренье…

О смерти. «Батум»… Крах и хамство окружающих… И о «гостье страшной». 

М.О. Чудакова – интервью В. Шендеровичу на радио «Свобода», 19 декабря 2004 г.: «Самый ужас для него заключался в том, что он, я все это – и говорила со многими людьми, и сама продумывала, ясно было – он был потрясен тем, что узнал потом, что наверху восприняли это как попытку навести мосты [Вранье: ”наверху” для Булгакова было одно лицо – Сталин; а в попытке ”навести мосты” его уличала свора. – Л. Я.] Власть наша всегда была замечательная. Сами требуют, чтобы с ней… А как только он, действительно, ”шаг навстречу” сделал – ему показали. И он испытал дикие угрызения совести, как я понимаю [понимает она!.. – Л. Я], которые ни с чем были не сравнимы. Не сравнимы ни с какими запретами и прочим. Собственно говоря – он понял. Об этом написала Ахматова, уже несколько человек об этом говорят, эта гипотеза – их тоже, но я независимо от них пришла к этому выводу. ”И гостью страшную ты сам к себе впустил и с ней наедине остался”. Он, как бы – напророчил свою смерть. Потому что – с людоедом нечего было, конечно, играть. Он надеялся переиграть его, но это не вышло». 

Вы, вероятно, замечали: граждане обыкновенно мыслят хором. Все бегут в одном направлении… потом вдруг что-то щелкнет – и массовое сознание дружно поворачивается в другую сторону. И – точно в это мгновение, нет, на полмгновенья раньше – поворачивается вектор мировоззрения М.О. Чудаковой. Весь литературно-обывательский мир шагает в ногу с Мариэттой Чудаковой. Не то чтобы бегут за нею – просто она успевает вырулить на полшага вперед… 

В прошлом, в начале карьеры (М. Чудаковой), у нее были другие версии тайных гнусностей в биографии Булгакова. 

Версии эти снискали ей славу литературоведа правдолюбивого и неподкупного – в отличие от прочих других. Тогда это были многозначительные намеки на некие его преступления в гражданскую войну (дескать, белый плащ его альтер эго, Мастера, тоже с «кровавым подбоем»). Но «кровавый подбой» как-то не подтвердился и из «жизнеописания» Булгакова потихоньку выпал… 

Вообще-то измазать какую-либо популярную личность, особенно личность светлую, известную своим благородством, – очень перспективная идея; успех обеспечен… 

Теперь Чудакова нашла другой сюжет – ужасно постыдный. Ну, нашла и нашла, и шут с ней. Но Ахматова тут при чем? Она-то ни с кем ни в какую ногу не шагала… Ее стихи – это ее – а не толпы – отношение к смерти… 

Ее стихи на смерть Булгакова – это высокие стихи, написанные параллельно с Посвящением и Эпилогом к «Реквиему». Все три высоких текста датированы мартом 1940 года… Я поняла эти стихи, когда в черновиках романа «Мастер и Маргарита» нашла строки (диалог): «Я ее презираю…»

Презренье – это же пушкинское! Поэтому Ахматова так услышала это у Булгакова: 

 Сохраню ль к судьбе презренье? 
 Понесу ль навстречу ей
 Непреклонность и терпенье
 Гордой юности моей? 
  («Предчувствие») 

Ее строка «И гостью страшную…» – отражение и продолжение ее предыдущих стихов – и тоже из цикла «Реквием». Это 8-е стихотворение «Реквиема» – «К смерти», датированное августом 1939 года. 

 Ты все равно придешь – зачем же не теперь? 
 Я жду тебя – мне очень трудно. 
 Я потушила свет и отворила дверь 
 Тебе, такой простой и чудной… 

Пришел момент, когда он возжаждал смерти, и она пришла… Это трактовка Анны Ахматовой, и я думаю, что Ахматова права. 

Смерть пришла, и он ужаснулся: роман! И задержался… 

Ее стихи о Булгакове – высокие стихи, стихи о высокой личности, о которой она плачет и которой восхищается:

 Ты так сурово жил и до конца донес 
 Великолепное презренье.

Где здесь свидетельство его духовной слабости, где здесь свидетельство его заигрываний с властью и предательства своего предназначения?

 И нет тебя, и все вокруг молчит 
 О скорбной и высокой жизни… 

 О, кто подумать мог, что полоумной мне,
 Мне, плакальщице дней не бывших, 
 Мне, тлеющей на медленном огне, 
 Всех пережившей, все забывшей, 
 Придется поминать того, кто, полный сил,
 И светлых замыслов, и воли, 
 Как будто бы вчера со мною говорил, 
 Скрывая дрожь смертельной боли. 

 Это стихи – не только глубокой нежности, но и понимания, мудрости и той великой точности, какая присуща только очень большим русским поэтам. У Чудаковой другой взгляд на вещи – это ее право; но зачем же приписывать трагическому поэту России свои, в конечном счете, вполне обывательские взгляды? 

Текстологическая подготовка и публикация Андрея Яновского и Михаила Красикова

 Печать  E-mail

«…Имеющий в кармане мускус не кричит об этом на улицах. Запах мускуса говорит за него», – изрек некогда великий Саади. «Истина тиха и скромна», – в тон ему утверждала Лидия Яновская. 

«У меня идиосинкразия на “булгаковедов”, полная непереносимость», – написала мне Лидия Марковна Яновская 12 декабря 1996 года. Парадокс: автор первой в СССР монографии о Михаиле Булгакове никогда себя не называла и не считала булгаковедом, а когда писала это слово, то почти всегда брала его в кавычки. Накануне своего вынужденного отъезда в Израиль Яновская с горькой усмешкой мне сказала: «Я взломала дверь в биографию Булгакова. Дверь открылась, и туда полезли тараканы». 

Неприязнь к «булгаковедам» у Яновской возросла стократ, когда она в эпоху «гласности», обнаружив пропажи рукописей Булгакова в Государственной библиотеке СССР им. В.И. Ленина, заявила об этом во всеуслышание, а именитые коллеги вместо того, чтобы поддержать ее и добиться расследования этого уголовного дела, единодушно набросились на «нарушительницу спокойствия», спасая поруганную честь мадам Чудаковой. Судьба рукописного наследия автора «Мастера и Маргариты», как ни странно, никого из них не взволновала…

Каким еще могло быть отношение Лидии Марковны к «булгакоедам», то бишь кормящимся вокруг Булгакова, когда ее и как автора, и как текстолога неоднократно обворовывали самым бесстыжим образом? В составленном в 2005 г. списке своих публикаций она указывает издание: «М. Булгаков. Избранные произведения в двух томах. Том 1. Белая гвардия. Рассказы и повести. Из автобиографической прозы. Составление, предисловие, комментарий, текстологическая подготовка. Киев, “Днипро”, 1989» . И делает характерное примечание: «“Белая гвардия” в этой уникальной текстологической подготовке перепечатана в книге: М. Булгаков. Из лучших произведений. Москва, “Изофакс”, 1993; а блок “Из автобиографической прозы” – в указ. уникальной текстологической подготовке, с сохранением принадлежащего мне заглавия – в книге: М. Булгаков. Дневник. Письма. Москва, «Современный писатель», 1997. В обоих случаях в нарушение моего авторского права указано: Текстологическая подготовка В. Лосева». И если бы это были единственные случаи плагиата!

У Яновской не был склочный характер. Не была она ни «стервой», ни «язвой», не страдала ни манией величия, ни ревностью к «конкурентам», не испытывала зависти к удачливым коллегам. Просто она в своем деле – текстологии, истории литературы, изучении поэтики художественного произведения – была профи, была Мастером, и любой непрофессионализм в исследовании биографии и творчества Булгакова казался ей плевком в лицо писателю, воспринимался как личное оскорбление, как непорядочность, которую в кругу интеллигентных людей не прощают. 

«Высокое презрение к бездуховности», свойственное, по мнению исследовательницы, ее любимому автору, в высшей степени было свойственно и ей самой.

Для тех, кто никогда не слыхал имя Лидии Марковны Яновской (15 октября 1926 г., Киев – 29 декабря 2011 г., Лод, Израиль) или знает о ней мало, приведу ее краткую автобиографическую справку, написанную для меня году в 1993-ем – 94-ом.

«Лидия Яновская – писатель, литературовед. Автор книг «Почему вы пишете смешно? Об И. Ильфе и Е. Петрове, их жизни и их юморе» (Москва, АН СССР, 1963, 1969), «Творческий путь Михаила Булгакова» (Москва, «Советский писатель», 1983), «Треугольник Воланда» (Киев, «Лыбидь», 1992).

< … > Текстолог. В ее текстологической подготовке вышли и более тридцати лет переиздаются «Записные книжки» Ильи Ильфа. Ею впервые восстановлен подлинный текст романа «Мастер и Маргарита» (опубликован в 1989 г. в Киеве – в двухтомнике Избранных произведений, и в 1990 г. в Москве – в пятитомном Собрании сочинений М.А. Булгакова). Собраны и прокомментированы воспоминания и дневники Е.С. Булгаковой («Дневник Елены Булгаковой», Москва, 1990).

Изучение жизни и творчества Михаила Булгакова начала в 1962 г. Очень сблизилась тогда с Е.С. Булгаковой, что отразилось на всей последующей работе исследователя. Статьи и публикации Лидии Яновской о Михаиле Булгакове выходили в журналах «Вопросы литературы», «Юность», «Октябрь», «Нева», «Даугава», печатались в «Неделе» и других изданиях. Многие работы переведены на английский, французский, испанский, немецкий, венгерский и другие языки.

С 1992 г. живет в Израиле.

