Опубліковано: 11 березня 2016
Проснёшься – с головой во аде, в окно посмотришь без очков,
клюёшь зелёные оладьи из судьбоносных кабачков.
И видится нерезко, в дымке – под лай зверной, под грай ворон:
резвой, как фраер до поимки, неотменимый вавилон.
Ты дал мне, Боже, пищу эту и в утреннюю новь воздвиг,
мои коснеющие лета продлив на непонятный миг.
Ты веришь мне, как будто Ною. И, значит, я не одинок.
Мне боязно. Но я не ною. Я вслушиваюсь в Твой манок,
хоть совесть, рвущаяся в рвоту, страшным-страшна себе самой.
Отправь меня в 6-ю роту – десанту в помощь – в День седьмой!
Мне будет в радость та обновка. И станет память дорога,
как на Нередице церковка под артобстрелом у врага.
Памяти Н. Клюева и О. Мандельштама
Поставь на полочку, где Осип и Никола,
Осенний томик мой: я там стоять хочу.
Мне около двоих родны словес оковы,
Где – колоколом течь, приколоту к лучу!
Реченья их – речны, свечение – угодно
Тому, Кто чин дает журчале-словарю.
Коль-ежли иордань жива, хотя подлёдна,
Тогда и я, гордясь, глаголю-говорю.
Кто с этими двумя, тот не избегнет злата:
Кто складень растворит, тот и обрящет клад.
За косным языком искомая палата
Венчает звукосмысл и затевает лад.
И впредь усладу вить доколе? А дотоле:
Хмельною птахой – фить! – в глаголемый силок.
Я стану так стоять: я к Осипу, Николе
При-льнущий-ка щекой доверчивый телок.
Что слабые тела палач забил железом,
То слёзно вспомянёт желёзка-железа.
Но дождик золотой не смят, не перерезан –
Его глотает ртом зелёная лоза.
Три бутылки рижского бальзама –
и упал на пристани поэт.
У него от русского Сезама
открывашек и отмычек нет.
Всякий волен жить среди кошмара,
а ему, подумайте, на кой?
Беспокойный городок Самара,
стихотворца Мишу упокой!
Если ты запойный алкоголик,
а не просто пьющий человек, –
эту жизнь, испетую до колик,
различишь из-под закрытых век.
Можно быть, конечно, и без рая,
если слово русское постиг,
но, к полку последних добирая,
ходит Михаил Архистратиг.
Станешь ты не совести изменник,
а рванешься ввысь, многоочит,
если твой небесный соименник
меч тебе, тщедушному, вручит.
Бегство (читай – изгнание) – та же смерть,
в нём душа устремляется в духоту,
впредь не в силах выситься, быть и сметь,
покидая вещное на лету.
И, попав в непонятное, как шпана
озираешься, странный: некуда дальше бечь,
потому что повсюду – одна хана,
и лишь изгнанный может про то просечь.
Вроде б – ходишь и выглядишь так, как все,
но не ловишь больше наземный кайф,
а родимых, отрезанных в чёртовой полосе,
слышишь сердцем, издали, даже не тронув Skype.
Марине Кудимовой
Когда пространство ополчится
и горечь претворится в ночь,
грядет тамбовская волчица –
одна – товарищу помочь.
И на рассерженны просторы,
где дух возмездья не зачах,
но искорёженны которы,
глядит с решимостью в очах.
Гнетёт серебряные брови
и дыбит огненную шерсть,
и слово, полное любови,
в ней пробуждается как весть.
«Почто, беспечный мой товарищ,
ты был расслаблен, вял и снул!
Покуда тварь не отоваришь,
не размыкай железных скул!
Сжимай – до вражьего издоха –
любви победные клыки!»
Кровава хворая эпоха,
но лапы верные – легки.
Этот страх беспримерный в башке суеверной,
твоей умной, дурной, переменчивой, верной, –
жадный опыт боязни, тоски, отторженья,
я лечил бы одним – чудом изнеможенья.