---------------

(Примеч. В Харькове жила в 1959 – 1992 гг. В 1964 г. успешно защитила в Харьковском университете ученую степень кандидата филологических наук. Никогда не могла найти работу в Харькове. Никакую. Ни в высшем, ни в среднем учебном заведении. Никогда не могла получить права на чтение публичных лекций. Никогда не могла опубликоваться ни в одном из журналов Украины. В Союз писателей не была принята)» .

Честно говоря, меня тогда удивило, что она себя назвала «писателем», да еще поставила это слово на первом месте. В привычном нам дискурсе писатель – творец художественных произведений. Да, критиков и литературоведов принимают в Союз писателей, но называют их именно «критиками» и «литературоведами», а не «писателями».

И все-таки Яновская в этом «нахальном» самоопределении была абсолютно точна (как во всем, что она говорила и делала). Ее книги читаются как хорошие романы – на одном дыхании. Не оторвешься! И не потому, что в них – при строжайшей научности, объективности – много лиризма и субъективности (причем ничего «дамского», никаких «слюней» и никакой «завлекаловки»!).

Яновская имела полное право назвать себя «писателем», потому что для нее, как и для каждого настоящего писателя, главным делом жизни была работа со Словом (я бы даже сказал – общение со Словом).

Ученый-филолог, она умела прекрасно создавать (весьма скупыми средствами) и образ города, и образ человека, и передавать свое состояние читателю, сделав его соучастником маленьких и больших открытий.

Да, ее книги – это литературоведение, но это и хорошая л и т е р а т у р а! Ни одной «расхлябанной» строчки, каждое слово – незаменимо, в каждой фразе дышат мысль и чувство, сконцентрированные до предела. Некоторые фрагменты, по сути, – блестящие афоризмы.

К тому же, Яновская умела давать прекрасные уроки этики, даже говоря об элементарном этикете – банальных правилах обращения с рукописью. Вот как она пишет, имея в виду отнюдь не одних «неофитов»: «Где же этому ‘’энтузиасту’’ было знать, что рукопись – святыня; что раскрывать ее нужно осторожно; что в раскрытом виде ее нельзя класть лицом вниз; что на нее нельзя класть руку; что можно не мыть руки, идя в буфет, но, возвращаясь из буфета, вымыть необходимо; что если в читальном зале очень душно, то единственным носовым платком вытирают не лоб или шею, а пальцы, прикасающиеся к тетради…». Поучала ли она? Нет! Учила? Да!

Комментируя ее автобиографическую записку, добавлю: среди «других языков», на которые переводили труды Лидии Марковны, – японский, болгарский, латышский, польский, чешский. На венгерском в 1987 году вышел перевод книги «Творческий путь Михаила Булгакова».

А по поводу утверждения Яновской, что ее не приняли в Союз писателей, уточню: как она мне сама рассказывала, в Харькове ее на заре 90-х рекомендовали в СП единогласно, но Киев ее, как и ряд талантливейших харьковских литераторов, не счел возможным удостоить членства в «Спілці», очевидно, в силу пресловутой «пятой графы». Зато в 1996 г. Лидию Марковну приняли в Пен-клуб («зачем – неизвестно, но почетно», как написала она мне), а еще раньше Яновская стала членом Союза русскоязычных писателей Израиля. Избрали ее и членом американской академии в Калифорнии (The International Academy of Sciences, Education, Industries & Arts, California).

В 1997 г. в Тель-Авиве (изд-во «Мория») вышла 464-страничная книга Яновской «Записки о Михаиле Булгакове», удостоенная премии «Лучшая книга года» Союза русскоязычных писателей Израиля. Книга затем дважды переиздавалась – в 2002-ом и 2007-ом годах в Москве. 

За несколько лет до смерти Лидия Марковна мне сообщила, что пишет свою последнюю книгу и что этот труд так и будет называться – «Последняя книга, или Треугольник Воланда, с отступлениями, сокращениями и дополнениями». Она не играла в прятки с Судьбой. Понимала: пора ставить точку. И, преодолевая хвори, встречая каждый день как бесценный подарок и «нечаянную радость», торопилась сказать читателю то, что никто, кроме нее, возможно, никогда и не скажет.

 «Последняя книга» только что вышла в престижном московском издательстве с символическим названием «ПРОЗАиК», в очень хорошей компании книг известнейших современных литераторов. И это закономерно: где ж еще издаваться книге блестящей литературоведческой прозы?!

В этом прощальном привете, как и в «Записках о Михаиле Булгакове», много полемики. Некоторых это шокирует, кого-то отталкивает, раздражает. Но Яновская, гений текстологии и архивных разысканий, на самом деле всего лишь выполняла нормальную (вполне академическую) работу – восстановление истины. Работа эта неблагодарная, однако, весьма благородная – быть санитаром булгаковедения. Кто-то же должен, в конце концов, исправлять ошибки!

«Я принадлежу к поколению людей Долга. Люди моего, уже ушедшего, поколения думали, что в мире можно что-то изменить к лучшему, сделать мир умнее и справедливее. Хоть не намного. А людей – хоть не намного счастливее», – писала исследовательница в конце жизни. Свой Долг она видела в том, чтобы до людей дошел подлинный МАСТЕР, потому что, по ее словам, «когда соприкасаешься с личностью Булгакова, начинаешь думать, что для человечества еще не все потеряно…». 

И читатели, и будущие исследователи творчества Михаила Булгакова, уверен, скажут «спасибо» Лидии Яновской. 

Ниже публикуются две главы, не вошедшие в московское издание «Последней книги». Они остались незавершенными и, тем не менее, представляют научную ценность. Очень существенны коррективы, внесенные в наше представление о гимназических учителях Булгакова. А полемический набросок о стихотворении Ахматовой – еще один урок нравственности, преподанный, надеюсь, не в пустоту.

 Печать  E-mail

На прошлогоднем международном фестивале «Дни перевода» во время публичной дискуссии «Двойная жизнь текста» – с украинскими писателями, занимающимися переводом, – в которой принимали участие Дзвинка Матияш, Марианна Кияновская, Остап Сливинский, Юрий Андрухович, Игорь Померанцев, Адам Поморский и автор этих строк, ведущей Дианой Клочко в числе прочих был предложен вопрос, не является ли желание перевести текст следствием мысли «Эх, почему не я этот текст написал!». Со своей стороны могу сказать, что нет, никогда не чувствовала соперничества с переводимыми поэтами. Мне было интересно постараться войти в одно поле с автором, испытать, если посчастливится, чувство родства; нередко оказывалось, что потаенные смыслы, не открывшиеся мне при обычном прочтении, благодаря попытке перевода обнаруживали себя, порой уводя от первоначального впечатления. Зачастую выбор автора для перевода определяется восхищением личностью. Кроме того, интересно изучить – при счастливой созвучности – художественные навыки коллеги: ты вроде и понимаешь, как это делается, и в то же время столько уникального становится доступно! То есть перевод для меня – способ познания, шаг к овладению новым, интимный диалог.

Нижеследующие переводы были сделаны в дни Евромайдана. Первое стихотворение Юрия Издрыка – отзвук происходившего тогдашней зимой. Поскольку он пишет почти каждый день, его страничка в фейсбуке – своеобразный поэтический дневник украинского интеллигента. А интимная лирика в представленной подборке – из книги «Ю», которая произвела на меня сильное впечатление в сентябре 2013 года на харьковском «Йогансен-fest».

Стихи Марианны Кияновской – из книги «К Эр», почти двадцать лет создаваемого корпуса лирики, посвященной любимому. Я видела ее еще в рукописи и сделала переводы нескольких стихотворений. Сборник этот недаром называют «книгой-мистерией» – он о вне­временном таинстве любви и слова, жертвенном священнодействии любящего. К тому же – это любовь поэта к поэту, то есть слова обращены к равному себе. А короткие стихи похожи на толчки сердца, сердцебиение, которое словно отталкивает от смерти.

Юрий Издрык и Марианна Кияновская вошли в десятку самых значительных писателей Украины согласно рейтингу Forbes 2014 года.

 

Юрко Іздрик/ Юрий Издрык

 

* * *

морок згустився над єршалаїмом
наче драглистий мозок звіра
нам видавалося ніби самі ми
ніби нас двоє і міра віри
але пітьми знавіснілої духи
сіють тривогу і чорні мітки
і реагують на кожен рух і
пазурі й ікла ростуть нізвідки
множиться біситься темна порода
єршалаїм потерпає від ран
нам залишилось пірнути у води
і наче стікс переплисти йордан

 

* * *

тьма нависает над ершалаимом
желеобразным мозгом зверя
прежде казалось будто одни мы
словно нас двое и будет по вере
но темноты обезумевшей тени
чёрные метки шлют из-под спуда
и на любое наше движенье
когти с клыками растут ниоткуда
множится бесится злая порода
ершалаим на пределе от ран
и остается нам броситься в воды
и словно стикс переплыть иордан

 

Утилізація

не дивись мені в очі – там тільки сліпа амальгама
ліпше з’їж моє серце – там є вуглеводи білок
не вдягай мою шкіру – вона засмальцьована в плямах
краще вийми ребро і зроби собі з нього брелок
не читай моїх слів бо вони не мені належать
та послухай мій кашель – глухий тютюновий даб
а з моїх поцілунків сплети собі гарне мереживо
лиш душі не шукай – це давно розграбований скарб
ще не час помирати і жити так далі несила
так прекрасно усе і нестерпно жахливо так
я би дуже хотів щоби якось мене ти простила
сам не знаю за що і цілком невідомо як
не дивись мені в очі не слухай не йди за мною
а побачиш здалека то прошу – ховайся втікай
аж коли навесні проросту я пахучим левкоєм
назбирай мого цвіту звари собі з мене чай

 

Утилизация

не смотри мне в глаза – там одна амальгама слепая
лучше съешь моё сердце – там есть углеводы белок
не хочу чтоб ты пачкалась кожу мою надевая
лучше выйми ребро – из него можешь сделать брелок
не читай моих слов – от меня ничего им не нужно
но послушай мой кашель – табачный подавленный вскрик
из моих поцелуев сплети себе славное кружево
но души не ищи – там давно разорённый тайник
не судьба умереть хоть и жить с этим дальше нет силы
всё чудесно и всё нестерпимо ужасно так
я бы очень хотел чтобы ты меня как-то простила
сам не знаю за что и вообще непонятно как
не смотри мне в глаза, не вникай, не иди за мною
а увидишь случайно – молю – поскорей убегай
вот когда по весне я взойду ароматным левкоем
собери лепестки приготовь из меня свой чай

 

poison sun

а ти ж бо завше в бойовій готовності
бо ти не гейша – радше самурай
і я здаюся ніби вперше повністю
у твій п’янкий далекосхідний рай

ці наші чаювання ритуальні
листи написані то кров’ю то вином
і пальма першості росте як просто пальма
в дірявій бочці під твоїм вікном

бо ми з тобою – паралельна пара
ти – воїн честі
я – самотній вовк...
я так люблю твоє терпке кураре
і твій прозорий і отруйний шовк

 

poison sun

ты постоянно в боевой готовности
не гейша ты – скорее самурай
и вот сдаюсь я как впервые полностью
в пьянящий твой дальневосточный рай

все наши чаепитья – ритуальны
а письма пишем кровью и вином
и пальма первенства растёт как просто пальма
в дырявой бочке под твоим окном

с тобой мы стали параллельной парой
ты – воин чести…
одинокий волк –
люблю я терпкое твое кураре
и твой прозрачный ядовитый шелк

 

* * *

бо матриця у кожного своя
ніхто не вийде з себе добровільно
допоки є окремо «ти» і «я»
харизма не змонтується подвійна

допоки є окремо «я» і «ти» –
не вдасться опиратися програмі
і жодні буріданові мости
не прокладуть дороги межи нами

бо матриця у кожному сидить
та рве її коротким замиканням
коли cплавляє разом «я» і «ти»
сліпа дуга прозрілого бажання

 

* * *

а матрица у каждого своя
и всяк живёт себя не покидая –
пока на свете порознь «ты» и «я»
харизма не проявится двойная

пока на свете порознь «я» и «ты» –
мы будем просто следовать программе
и даже буридановы мосты
дорогу не проложат между нами
заметны в каждом матрицы черты
но рвёт её коротким замыканьем
когда соединяет «я» и «ты»
слепой дугой прозревшее желанье

 

Маріанна Кіяновська/ Марианна Кияновская

 

* * *

Я здивована сном, не упізнаним тут сьогодні.
Я вже звикла до права, можливо, не тільки мого,
Розуміти розмови лісу. Хоч пси господні
Уполюють тутешню осінь, нема нічого
Понад спрагу дерев залишатись в своєму руслі,
Опадаючи в тишу, спиваючи з неї холод.
Стовбури, що впадають в сніг, як смола загуслі,
Їх маленькі ковтки знаменують тривалий голод.

 

* * *

Зачарована сном, не распознанным тут сегодня.
Я привыкла себя находить среди тех, кто слышит,
Понимает лесную речь. Пусть же псы господни
Настигают земную осень, но нет превыше
Этой жажды деревьев остаться в своей стихии,
Приникая к безмолвию, пить изначальный холод.
А стволы, что впадают в снег, как смола густые,
И глотки их взахлёб выдают непрестанный голод.

 

* * *

Згасають дерева твої голосами чужими.
Не більма, та все ж: ця незрячість подібна війні.
Скресають, як ріки, між сірих розгойдувань диму,
Бо дим – то усе, що в дарунок приносиш мені.
Від дивного щастя – лиш крок до прощання навзаєм.
Твій погляд не встигне упасти, немовби згори,
В сухі лоскітливі обійми.
…І краєм, і краєм
Далеким узбіччям війни облітають вітри…

 

* * *

И гаснут деревья твои голосами чужими.
Не бельма, но всё же: незрячесть подобна войне.
Крошатся, как лёд, исчезающий дымом под ними,
Ведь дым – это всё, что в подарок приносишь ты мне.
От странного счастья – рукою подать до ухода,
С такой высоты не успеет достигнуть твой взгляд
Сухих суетливых объятий.
…С исподу, с исподу,
Далёкой околицей битвы ветра облетят…

 

* * *

Ця карафка – як доля, однак – недолито вина:
Три ковтки – до рятунку, чотири – до рідної хати.
Я кохаю тебе, і триває священна війна,
У якій замість зброї – уміння твоє забувати.
А тому не дивуйся ні богом своїм, ні людьми,
Що лишаю тебе на порозі – чужого в чужому.
Буду ще одна я в передприсмерку, де за крильми –
Непроявлений простір живого далекого дому.

 

* * *

Вот графин – как судьба, но в него – недолито вина:
Три глотка – до спасенья, четыре – до дома родного.
Я люблю тебя, и бесконечная длится война,
Где оружье твоё – забывать меня снова и снова.
Значит, не удивляйся, ей-богу, тогда поделом
Оставляю тебя на пороге: чужого – чужому.
Но ещё одной мне сквозь предсумерки будет крылом
Непроявленный образ живого далёкого дома.

 

* * *

Не зможу тебе захистити, бо що таке смерть?
Одежі не треба. Не треба ні хліба, ні слави.
Лиш сонце важке, наче світ у підніжжі заграви,
Підтримує душу, її рівновагу і твердь.
І що мені з того, що стриж розітне височінь,
Що дикий листок опаде не на брук, а на воду?
Зневаживши тіло, я виберу вічну свободу,
Написану вістрями встромлених в груди прозрінь.

 

* * *

Не в силах тебя защитить, ибо что же есть смерть?
Одежды не надо. Не надо ни славы, ни хлеба.
Лишь сонце тяжёлое, бросив слепящее небо,
Мне душу спасает, её равновесье и твердь.
И что мне с того, что стрижи разомкнут высоту,
Что дикий листок упадёт не под ноги, а в воду?
Презрев своё тело, как лезвие встречу свободу
И знаки прозрений в груди рассечённой прочту.

 

* * *

Сухі монастирі порожніх гнізд
Були як зорі, скинуті із неба.
Тривав великий журавлиний піст –
І наставала радості потреба.
Ти міг лиш чути – бачити не міг:
Монахи з протрухлявілих шпаківень
Молились, щоби випав перший сніг
У ніч, коли озветься сьомий півень.

 

* * *

Сухие кельи опустевших гнёзд
Подобны небо потерявшим звёздам.
И в тот великий журавлиный пост
Потребность в счастье наполняла воздух.
Ты мог лишь слышать – видеть ты не мог:
Монахи из рассохшихся скворешен 
Молились, чтобы снег впервые лёг,
До петухов седьмых ещё безгрешен.

Перевод с украинского Натальи Бельченко

 

 

 

 

 Печать  E-mail

Немного истории. Незадолго до распада Советского Союза, в начале восьмидесятых годов прошлого века довелось мне встретиться с великими мастерами художественного перевода Тарковским и Липкиным, а также с замечательными шекспироведами Аникстом и Левиным. Познакомил меня с ними известный писатель и историк Павел Нерлер. Он тогда сам переводил 129 сонет Шекспира и живо заинтересовался моим видением искусства английского Барда. Поначалу и Аникст, и Левин, и Липкин прочитали мои переводы с настороженным и даже враждебным вниманием. И можно понять друзей и ценителей переводов Маршака. Ведь они были его ровесниками и помнили заслуженный успех его книги переводов шекспировских сонетов, иллюстрированной гравюрами Фаворского. Но на нижних этажах литературного мира, в душном и прокуренном шалмане Центрального Дома литераторов молодые кофепийцы переводческого цеха уже подтрунивали над авторитетом Самуила Яковлевича Маршака. Мешая неважный кофе с плохим табаком они, подвывая, читали друг другу свои стихи и переводы, ругали старших собратьев по ремеслу, сплетничали и блудословили. К сожалению, и я тогда относился к их числу.

А вот теперь, на временном удалении, высокое достоинство классического труда Маршака заключается для меня не только в его текстах. Ведь я и родился в тот год, когда Самуил Яковлевич получил Сталинскую премию за переводы сонетов Шекспира. Когда после окончания самой жестокой на свете войны многие граждане Советского Союза ощущали себя чуть ли не спасителями ценностей европейской культуры. Когда, невзирая на бедность окружающего быта (только недавно карточки отменили), из черных рупорообразных тарелок звучала музыка Баха и Моцарта в многочисленных парках культуры и отдыха, белеющих по всей стране своими ложноклассическими колоннами.

Как жадно тогда люди хотели жить, строить, созидать! А «железный занавес» только усиливал «тоску по мировой культуре». Поэтому переводная книга Маршака стала по-настоящему демократическим бестселлером в руках советских инженеров, врачей, служащих, таксистов. Об это писал и сам Маршак, болезненно реагируя на первые глухие удары критики, пытающейся подвергнуть сомнению его, безусловно, фундаментальную работу.

Демократия – родная сестра энтропии. С падением Советской империи шекспировскую крепость штурмуют толпы «новых русских», уверенных в своем превосходстве над всем, что сделано былыми мастерами. И почти не осталось тех, кто по самому высокому «гамбургскому счету» оценил бы достоинства и недостатки нового перевода всего шекспировского корпуса сонетов. По замечанию одного критика, переводчиков этих сонетов становится больше, чем их читателей. 

И дай Бог им всем удачи!