Потому что за ним – проступает дорога,
на которой уста произносят два слога,
два почти невесомых, протяжных, похожих,
остающихся, льнущих, ничуть не прохожих.
О, я помню: боящийся – несовершенен
в смелом деле прицельной стрельбы по мишеням.
О, я знаю, что дверь отворяет отвага,
и летает бескрылая белка-летяга.
Плоть поможет? Положим, и плоть нам поможет:
ужас прежний – на ноль, побеждая, помножит,
чтоб отринуть навек злой навет сопромата.
Сочлененье и тренье – завет, не расплата.
Плоть – сквозь плен осязанья и слуха –
прозревая, восходит к подножию духа,
тех прославив, кто в боязной жизни прощальной
льды расплавил телесною лампой паяльной.
Mapия, cпи.
Oн вышeл нa кpыльцo,
Пoглaдил cвeжecтpyгaнныe лaги,
бepeзoй пaxнyщиe. Boзлe вepcтaкa
вздoxнyлa тeнь и глyxo шeвeльнyлacь,
и звякнyлa нeвидимaя цeпь.
Oн в гoлyбятнe oтвopил пpитвop
и, пoдoйдя к бaдьe, пoд cтapoй cливoй
лицo в тyгyю вoдy oкyнyл.
Живoй лиcтoк, пpилипший к бopoдe,
кocнyвшиcь пaльцeв, cнoвa cтeк в бaдью
нa чepнyю кoлeблeмyю вoдy.
Звeздa, дpoжa, cтoялa нaд oвинoм.
И тaм, пoд нeй, paccвeт – eдвa-eдвa...
O, Гocпoди, кaк я нeпepeмeнчив!
C кaкoгo ни зaтeю cлoгa,
c кaкoгo ни нaчнy yглa
oбшapивaть yмoм пepeдcтoящий миp –
все вoзвpaщaюcь к xижинe oднoй,
вoт к этoмy eдинcтвeннoмy кpoвy...
Hy чтo, cкaжи, oпять в гpyди щeмит?
Oн в дoм вoшeл. Жeнa eщe cпaлa.
Oн дoчepи пoпpaвил oдeялo.
B coзнaнии тoлпилиcь имeнa:
Ивaн, Oлeг, Пeтp, Bceвoлoд, Apceний...
Oн взpoгнyл, yзнaвaя имя тo.
Жeнa cпaлa, тяжeлыми лaдoнями
бoльшoй живoт oт миpa зacлoнив.
Oн тpoнyл ee cмyглый лoб
и, нa пoл ceв, пpиткнyлcя к живoтy,
и cтyк paccлышaл eлe paзличимый.
Ha xyтope, в лecy, взopaл пeтyx.
И нeбo зaнялocь
живoй лyчинoй.
Cпи, лaдo, нe тpeвoжьcя, бyдeт cын.
Если тополь за окном,
Ничего не надо боле.
С ним – без муки и без боли
За оконный окоем
Можно кануть. Голубой –
Бессловесный, беспечальный –
Глубиною изначальной –
Он врачует нас с тобой.
Трепет, ропот. Лист и ветвь.
Ничего в нем больше нету –
О покое два завета:
Тихий звук и слабый свет.
Плат – заплата на заплате –
У него, но ты не плачь.
Мы за счастье не заплатим:
Тополь – царь, а не палач.
Тополь – плот, и тополь – поле.
Пальцы слепятся в щепоть.
Гул целебный, дар тополий
Единяет дух и плоть.
Это – я ль? А это – ты ли?
Явь? Или ее испод?
Волны света золотые.
Тополь. Воля. Путь. Господь.
Tыcячeлeтняя вoйнa.
Бecпaмятcтвo. Пылaньe кpoвeль.
Heизлeчимo жизнь бoльнa.