Наша жизнь также беспощадно коротка, как бесконечны время и пространство мировой культуры, где живут шекспировские сонеты, меняясь с каждой новой эпохой их прочтения и перевода. В веках, прошедших после смерти Шекспира, русская культура продолжает накапливать новые смыслы прочтения его произведений. Совершенствуется язык перевода-понимания благодаря выразительным возможностям славянской речи. От первых полуграфоманских опытов графа Мамуны пролегла дорога к очень талантливым переводам шекспировских сонетов Бенедиктовым, Случевским, Брюсовым, Модестом Чайковским и, конечно же, Пастернаком и Маршаком. 

А на украинский язык в высшей степени достойно шекспировские сонеты перевели Поломарчук и Павлычко. И белорус Владимир Дубровка является для меня одним из лучших переводчиков шекспировского сонетария. Так что в круг моих размышлений о Шекспире входят и те, кто думал о нем и его переводил.

В диалог со всем человечеством вступаем мы, думая о Шекспире. Искусство театра, видимо, возникло вместе с появлением человека на земле, но своей вершины оно достигло в его драмах и комедиях, и его имя стало символом творческих возможностей человека, насквозь театрального по своей природе. Эта природа изменчива и прихотлива, как сама история, и если «весь мир театр», то до конца времен на его сцене люди будут любить, лгать, ненавидеть, убивать себе подобных и переводить сонеты Шекспира. Если в родной ему Англии они давно утвердились в качестве памятника бесспорной эстетической величины, то в наиболее близких мне по духу и месту рождения России и Украине, еще не остыла первоначальная поэтическая материя его давней книги. Здесь литературоведы еще спорят о достоинствах и недостатках ее перевода, а поэты-переводчики, каждый в меру своего разумения и таланта, пытаются заново пережить и воссоздать на своем языке чудо ее появления на свет. И, конечно же, подключиться к источнику ее вечной жизни. 

Разумеется, были реальные прототипы шекспировских образов Друга и Смуглой Леди. И они давно умерли. Но вот попались мне на глаза такие строки Гоголя: «В литературном мире нет смерти, и мертвецы также вмешиваются в дела наши и действуют вместе с нами, как живые».

Благодаря Пушкину и Достоевскому, так понятна нам, российским читателям и переводчикам, благодарность Шекспира своим героям, причинившим так много горя его душе. Да, быть может, он, как поэт и драматург, не только любил их, но и возвышал, выдумывал, приукрашал. Что касается Друга, то, безусловно, он был альтер эго самого Шекспира, его вдохновеньем и славой. Как будто воскрес в лице Друга древний платоновский миф. И любовь Шекспира к Другу была, поистине, платонической любовью. Но «дух божества, причастный небесам» притягивала к земле Смуглая Леди, вызвавшая к жизни 129 сонет о похоти. Не помню, кто из английских литературоведов назвал это стихотворение одним из самых могучих проявлений человеческого гения. 

Всю шекспировскую книгу, на мой взгляд, венчает симфоническая кода 146 сонета. В нем, также как и в пьесе «Буря» Шекспир прощается со своим искусством поэта во имя высших ценностей. Об этих ценностях думал в конце своей жизни его величайший отрицатель Лев Толстой. 

О нем известно все и не известно ничего. Вероятно, он и был тем, кем он был – сыном перчаточника, ставшим поначалу «лимитчиком» в Лондоне, а потом завоевавшим своим трудом и талантом весь мир. В книге сонетов его благородная душа так не защищена, так уязвима для всех внешних уколов жизни. Мы видим, как неуверенно порой чувствует себя английский «разночинец» в среде столичных снобов, как он боится театральных провалов, как он мучается, негодует, любит, завидует… Так внезапны эти перепады его настроений от самоуничижения до гордыни, вызванной, опять же, неуверенностью в себе.

А теперь его имя причастно каждому из живущих смертных, даже тем, кто не знает его произведений. В этих произведениях величайшие злодеяния истории послужили ему материалом для высокой поэзии и только ему обязаны напоминанием о себе.

…И Гамлет берет в руки череп Неизвестного Солдата какой-то будущей войны, и об этом пишет в 1937 году Осип Эмильевич Мандельштам:

Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб – от виска до виска,
Чтоб в его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска.
Развивается череп от жизни –
Во весь лоб – от виска до виска.
Чистотой своих швов он яснится.
Понимающим куполом дразнится.
Мыслью пенится, сам себе снится.
Чаша чаш и Отчизна Отчизне.
Звездным рубчиком шитый чепец –
Чепчик счастья – Шекспира отец!
 

Вильям Шекспир. 
Избранные сонеты

Сонет 53

Кaкой, скажи, стихией ты творим,
Что столько теней, столько отражений
Имеет твой неповторимый гений
И дух любви и творчества над ним?
 
Адониса ли кто изображал,
Елену ли искусство представляло
– в подобьях этих твой оригинал
Предстал живым залогом идеала.
 
Весны начало и осенний свет
И щедрой жатвы дни на склоне лета
– все это ты. Все это – твой портрет,
Благословенный до исхода света.
 
Ты мира часть. Но вся краса его
Сокрыта в правде сердца твоего.
 
 

Сонет 57

Твой верный раб, живу я лишь тобой,
И этим счастлив. Всем страстям твоим
Я не судья. Но вечный данник твой,
Без униженья присягаю им.
 
Ты – радостная горечь бытия.
Ты – всех моих страданий ад и рай.
И эта тень прекрасная твоя,
Что на закате говорит «прощай»!
 
Не смею ни о чем я вопрошать.
Не смею думать, где ты в этот час.
Но всей душой приемлю благодать
Любви к тебе, что осенила нас.
 
И даже зло мне кажется добром
В благословенном существе твоем.
 

Сонет 58

По воле Бога став твоим рабом,
И в мыслях осуждать тебя не смею.
Вассал твоих желаний, я во всем
Тебя и охраняю, и лелею.
 
И радуясь страданиям своим,
Твоей свободы узник я счастливый.
К твоим страстям и слабостям терпим,
Сношу твои упреки терпеливо.
 
Тебе ж предела нет нигде, ни в чем.
Так будь же новым каждое мгновенье!
В могучем обаянии твоем
Тебе простится даже преступленье.
 
Я, мучаясь, твоих велений жду.
Ты зло в добре и рай в моем аду.
 

Сонет 60

Подобно обрушению волны
На глыбы мола – беглые минуты
Бегут неудержимо к смерти лютой
Из гибели своей сотворены.
 
Младенец улыбается светло.
Растет, мужает, достигает славы,
И вдруг над ним затменья серп кровавый
Кривое время обнажает зло.
 
И Хроноса утробный слышен вой,
Когда свои он пожирает всходы.
И эта правда грубая природы
Не пощадит прекрасный облик твой.
 
Но образ твой не тронут тлен и прах.
Избегнешь смерти ты в моих стихах.
 

Сонет 61

Твоя ли страсть сомкнуть мне не дает
Моих ресниц? И от того ль не сплю я,
Что эту ночь безмолвную волнуя,
Над нею тень прекрасная встает?
 
Твоя ль душа витает надо мной
Как мой хранитель строгий и ревнивый,
Чтоб уберечь от пошлости земной –
От лжи, и праздности, и суеты ленивой?
 
О, нет, увы! Та тень – любовь моя,
Моя любовь в бессонном напряженье.
Терзаясь ею в ревностном мученье,
В ночного стража превращаюсь я.
 
И вижу, мучаясь и не смыкая глаз,
Как счастлив ты с другими в этот час.
 

Сонет 64

Когда я вижу, как легко стереть 
С лица земли и обратить во прах
Надменной славы царственную медь:
И обелиск, и пышный саркофаг;
 
Когда смотрю я, как растет прилив
Вод, затопивших сушу, и опять
Твердь восстает, собою потеснив
До срока усмирившуюся гладь;
 
Когда бессилье старческих держав
Так зримо мне, – одним я одержим:
Что это время, всех и вся поправ, 
Расправится и с другом дорогим.
 
Повсюду смерть. Я молча слезы лью.
Она ли пощадит любовь мою.
 

Сонет 65

И если ни земля, ни медь,
Ни океан, ни гор гранит
Не смогут смерти одолеть,
Ужели в мире устоит
 
Дыханье хрупкой красоты,
Что осознала свой рассвет?
Но даже башни и мосты 
Не выдержат осады лет.
 
О, сердца неустанный страх:
Не сможет время сохранить
Свой лучший дар в его стенах.
И чудом только, может быть,
 
Сквозь черные пройдет века
Любви слепящая строка.
 

Сонет 66

смерть зову, отчаявшись во всем,
Не в силах видеть духа нищету,
Бездействие в ничтожестве своем
И всех деяний жалкую тщету,
И гибель веры, и наживы власть
Невинности блудливые черты,
И силу, что насилью поддалась, 
И участь бесполезной красоты,
И униженье присмиревших муз,
Невежество в личине знатока,
И зла с добром оправданный союз,
И правдолюбца в роли простака:
 
В отчаянье ушел бы от всего,
Но друга страшно бросить одного.
 

Сонет 68

В его лице есть свет иных времен,
Естественных, как жизнь и смерть цветка,
Когда еще ничем не омрачен,
Наш мир не знал порока и греха;
 
В нем свет времен, когда чужих волос
Для парика не брали из могил,
И башню мертвых локонов и кос
Еще бастард ничтожный не носил.
 
В нем красота античности видна
Без мародерства наших подлых дней.
Не знает лжи и пошлости она
В природной безыскусности своей.
 
В его лице звучит благая весть,
Что совершенство в этом мире есть.
 

Сонет 71

Когда заслышишь звуки похорон,
Не плачь по мне. Не лучший из миров
Покинул я под колокольный звон,
Сойдя в приют подземных грызунов.
 
И если ты припомнишь этот стих,
Сумей его из памяти изгнать.
И пусть умрет в забвенье строк моих
Все, что тебя заставило страдать.
 
Пусть равнодушен к близким и чужим,
Забытый прах смещается с землей.
И с погребенным именем моим
Твоя любовь скончается со мной.
 
Не то, проведав тайну слез твоих,
Нас оболгут, и мертвых и живых.
 

Сонет 72

О, может быть, лишь только для того,
Чтоб этот мир не выведал зачем
Любил ты лицедея одного –
Когда умру – забудь меня совсем.
 
И ежели прибегнешь ты к хвале –
То будет ложной в честь мою хвала:
Не лучший из живущих на земле,
В самом себе я видел много зла.
 
Но мне любовь к тебе была дана
И для того, чтоб не солгать о ней,
Пусть в мир теней навек уйдет она,
Не бросив тень на свет любви моей.
 
Я тень твоя, презренный твой актер.
Тебя затронуть может мой позор.
 

Сонет 73

Теперь во мне увидеть можешь ты
И различить такое время года,
Когда не слышно птиц в пустынных сводах
Ветвей, где стынут черные листы.
 
Во мне ты видишь день недолгий тот,
Что исчезает с меркнущим закатом,
Где немотою ночи опечатан
Уже полуослепший небосвод.
 
Во мне ты видишь блеск огня того,
Что никогда не вспыхнет с прежней силой
Под пеплом, образующим могилу
Былого полыхания его.
 
Ты видишь все – затем и крепнет в нас
Любовь, что слышит свой прощальный час.
 

Сонет 97

С тобой разлука так напоминала
Смертельный холод первых дней зимы.
В моей пустыне радость умирала.
Дряхлело сердце средь декабрьской тьмы.
 
А ведь прощались летом мы с тобою,
Когда казался осени приход
Одетой в траур тихою вдовою,
Что дней весны вынашивает плод.
 
Но без отца дитя родится это,
Каким бы ни был урожайным год.
…С тобой душа, как птица, славит лето,
А без тебя, немая, не поет.
 
Лишь изредка, предзимний чуя страх,
Свой голос подает в пустых ветвях.
 

Сонет 129

Вот похоть, алчна и груба. 
Что для нее творенья царь…
Его ль не обратит в раба
Химера: человек и тварь?
 
Когда сыта тобой – презрит.
Но снова, раздирая рот,
Свою приманку наживит
И мстит, казнит и предает.
 
А кто хоть раз ее познал –
Себе до гроба будет лгать,
Что этот пыточный подвал –
Седьмого неба благодать.
 
И, детям тленья, райский сад
Нам снится по дороге в ад.
 

Сонет 146

Зачем, являясь средоточьем праха,
Душа моя, так тяжко страждешь ты,
Приукрашая внешние черты,
Но вся внутри дрожа от лжи и страха?
 
Зачем недолговечный свой приют
Ты обставляешь роскошью заемной?
Неужто в час, как станешь ты бездомной,
Твою обитель черви не займут?
 
Душа, ужели гибель – цель твоя?
Созрей в кругу земного бытия,
Но сквозь границы косности телесной
 
Пройди, заткнув нелепой смерти рот,
Туда, где рухнут стены жизни тесной,
И смерти страх, и смерть сама умрет!

 

РОЗДУМИ ПЕРЕКЛАДАЧА ПОЕЗІЙ ШЕВЧЕНКА

Вже давно немає на світі Корнія Івановича Чуковського, але його книга «Майстерність перекладу» і досі актуальна для усіх, кого хвилює таїна дивного мистецтва порозуміння людей різних народів та мов. 

У його книзі, як відомо, є досить значна глава про переклади творів Шевченка російською. Він проаналізував багато перекладів «Заповіта» та інших віршів Шевченка, але гідних творчості великого кобзаря майже не знайшов. І по-доброму пошуткував тоді у приватному листі: «Не дается поэзия Тараса Григорьевича москалям».

Після Твардовського, Євтушенка, Ушакова, Брауна та інших знаних, або незнаних майстрів, і я, грішний, звертаюсь до перекладу поезій Шевченка у наш кривавий, шалений, непередбачуваний час. Чергові потрясіння нашого історичного підґрунтя виявили нові смисли текстів Шевченка. Ці тексти не тільки вижили у великому часі і просторі світової культури, але й постійно оновлюються і оживають з кожною новою добою нашої історії.

Тепер, коли існування України (а може, й взагалі слов’янства) опинилося під загрозою втрати своїх ціннісних орієнтирів на шляху історії, спадає на думку, що Шевченко відкрив і оспівав у віках свою Україну. Україну – не кріпацьку. Україну – не соціалістичну. Україну – не бізнесово-буржуазну, але й насамперед – Україну неминучу.

Я перекладав «Заповіт», пам’ятаючи про увесь контекст книги «Кобзар», де поруч з жорстоким реалізмом «Гайдамаків» звучить Бетховенським мотивом «обніміться, брати мої» і гуманістичним болем наповнене «раз добром зігріте серце – вік не прохолоне».

Безумовно, феноменальним є той факт, що в оточенні високо розвинутої на той час російської культури, Шевченко залишився самим собою – українським поетом. Але не знаю, чи помітили критики і літературознавці, російськомовний вірш Шевченка, вірш геніальний, пророчий, який не поступається за силою поетичного прозріння кращим творам Тютчева та Достоєвського. Це – вступ до поеми «Тризна», присвяченої княжні Репніній:

Душе с высоким назначеньем
Должно любить, терпеть, страдать
И дар господний – вдохновенье
Должно слезами поливать.

Так, Шевченко, як і Достоєвський, вважав, неможливим будування храму всесвітньої гармонії, якщо в його фундаменті знаходиться сльоза дитини. Але (і це не перебільшення) існування усього нашого всесвіту для Шевченка немислимо без свободи для його рідної України. А боротьба за цю свободу потребує пролиття своєї і чужої крові. І тому триває у безсмертній душі і поезії Шевченка вічна біблійна суперечка вітхозавітної людини з людиною християнською, але християнське начало долає ненависть до ворогів у фінальних рядках «Заповіту».

Мабуть, тільки в кінці кривавої історії людства настане час, коли «народы, распри позабыв, в единую семью соединятся». І в цій «сім’ї вольній новій» згадають усіх мучеників за правду, що відстоювали і боронили високе звання людини серед безпощадних випробувань свого часу.

Які долали час духом своїм безсмертним.

Згадають Тараса Шевченка.

В ідеалі – дійсно художній переклад Шевченка повинен дійти рівня висоти Канівської гори. Щоб його почув геній Тараса і відчув вічно нову правду та красоту своїх творів в іншомовному тексті свого далекого собрата.

Стосовно зроблених мною текстів перекладу поезій Шевченка скажу словами візантійського письменника Єфрема Сірина : «єже писах – писах»…

Перекласти вірші Шевченка достойно – задача не одного покоління російських перекладачів.

 

Тарас Шевченко. 
Поезії

Завещание

Схороните на кургане
Средь степной равнины.
Пусть мой прах землею станет
Вольной Украины.
Чтобы кручи за полями
Над Днепром могущим
Было видно, было слышно,
Что не спит ревущий.
И когда из Украины
Понесет он в море
Кровь и слезы. И не будет
Ни вражды, ни горя –
Вот тогда вернется к Богу
Горнею дорогой
Душа моя... А дотоле
Не признает Бога.
Прах сокройте и вставайте.
Кандалы недоли
Разорвите. Искупите
Кровью нашу волю.
И меня в семье великой,
Вольной в жизни новой
Не забудьте. Помяните
Незлобивым словом.

Косарь

Над полями идет.
Не покосы кладет.
Не покосы кладет – горы,
Стонет земля, стонет море,
         Гудит и ревет.

Хоть померкнет закат
И сычи закричат –
Косит он, косит без передыха
Добро и зло, радость и лихо,
         Косит все подряд.

Так не жди, не проси
Снисхожденья косы.
То ли город, то ли селенье –
Бреет, старый, без промедленья
         Все, что весь мир еси.

Мужика и шинкаря
И сироту-кобзаря 
Присвистывая, старый косит,
Кладет горами покосы,
         Кладет и царя.

И меня не минет,
На чужбине сотрет.
За решеткою задавит
Креста никто не поставит
         И не помянет.

 

* * *

Когда бы встретились мы снова,
Смутилась ты бы или нет?
Тишайшее каное слово
Тогда бы молвила ты мне?
Да никакого. Не признала б,
А вспомнив, может быть, сказала, 
Что наша встреча – сон дурной,
А я б обрадовался диву
Свидания с тобой, счастливой,
Веселою и молодой.
И плакал бы, узнав былую
Любовь свою и долю злую
И облик чернобровый твой.
И помолился б неправдивой
Любови в образе твоем
За прежнее святое диво,
Минувшее лукавым сном.

 Печать  E-mail

Творчий внесок японських жінок до скарбниці національної літератури важко переоцінити. Саме жінками були створені такі літературні шедеври, як «Записки в узголів’ї» Сей Шьонаґон (яп.: «Макура-но соші», кін. X – поч. XI ст.), «Щоденник примарного життя» Мічіцуна-но хаха (яп.: «Каґеро ніккі», кін. X ст.), «Щоденник Ідзумі Шікібу» (яп.: «Ідзумі Шікібу ніккі», 1004 р.), перший в історії світової літератури художній роман «Повість про принца Ґенджі» (яп.: «Ґенджі-моноґатарі», 1008 р.) письменниці Мурасакі Шікібу, щоденник доньки Суґавари Такасуе «Щоденник із Сарашіни» (яп.: «Сарашіна ніккі», 1060 р.) і багато інших високохудожніх прозових творів. 