A я нe жaждy бpaтнeй кpoви –
Hи лoпнyвшиx oт бoли глaз,
Hи гoлocящиx жил нa дыбe.
Hи злого xлeбa, ни тpяпья
Чyжoгo, ни чyжoгo дoмa.
Co мнoю – cмyглaя мaдoннa.
Ee yлыбкy в яви пья –
Cквoзь блyдный ливeнь Вaвилoнa
Я cлышy жизнь тyгoгo лoнa
И знaю: этa жизнь – мoя.
(Bepнeй, yжe – мoe пpoдлeньe).
...C кaкoй чapyющeю лeнью
Tы тpoгaeшь cвoю щeкý
B пигмeнтныx мpaмopныx paзвoдax
И лиcтик тoпoля щeнкy
Игpyчeмy пycкaeшь в лaпы!
B кpyгy eжeвeчepнeй лaмпы
Mы дepжим cчacтия пыльцy
Heмнoгyю нa пaльцax cлaбыx.
Игpaй-дyди, вceлeнcкий лaбyx! –
Пoкyдa кaтитcя к кpыльцy
Tыcячeлeтняя вoйнa...
И пoнял oн, чтo этo – нe вoйнa,
нe ceчa, пoнял oн, нe бpaнь, нe битвa,
и этoт вoй – нe пecня, нe мoлитвa,
a пpёт и пpёт ликyющee быдлo,
и вce пoд нoль poвняeт, кaк вoлнa.
И пoнял oн, чтo oн – вceмy винa,
и чтo дyшa мoлчaньeм coжжeнa,
и cepдцe нeпpичacтнocтью yбитo.
И пoнял oн. И жизнь eмy oбpыдлa.
И льдoм cкoвaлo чepный Иopдaн.
(A мoжeт, этo – Лoпaнь или Уды...)
И cмepтью жизнь пpeдcтaлa для иyды.
Ho избaвлéнный жpeбий
нe был
дaн.
...Где бы ни был –
ты всегда у Небесных Врат,
и повсюду – вóт он – и под, и над –
Ерусалим всесветлый, небесный град,
вопреки реальности, имя которой – ад.
О, пошарь, преступи черту,
если ты жив вообще –
скулящий, ноющий денно и нощно вотще;
коли взыскуешь лишь для жратвы куска,
лиловым зевом зияет твоя тоска.
А за стеною, в такой же пустыне, лежу и я –
ах, нам бы манну небесну глотать не жуя!
Но паче заветной манны алчем мы пищи земной.
Оттого ли жизнь истекает, словно из раны гной?
Пред иорданью горнею как преклонить шелом?
Где же ангел-привратник, что говорит: «Шолом»,
в белое обряжает и отворяет врата?
Господи, – говорю я, – где ж она, та черта?
Господи, – говорю я, –
хлеб наш насущный даруя днесь,
за унынье прости мя и, равно, за песью спесь,
за вселенскую леность, недвижную, как налим!
Ибо тот упасется, кто жил и дышал лишь им:
Ерусалим, – твержу я, –
где же ты, град мой небесный, Ершалаим?
Опубліковано: 11 березня 2016
с медлительностью
задуманных вещей
поднимается тело
в ожидании наготы
едва тронутой воды
погружаясь
в невесомость золота
восходящего солнца
оно
как завершенная женщина
плещется ныряет
и боги растут в глазах
и длятся
задевая ресницы
пробуждением
архитектура трепета
в траве
в шагах
их не догнать
там гефсиманский сад
для дерева
БЫЛ
только сад…
триста тысяч роялей
родила песчинка
в порыве ветра…
у вечернего чая достаточно света
чтобы освещать твои губы
всю ночь
и повториться
за горизонтом дыхания
только у этого дерева
драгоценная тень
вот и лег ее измерить
такой ли длины
должен быть гроб?