Не менш вагомим був внесок японських жінок і до скарбниці японської національної поезії. Уже в перших історико-міфологічних літописах – «Записах давніх діянь» (яп.: «Коджікі», 712 р.), «Анналах Японії» (яп.: «Ніхон-шьокі» або ще «Ніхон-ґі», 720 р.) – трапляються надзвичайно чудові ліричні вірші давніх японських поетес. А перша японська поетична антологія «Збірка міріад листків» (яп.: «Ман-йо-шю», 753-759 рр.), що містила 4516 віршів 561 автора, створених протягом IV-VIII ст., зберегла до нашого часу імена понад 70 японських поетес, вірші яких увійшли до її складу. Ще майже 30 імен японських жінок-поетес нараховується серед 120 авторів наступної за часом укладання поетичної антології – «Збірки старих та нових японських пісень» (яп.: «Кокін-вака-шю», 905-913 рр.). Близько чверті імен авторів всесвітньовідомої збірки «По одному віршу ста поетів» (яп.: «Хякунін ішшю», 1235 р.) – також жіночі. Чимало яскравих імен поетес донесли до нас пізніші поетичні антології доби Камакура (1185-1333 рр.) і доби Муромачі (1336-1573 рр.), зокрема: «Нова збірка старих та нових японських пісень» (яп.: «Шінкокін-вака-шю», 1205 р.), «Цукубська збірка» (яп.: «Цукуба-шю», 1357), «Нове продовження збірки старих і нових японських пісень» (яп.: «Шіншьоку-кокін-вака-шю», 1438 р.) та інші. Наведемо лише найвідоміші з цих славетних імен: Івано-хіме-но Окісакі (/?/-347); Куро-хіме (або ще Масадзуко, сер. IV ст.); Сотоорі Ірацуме (або ще Сотохоші-но Ірацуме, перша пол. V ст.); Нукада (або ще Нукада-но Окімі, 630-690); Отомо-но Саканое (перша пол. VIII ст. ); Оно-но Комачі (834-900); Ісе (877-938); Укон (перша пол. X ст.); Накацукаса (912-991); Акадзоме Емон (976-1041); Мурасакі Шікібу (973-1019); Ідзумі Шікібу (978-1030); Ісе-но Тайфу (989/?/-1060/?/); Дайні-но Санмі (999-1082/?/); Саґамі (1020-1060); Ніджьо-ін-но Санукі (1141-1217); Шьокуші (Шікіші) Найшінно (1153-1201); Кенреймон-ін Укьо-но Дайбу (1155-1233); Тошінарі-но (Шюндзей-но) Мусуме (1170-1254); Ейфукумон-ін (1271-1342) та інші. 

З-поміж славетних поетес Японії пізнього середньовіччя варто виділити таких як: Ден Суте-джьо (1633-1698); Каваі Чіґецу (1633-1718); Чійо-ні (1703-1775); Еномото Сейфу-джьо (1731-1814). 

А серед численних імен талановитих японських поетес XX ст., а також наших сучасниць насамперед слід назвати такі імена, як: Йосано Акіко (1878-1942); Суґіта Хіса-джьо (1890-1946); Хашімото Такако (1899-1963); Кудзухара Таеко (1907-1985); Ішібаші Хідено (1909-1947); Коко Като (нар. 1931 р.); Тавара Мачі (нар. 1962 р.) та ін.

Головною тематикою переважної більшості віршів, складених жінками, було кохання у всіх його проявах та колізіях. Не цуралися японські поетеси і певної еротики у своїх поетичних творах. Як зазначає з цього приводу відомий російський перекладач О.А. Долін: «Розквіт поетичного еротизму за доби Хейан, очевидно, є об’єктивним віддзеркаленням тієї моралі, яка панувала в японському суспільстві: відносно привілейоване становище жінок із аристократичних кіл, відносна свобода кохання, відносно вільні прояви почуттів, щоправда, в умовних формах, передусім у жанрі танка» [див.: «Беседы с Александром Долиным» // http:// www.jp-club.ru/?p=3154].

Він же цілком аргументовано наголошує на тому, що майже «Вся любовна лірика використовувалася головним чином в прикладних цілях. Більшість віршів була засобом любовного листування, вони просто надсилалися на адресу певних кавалерів і лише після цього їх десь занотовували. Існувала досить раціональна система, коли випадкове поетичне послання не зникало – воно записувалось і продовжувало жити вже як літературний текст» [Там само].

А оскільки ми вже почали цитувати О.А. Доліна, то наведемо ще один важливий для нас висновок, який робить цей відомий російський японіст у своїх «Бесідах», а саме – щодо труднощів перекладу японської жіночої лірики будь-якою іноземною мовою: «Жіночу поезію – не тому, що вона жіноча, а тому що вона найбільш вішукана і витончена серед усієї поезії доби Хейан, – звичайно, можна і варто перекладати, але це дуже складна задача. Те ж саме можна сказати і про любовну лірику Йосано Акіко, яка відноситься вже до XX ст. Для такої справи необхідно знати класичну японську мову і правила середньовічної японської поетики, володіти високим рівнем поетичної майстерності, а також мати заряд поетичного натхнення. Інакше ця образність просто не працює – танка перетворюється на банальний незграбний підряник із претензією на вишуканість» [Там само].

Аж ніяк не є перебільшенням поширена серед японських і зарубіжних літературознавців думка про те, що саме жінки сприяли появі в Японії за доби Хейан так званої популярної художньої літератури – і як автори кращих зразків такої літератури, і як її активні розповсюджувачі. Сталося це практично відразу після запровадження до широкого обігу серед японців власне японської національної писемності – складового алфавіту, створеного на основі китайської ієрогліфіки, так званої, кани (хіраґани та катакани). Винахід цього алфавіту, оволодіти яким, безумовно, було значно легше, ніж китайською ієрогліфікою, легенда приписує Кукаю (Кобо Дайші, 774-835) – релігійному діячу і засновнику власної школи буддизму Шінґон-шю, відомому вченому, філософу, поету, а також неперевершеному майстру каліграфії. 

У IX ст. в Японії спостерігається справжній сплеск грамотності, особливо помітний серед жінок. Лише за перші 100 років використання кани в країні було написано і розмножено в численних рукописних списках кілька сот моноґатарі та ніккі (щоденників), десятки тисяч віршів тощо. Таким чином, значною мірою завдяки талановитим жінкам-письменницям в Японії відбулося народження японської популярної художньої літератури, і розповсюджувалась вона на теренах країни також саме завдяки активної участі в цьому процесі жінок, які переписували кращі зразки цієї літератури як для себе, так і для багатьох своїх подруг, що мешкали у столиці, а одружившись, змушені були услід за своїми чоловіками їхати до провінції за місцем служби їхнього чоловіка-чиновника. Далеко від столиці досить часто читання та переписування літературних творів ставали єдиною втіхою для доволі освічених представниць жіночої статі аристократичних кіл тогочасної Японії.

До речі, більшість японських жінок тієї історичної доби, у тому числі й майбутні відомі письменниці, були змушені вчитися грамоті «назирцем». Тривалий час ієрогліфічне письмо взагалі було для них під забороною. А ті, хто його знав, ретельно приховували своє вміння читати і писати ієрогліфи. Навіть самі ієрогліфи тоді так і називали «отоко-моджі» (досл.: «чоловічі літери»), а новостворений складовий алфавіт кана, навпаки, на певний період фактично став виключно «жіночою абеткою». Ось що, наприклад, писала про власне навчання грамоті Мурасакі-шікібу у своєму щоденнику «Мурасакі-шікібу ніккі»: «Коли мій брат, діловод церемоніального відомства, ще був хлопчиком і навчався читанню, я пристосувалася слухати його. Місця́, на яких він спотикався чи забував, я пам’ятала напрочуд добре, і батько, який віддавав книгам усю свою душу, постійно досадував: “Як прикро! Була б ти хлопчиком!”» [Мурасаки Сикибу. Дневник / Пер. с яп. А.Н. Мещерякова. – СПб., 2000. – С. 126].

Однак попри всі офіційні і неофіційні заборони та обмеження, зумовлені національними традиціями і звичаями, японські жінки завжди залишалися активними учасниками суспільного життя. І особливо це стосується сфери духовної культури, передусім – літератури. До речі, ця унікальна активність японських жінок простежується навіть у японських народних казках, якщо порівнювати їх із казками інших народів світу. Так, на відміну від переважно чоловічої героїки більшості європейських казок, жінки в японських казках завжди активні, ініціативні і досить часто значно розумніші за чоловіків. Відомий японський літературознавець-фольклорист Х. Каваї з цього приводу зауважував: «У європейських казках герой зазвичай приборкує потвору і рятує захоплену нею дівчину – це головний їх зміст. У японських казках такого не трапляється. У Європі утвердження власної особистості чоловіка відбувається поза зв’язком з іншими особистостями (йдеться про жінок, у яких навіть не запитують, чи хочуть вони одружитися з переможцем чи ні. – І.Б.)... Проте у японців із самого початку наявний потяг до “жіночої свідомості”» [докл. про це див.: «25 кращих японських казок» // Уклад., пер. з япон. мови, передмова і прим. О. Бондаря, С. Уемури. – Одеса, 2003. – С. 6]. 