вместо ответа
у ног вырос камень
* * *
предсказания теряются
в поисках тебя
будь то вечер
или тихие ночи
сны как незрячие
зеркала
на грани твоего отсутствия
находят место гибели
в неописуемости музыки
успевая поменять
как в замедленной съемке
картины
вчера
на голос
из ниоткуда
слова в сопровождении чисел
покидают меня
как мужество
в запретной комнате
не входи!
оставайся в черновике
с неподдельным спокойствием
наблюдай –
слова преображают меня
в это воскресное утро
– что с тобой? –
спрашивает в телефонную трубку
твой голос
– ну, как ты все эти годы? –
шепчу я
на полпути к тебе
с незатейливым багажом
приближающегося моря
а ты уже целуешь меня
и видишь в моих глазах нечто
подобное полету птиц –
разлетающийся пепел того
что нас разлучает
оставляя в памяти
оттиски близости
перепутав Южный полюс
с Северным
эта любовь будет длиться
даже если нас
за руки и за ноги
растащат в разные стороны
даже если окажемся без воздуха
на другой планете
без каких-либо средств
чтобы выжить
Я здесь едва замечен.
Один поезд приходит, другой уходит,
А мне ехать некуда.
Твоя поднятая рука застряла
В облаке.
А я никак не могу начать
Ни исповедь, ни молитву, ни симфонию,
Ни жизнь.
когда в зеркале
проходит навсегда
вагон луны
жужжит нерабочая пчела
и продавец
как страшная ангина
на фотографии успеет рассмотреть
вечерний поезд
когда наступит китай
не удержаться от всадника
со слезящимися глазами
это время раздела имен
на тибет и кино
где успевает остаться все
что не успел запомнить
Двигаюсь, не задевая велосипедистов.
Утром они с трудом различимы на дороге.
Мягкое скольжение шин
позволяет им не оборачиваться.
Без опознавательных знаков,
совершенно голые, на пуантах колес,
будто НЕСУЩЕСТВУЮЩИЕ,
будто только что кому-то приснившиеся,
не замеченные среди немыслимого количества убитых,
(оставленных посреди постели,
посреди дорог,
посреди небес)
в ужасе, что смерть до сих пор
не знает их имена,
они, укрывшись моим невниманием,
оставляют на поругание
беспокойство ненаступившего дня.
Если спросят,
Как давно я плакал?
– КАЖДЫЙ ДЕНЬ, – отвечу и,
Будто что-то утратив за спиной,
Стану строить всем рожи
И делать
Умопомрачительные гадости.
Странно, что таким образом
Хочу свести все к шутке.
Но уже слишком поздно –
И я ныряю в прозрачное озеро слез
И заплываю в такую расщелину,
Где меня невозможно рассмотреть.
Ты, кажется, сказала:
– В твоих глазах появилось родимое пятно.
– Этот город заключает в себе живую несбыточность.
(Некто о Донецке)
Такие коды требуют разъяснения…
Степь. Сплошная степь. Степь без права на эхо в панический полдень, с единственной стеной посреди пустоты. ОН/она (с пернатым рюкзачком) бился головой во все, что окаменело, и от этого стена становилась еще больше (она росла), будто картина, где краски (густые от слез золотых) вытекали из раны. На этом холсте из кирпичной кладки кровь багровела, синела, покрывалась желтизной, потом исчезала.
– У тебя нет сердца, – сказала она.
И сердце упало…
Его сердце с грохотом впрыгнуло в неслыханную БЕЗМЕРНОСТЬ, и тогда он приволок бревен немыслимое множество и построил сруб вокруг стены. Все задышало жизнью нехоженой! Как-никак первый деревянный дом в степи!.. Прямо в начале бульвара Пушкина!.. Но об этом НАЧАЛО даже не догадывалось…
– Бревна-то откуда?
– Это крепление для копанок. Видимо, из Болдино или Михайловского, видимо, из… Свод Центрально-заводской до сих пор держится на одних стихах.
– Не может быть!
– Может, может. Только нужно зажмуриться крепко-накрепко и до невозможности долго умалчивать о крыльях.
…Нет, все было не так. Дрейфующий во времени дом... Дом-призрак… Дом Пушкина… Прямо из самого Пушкина. Его видели и в других городах, но он там почему-то на долго не задерживался, но здесь… ЗДЕСЬ – ДИКОЕ ПОЛЕ – сердце Великой степи, на одной широте с Байконуром. Здесь можно читать поэзию не только над, но и под землей. Уголь вырубали просто так, чтобы освободить место для стихов. Представь: Пушкин в лаве почти неразличим среди чернорабочих… поэтому его толком никто и не видел, будто и не было Пушкина… вовсе.
Только надпись одна: «Свое человекоподобие посвящаю вам».
– Кому это вам?
– Тем, до кого не долететь в такой кромешной нелюбви, – переводя дыхание,-
Там под землей он все чего-то выкапывал, вымаливал, выспрашивал.
– Окаменевшие папоротники могут говорить?
– А как же… Чтобы потом со знанием дела выдохнуть: «Хуже, чем на земле, не бывает нигде!»
Уголь за ненадобностью сжигали на кострах, и земля раскалялась до температуры Солнца, а потом захлебывалась в кашле чугунной слюной.
ОН/она (с крыльями) разгуливали по бульвару. Деревья, как в поместье: высокие, стройные, ну такие, из которых получаются аллеи… летучие.
– Это была она, точно ОНА.
– Где доказательства?
– В праздники всегда надевала цветастое платье…
– Тогда почему в платье и с трубкой Байрона?
– Она ее курила или раскуривала.
– Для кого?
– Ну, скажем, так: ПОЧТИ из дыма начинался бульвар Байрона.
– Думай, что говоришь? Трубка Байрона и целый дом Пушкина… Здесь в разнотравии ты совсем мозгами рухнул… Логика тик-так… Логика ГДЕ? Лучше коллекционируй закаты во время пожаров. Смотри – все горит.
– Это фотосессия со вспышками… Вспышек много… Они целая родина света… ОНА ЖЕ – само впечатление… Ну, МУЗА, одним словом… Вот и хотят ее запечатлеть в каждой мыслимой и немыслимой подвижности дома… на фоне окна, на фоне стены, которая вот-вот распахнется… на потолке…
– Как она туда доберется? Крылья-то в рюкзачке?
– Ну, это совсем просто. По стихотворным аллюзиям… Я сам так не раз на всякие высотки и выше… Бывает, подхожу к реке – реки нет. Подхожу к дереву, а дерево во мне.
Иногда к НЕЙ/к нему подходили люди с гарфанками и что-то мучительное говорили. ОНА плакала. Плакал и он (точь-в-точь ее отражение в зеркале, только с бакенбардами).
…он смахивал выступающие на ветру слезы тыльной стороной ладони, провожая экваториальным взглядом ангелов: белых и голубых, желтых и золотых – пролетающих мимо и дальше, почти бесшумно и с голосом (тихим воркующим звуком бессмертия), над степной «брусчаткой», к тайной зависти воробьев, вынужденных беспристрастно махать куцыми крыльями, чтобы не упасть вниз на медленно текущую, никуда не впадающую улицу, и вдруг…
…словно по волшебству разом застывших в воздухе, в затылок друг дружке, зависающих на минуту, кажущейся вечностью, прежде чем снова плавно набрать ход и уйти вдогонку за первыми, или мигнув золотым зрачком и взывая к уходящим, свернуть вбок, за этот крошечный деревянный дом в степи, где можно укрыться от смерти несущейся.