І досі саме японські жінки, зазвичай, стають переможцями унікальної в історії світової літератури поетичної гри «Ута-ґарута», для чого необхідно «назубок» знати всі 100 віршів-танка, що входять до складу відомої поетичної антології «Хякунін-ішшю” (百人一首 – «По одному віршу ста поетів»), яка була укладена 1235 р. поетом Фудзіварою Тейка (Фудзівара-но Садаіе) (1162-1241) з власної ініціативи, хоч і на прохання його родича Уцуномія Йоріцуна – відомого заможного самурая, який, побудувавши новий палац у місцевості Оґура, вирішив прикрасити розсувні паперові перебірки сьодзі між його численними кімнатами малюнками відомих художників того часу в супроводі текстів відповідних віршів кращих японських поетів минулих часів і сучасності. Фудзівара Тейка, який на той час уже встиг здобути гучну славу укладача поетичної антології «Шінкокін-вака-шю» (1205 р.), із задоволенням виконав прохання батька молодої дружини свого сина. А мистецтво укладання поетичних збірок цінувалося тоді не менше, ніж уміння писати самі вірші. 

Цікаво, що до кінця XVI ст. поетична збірка «По одному віршу ста поетів» Фудзівари Тейка залишалась невідомою навіть найпалкішим шанувальникам японської класичної поезії. І раптом ця невеличка за обсягом антологія, яка в письмовому вигляді тривалий час припадала пилом на полицях родинної бібліотеки нащадків родини Тейка, почала розходитися по країні сотнями і тисячами списків, перетворившись на справжню народну книгу, своєрідний японський “Кобзар”, хіба що з тією різницею, що містив він вірші не одного поета, а кращі поезії ста відомих поетів, написаних у жанрі танка, починаючи з другої половини VII ст. до першої третини XIII ст. включно. 

Цій винятковій популярності антології «Хякунін-ішшю», вірші якої знає сьогодні напам’ять чи не все доросле населення країни, сприяло знайомство японців зі грою в карти після появи в країні в 1543 році перших європейців – португальских місіонерів-єзуїтів, які прибули сюди з тодішньої Формози (нині о.Тайвань). Народилася нова захоплююча поетична гра, яка отримала назву «Ута-ґарута» (歌がルタ /заст.: 歌加留多/ – «Карти-пісні» або «Поетичні карти»). Її учасники повинні були якомога швидше з’єднати разом дві частини одного вірша. Ці частини (відповідно: 3 і 2 рядки) записувалися на різних картах, загальна кількість яких складала двісті штук. Половину перетасованої колоди карт із початковими рядками віршів (так звані йоміфуда 読札, досл.: «карти, що читаються») тримав у руках і читав уголос ведучий, а учасники гри мусили швидко знайти продовження вірша серед іншої половини карт, розкладених на підлозі (так званих торіфуда 取札 – досл.: «карти, що беруть»). 

Особливо популярною ця поетична гра була і залишається донині в новорічну ніч. Практично всі загальнонаціональні канали телебачення Японії у своїх святкових новорічних програмах, а також у перші дні січня обов’язково транслюють фінальні змагання з цієї цікавої інтелектуальної гри, яка зазвичай проходить під егідою того чи іншого члена японської імператорської родини, а імена переможців, що отримують чималі грошові чи інші коштовні призи, стають відомими всій країні.

Висока майстерність японських жінок на літературній ниві виявилась майже у всіх популярних прозових (моноґатарі, ніккі, дзуйхіцу) та поетичних жанрах (танка, хайку), за винятком хіба що жанру ренґа – оригінального жанру колективних ліричних поем, які складалися не одним, а цілою групою поетів (від двох осіб до кількох десятків). І це, мабуть, лише тому, що збиратися на тривалий час заради навіть такого інтелектуального дозвілля, як складання колективних поем, жінкам через певні традиції і сімейні обов’язки було значно складніше, ніж чоловікам. А оскільки цей жанр стає провідним поетичним жанром японської поезії XIV-XVI ст. (доба Камакура і Муромачі), то саме цей історичний період виявився найбіднішим на гучні жіночі імена. Не сприяли активній участі жінок у літературному житті країни також численні і криваві міжусобні війни між феодальними кланами, які мали місце в цей час на теренах Японії, змушуючи жіночу стать більше дбати про збереження життя своїх дітей та близьких, ніж про любовні почуття, які були головною темою поетичних творів поетес доби Хейан (794-1185). 

Лише в XVII-XVIII ст., тобто за доби Едо, в Японії знову починають з’являтися гучні жіночі імена – переважно поетес, які писали свої вірші в жанрі хайку, зокрема: Ден Суте-джьо (1633-1698); Каваі Чіґецу (1633-1718); Чійо-ні (1703-1775); Еномото Сейфу-джьо (1731-1814) та ін. 

З поетичною спадщиною найвидатнішої серед них, а саме – Чійо-ні, ми хотіли б ознайомити шановних читачів.

Ця японська поетеса відома під багатьма іменами: Чійо-ні, Фукуда Чійо-ні, Фукумасуя Чійо, Каґа-но Чійо, Каґа-но Чійо-ні, Каґа-но Чійо-джьо (досл.: «черниця Чійо із Каґа»), Соен та ін. Проте найчастіше фахівці використовують лише два з них – Чійо-ні або Каґа-но Чійо. За високу майстерність у написанні віршів жанру хайку її часто називають також «кращим хайджіном (досл.: «поет хайку») серед жінок».

Народилась Чійо-ні 8 вересня 1703 року в селищі Мацуто провінції Каґа (нині преф. Ішікава) в досить заможній та інтелігентній родині, оскільки її батько мав крамницю з продажу різноманітного начиння для мистецтва каліграфії (сувоїв паперу, пензлів, туші тощо), яку відвідували відомі майстри шьодо, художники, поети. 

Уже в 6 років талановита дівчинка намагається складати свої перші вірші-хайку. А починаючи з 12-ти років, вона навчається справі віршування і каліграфії в Канадзаві під керівництвом майстра Хансуя. Коли Чійо виповнилося 18 років, вона вступає до університету Канадзава, що для японських жінок тієї доби було радше винятком, ніж правилом.

Завдяки своєму таланту, як і своїй чарівній красі, Чійо незабаром стає досить відомою в Японії поетесою, вірші якої все частіше потрапляють до тогочасних поетичних збірок та антологій, що виходили друком у Канадзаві, Кіото і Едо. 

Згодом її наставником в поезії стає Шіко Каґамі (1665-1731) – один із учнів Мацуо Башьо. 

Здавалось, її чекає безхмарне і щасливе життя, якби не ціла низка сімейних трагедій. Одружившись у 18 років, Чійо через два роки втрачає свого чоловіка, а згодом і маленького сина, якого безмежно любила.

Коли їй виповнилося 30 років, помирають її батьки, і Чійо змушена взяти на себе всі клопоти, пов’язані з сімейним бізнесом: завозити до крамниці необхідні товари, наймати продавців, вести фінансовий облік тощо. Проте все частіше поетеса звертається до буддизму, шукаючи в ньому порятунку від життєвих негараздів і тяжких втрат.

Зрештою, в 1754 році вона приймає постриг і стає Чійо-ні – «черницею Чійо», обравши собі також буддійське ім’я Соен (яп.: 素園, досл.: «Оголений сад»). Однак поетеса продовжує жити світським життям: зустрічається з поетами, бере участь у поетичних конкурсах, пише вірші. Щоправда, надрукувати власні поетичні твори окремим виданням вона наважується лише наприкінці життя. У 1764 р. з’являється перша збірка її віршів під назвою «Чійо-ні ку-шю» (яп.: 「智代に句集」– «Збірка віршів Чійо-ні»), яка містила 564 хайку поетеси, а в 1771 р. – збірка «Хайкай мацу-но кое» (яп.: 「俳諧松の声」– «Поезія хайку: голоси сосен»), до складу якої увійшло 327 віршів.

Стиль віршів Чійо-ні нагадує стиль Мацуо Башьо, який вона вивчала з Шіко Каґамі і який все життя намагалась наслідувати: глибокий (досить часто сугестивний) зміст, стримана емоційність, проста і зрозуміла мова без зайвих риторичних прикрас, пишних епітетів та штучних метафор, яка органічно гармоніювала зі змістом її віршів.

Померла поетеса 2 жовтня 1775 р., коли їй виповнилося 72 роки. 

Чійо-ні, вірші в перекладі з японської І.П. Бондаренко

***

Повійки квіт
Цеберко оповив –
Сходжу по воду до своїх сусідів.1 

_______

1 Переклади віршів Чійо-ні українською мовою друкуються вперше.

***

Зазеленіли трави!
А квітки́
Повернення мого чекати будуть? 

 

***

Пробач мені, джерельце,
Що від спраги
Забула про помаду на губах!

 

***

«Зозуленько!»
«Зозуленько!» – шептала,
 Аж поки розсвітати почало…

 

***

Замилувавшись білою вербою,
Забула геть 
Про листя у дворі. 

На смерть маленького сина

***

Мисливчику мій любий,
Де тепер
Ти на своїх метеликів полюєш?

 

Згадую померлу дитину

***

Ніхто папір на вікнах не псує
 Шкідливим пальчиком…
Як холодно в оселі!

 

***

Сором’язливо
Квітку нахилила
Самотня лілія!

 

 ***

Милуючись на місяць уночі, 
Дівчатка чемно
В тінь ховають лиця. 

 

***

Сіть від комах рукою відхиливши,
Милуюсь місяцем на небі 
Крадькома.

 

***

Очима постать в полі проводжала,
Допоки та не зникла, 
Врешті-решт.

 

***

Вмостившись на камінні,
Цвіркуни
Пісні заводять місячної ночі.

 

***

Вода то намалює, то зітре,
То знову вко́тре
І́риси малює.

 

 ***

Ворота – навстіж,
У дворі – нікого,
Лиш персиків напрочуд гарний цвіт!

 

***

Щораз сусіду заздрю, 
Як крізь тин
В його саду півонії побачу.

 

***

Закинутої вудки волосінь
Яскравий місяць 
Сріблом покриває.

 

***

Перед очима
Ввечері і вранці –
Лише розлога сітка від комах.

 

***

На недошитий одяг голка впала,
Зламавшись раптом…
Перепела крик!

 

***

Розквітли хризантеми!
Тож віднині
Всі клопоти в минуле відійшли.

 

***

Форель померлу
Річка зносить вниз…
Котри́й вже день вода людей жахає!

 

***

Навіть тому, 
Хто нівечить його,
Сливо́вий квіт свій аромат дарує.

 

***

То спереду, 
То ззаду підлетить 
Метелик до красуні на стежині.

 

***

Навіть упавши, 
Все одно сміються
На власнім святі чепурні ляльки́.

 

***

Як всі довкіл
В навчальній залі храму
Метелики тако́ж завжди́ мовчать.

 

***

Навіть в цупких тенетах павутиння,
Повійки квітка 
Попри все цвіте!

 

***

Печаль розлуки –
Квіт пливун-трави, що течії покірна,
Маків квіти.

 

***

Розвагам журавлів
Радіє небо,
Залите сонцем в новорічний день.

 

*** 

Туман найперший в новорічний день
То оповиє гори,
То відкриє.

 

***

Ковток саке,
А потім ще ковток –
Нового року перша насолода!

 

***

Квітучих слив 
Солодкий аромат –
Такий звабли́вий місячної ночі! 

 

***

Весняний дощ, 
Неначе чарівник,
Будь-яку річ прекраснішою робить.

Покидаючи Ґосен

***

Наповнить дощ сьогоднішній водою
Усі джере́льця
На моїм шляху.

 

Покидаючи Ґосен

***

Завмерла, попрощавшись,
Аж допоки
Бриль вдалині метеликом не став.

 

***

Весня́ні трави!
Поміж стебели́нок,
Мов дзеркало, полискує вода. 

 

***

Насичуючись краплями роси,
Бруньки щодня
Поволі набухають.

 

***

То заплете, 
То розплете вітрисько
Зелені коси білої верби.

 

***

Співати починає соловейко,
На мить замовкне –
Знову розпочне...

 

***

Цвітуть фіалки!
Після скачок кінь
Здивовано обнюхує копита.

 

***

Свої голівки чемно нахилили
В бік вівтаря
Фіалки запашні. 

 

***

Тендітні стебла 
Лісових фіалок
Чомусь завжди́ з корінням рвуть жінки.

 

***

Котячі любощі!
Ні звуку, ні півзвуку,
Розхо́дячись, не проронив ніхто.

 

***

Весня́ні о́лені!
Згадала раптом те,
Про що давним-давно уже забула.

 

***

Соромлячись, 
У і́рисах сховався 
Зако́пчений казанчик від людей.

 

***

Зозуля закувала! –
І з паперу, ще білого,
Повіяла печаль.

 

***

Вишневий першоцвіт!
Сліди від ніг…
Здається, чоловічі цього разу. 

 

***

Квітує сакура!
Вечірніх дзвонів звук,
Мов зачарований, у небі завмирає.

 

***

Збиває з шля́ху,
Засліпивши очі,
Гірської вишні пишний білоцвіт.

 

***

Ще не засмагли лиця дітвори.
В селі гірському
Персики квітують.

 

***

Що мариться, метелику, тобі,
Коли тремтять зненацька
Твої крильця?

 

***

Погойдуючись,
Будить час від часу
Метелика кульбабка польова.

 

***

Немов сліди метеликових снів –
Ці запізнілі квіти
Серед поля.

 

***

Метелик теж, 
Як виявилось, може
Розгніватися раптом не на жарт.

 

***

Навпочіпки присівши,
Пильно стежить
За хмарами у небі жабеня.

 

***

Зазивно роздуває свій живіт
Під дощовою хмарою
Ропуха.

 

***

Квітує чай! –
І сутінки вечірні
Тепер неначе довшими стають.

 

***

Сушу на сонці одяг і білизну.
Жіноче серце –
Давніх звичок страж!

 

***

Сріблить старанно 
Час від часу місяць
Моєї вудки мокру волосінь.

 

***

Колише листям іноді бамбук,
Та все одно –
Яка жахлива спека!

 

***

Блаженна прохолода!
Вітерець
Навіть поділ вбрання мого здіймає.

 

***

Спокуса таємничої краси –
Повійки квітка 
В сутінках вечірніх.

 

***

Повійки квіт –
Немов красуні тіло,
Оголене заледве лиш на мить

 

***

Спадаючи з рум’янки пелюстків,
Роса стає
Звичайною водою.

 

***

За тінню власною
Над лісовим струмком
Ганяється непогамовна бабка.

 

***

У темряві нічній
Понад рікою
Закохані кружляють світлячки.

 

***

Хмаринки світанкові!
Ніч минула,
І всі уже забули світлячків.

 

***

Рахую голки глиці
На сосні,
Допоки прохолоду не відчую. 

 

***

Зриваю першу цьогоріч хурму
І ба́йдуже –
Терпка́ чи вже не дуже!

 

***

Води джерельної
Прозорість кришталева –
І на поверхні, і на глибині!

 

***

Свій пензлик 
Для нотаток мандрівних
Тако́ж в джерельну воду окунаю.

 

***

Цикад дошкульний спів
На верхогір’ї
Гул водоспаду навіть приглушив.

 

***

Шумливий дощ умив і остудив 
Цикад гарячкуватих
Серед сосен.

 

***

Опі́вночі,
Зібравшись на мосту,
Смакують прохолоду незнайомці.

 

***

За шторою з бамбука 
На човні
Чиясь дружина холодку радіє.

 

***

Морський відплив!
Усе, що підбереш,
Продовжує в корзині ворушитись.

 

***

Бешкетник-вітер зграйку куликів
Розсіє раптом,
Знов збере докупи…

 

***

Кричать надсадно
Птиці перелітні,
В далекі вирушаючи краї.

 

***

У піднебессі –
Перші дикі гуси…
Потроху ночі довшими стають.

 

***

Навіть у клітці,
 Продана… І все ж –
Про осінь не забула перепілка.

 

***

Тривалими осінніми ночами
Комахи плачуть –
Кожна на свій лад.

 

***

Здолавши гори
Із осіннім вітром,
Далеких дзвонів долинає звук.

 

***

Метелики тако́ж,
Як і належить,
Безмовно службу правлять храмову.

 

***

Густим хвощем у полі поросли
Зотлілі рештки стін
Старого храму.

 

***

Багряне листя 
На осінніх кленах
Пізнішим робить сутінків прихід.

 

***

Сон перервавши,
Білі хризантеми
Розквітли на татамі у цю ніч.

 

***

В нічному небі
Місяць-молодик
Смиренністю переповняє душу. 

 

***

Хоч що вдягни,
У місячному сяйві,
Розкішним буде будь-яке вбрання!

 

***

На небі повний місяць!
Втішу очі
Прогулянкою дальньою в цю ніч.

 

***

На небі повний місяць!
Повернувшись,
Відчула раптом, що бракує слів… 

 

***

Дві-три доби
Не буде пасувати
Моєму тілу літнє кімоно.

 

***

Осіння перша мряка.
Лиш місцями
Світанок ледь пробився крізь бамбук.

 

***

Так чи не так,
Але довірив долю
Вітрам осіннім очерет сухий.

 

***

Осіння мряка.
Як і день вчорашній,
Сьогоднішній закінчився тако́ж.

 

***

Кружляє перший сніг.
Пишу, стираю…
І знов пишу, щоб вко́тре стерти знов. 

 

***

Милуюсь снігом!
Ті, хто вже упав, 
Сміються з тих, хто падає за ними.

 

***

Розсіює тугі пориви вітру,
Мов захищаючи мене,
Зимовий гай.

 

***

Ранковий сніг!
За голосом лише
Насилу розпізнала білу чаплю.

 

***

Він згодом стане краплями води, 
А потім – білоцвітом…
Сніг ранковий!

 

***

Цеберка звук,
Що падає в колодязь,
Безмовність ночі сніжної розсік.

 

***

Засніжений світанок!
На полях і схилах гір
Усе довкіл завмерло.

 

***

Покірливо схилився до землі
У грішнім світі цім
Бамбук під снігом.

 

***

У дзеркалі проточної води
Себе прискіпливо 
Під снігом розглядаю.

 

***

Зимова самота!
Лиш час від часу 
Хіба що листоноша зазирне.

 

***

Грудневі ночі:
Вишивка, шитво́,
А та́кож мрій і сновидінь вервечка.

 

***

Тінь від птахі́в на лист опалий схожа…
Зимовий місяць.
Самоти печаль.

 

***

Від паморозі раптом прокидаюсь
Посеред ночі… 
Просвітління мить!

 

Два останні вірші

***

Блиск світлячків,
Води прозора свіжість –
І більш нічого зайвого довкіл! 

 

***

Намилувалась місяцем і я
 На цьому світі вдосталь…
Час прощатись!

Форма входа

Наши контакты

Почтовый адрес: 04080, г. Киев-80, а/я 41

Телефоны:

По вопросам издания книг: +38 (044) 227-38-86

По всем вопросам конференции "Язык и Культура"+38 (044) 227-38-22, +38 (044) 227-38-48

По вопросам заказа и покупки книг: +38 (044) 501-07-06, +38 (044) 227-38-28

Email: Этот адрес электронной почты защищён от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра., Этот адрес электронной почты защищён от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра. (по вопросам издания и покупки книг), Этот адрес электронной почты защищён от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.Этот адрес электронной почты защищён от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра. (по поводу конференции "Язык и Культура")

© Бураго, 2017 

.