…ОН/она счастлив, потому что нет ни одного летящего пешехода, никого, кто бы осмелился преградить ангелам путь, прервав, хотя бы ненадолго, их продвижение к единственной цели, непостижимой для человеческого разума… (умопомрачительного!), а вместе с тем имеющей силу сил, заставляющей их, свободных, повиноваться – весной, летом, осенью, зимой, днем и ночью, в любую погоду одному маленькому СПАСЕНИЮ.
Сколько ОН/она себя помнит, а вся ЕГО/ее жизнь была как застывшая капля янтаря, где он/она всегда стояли на углу под бесконечно падающим небом, улыбаясь и смахивая слезы, которые упрямо наворачивались как надувающиеся шары от избыточной жары или полета величественного…
И вот, ОН/ОНА обуглились от этих слез нескончаемых (и вместе с ними дом). Скелет – это тоже чертеж, но только улиц бесконечных, внутренних. КУДА они заведут, если на одном дыхании, без компаса?
– Давай пойдем.
– Куда?
– Пойдем повсюду!
Святой Антоний (Пушкин оглянулся), отряхнув от угольной пыли оброненный в ангельской суматохе цилиндр, бросил его вдогонку идущим, как бумеранг, со словами (чтоб уж запомнили насовсем): «…Извиваться всем телом, быть повсюду, быть во всем, разрастаться вместе с растениями, течь, как вода, дрожать, как звук, сиять, как всё сущее, погрузиться до дна материи, – быть самой материей… и не будет конца этому городу, и все обретет ЖИЗНЬ НОВУЮ…»
Обойдя все пустыни, он глотком воды уравнял свои странствия с серебряными птицами на горизонте и, оглянувшись, увидел: дом, ребенка и утренний стол.
Малыш вкусно ел оладьи. Когда же его лицо окончательно изгваздалось в сметане, родители поставили перед ним зеркало... И, то ли от ужаса перед увиденным, то ли от невозможности вернуться к себе прежнему, малыш расплакался. Чья-то рука бережно отерла ему щеки, губы и на глазах у безропотных родителей увела из дома. Та же рука на глазах у других пап и мам поманила еще одного плачущего ребенка, затем еще одного, и еще одного, и...
Как в пантомиме (с пропущенными движениями), они бежали сквозь дремучий лес к своим серебряным птицам. Их очертания теряли всякую значимость, и они на время становились травой, песком, водорослями.
И вот – вода у самых ног. Здесь, у воды, Бог случается чаще, чем где-либо. А вдруг встреча, и такая – что навсегда!
Дети плывут, не оглядываясь, и рядом дельфины. Они на плаву надевают акваланги и погружаются глубоко. Так глубоко, что сквозь толщу воды доносятся голоса китов, отгоняющие от детей видения другого моря. Серебряные птицы, серебряные рыбы проносятся, как случайно оброненные ключи от множества дверей, где за каждой, подобно звездной карте подводного мира, затаились залежи драгоценных книг.
Кто успел прочесть хоть одну строчку? Хотя бы слово?
Вот маленький аквалангист, самый быстрый, самый непотопляемый... Он-то наверняка...
И некогда спасительная рука (все та же!), для которой жестокость и милосердие – равно чужды, сорвала аквалангистскую маску с ребенка, и он, в беспомощных телодвижениях, потерял подставленную спину дельфина. В костяных объятиях воды дельфин вскрыл свои запасы воздуха, и малыш в «серебряном лифте» поднялся к солнцу.
«Море сегодня на удивление медленное», – кто-то написал на песке.
Солнца полным-полно в глазах, в ушах, в голове. Дети, преисполненные света, ступили на берег. Как в древнем Акрополе, их поджидают хоры.
«Я и море – два больших камня».
Срывающимися голосами они надеются воссоздать увиденное в книгах, вернуть к жизни дельфина и возговорить свое восхождение к солнцу.
– Какую нужно иметь силу, чтобы петь для тех, кого представить себе не можешь, – бормотал застывший пейзаж. И нечто невозвратное приблизилось к губам, ресницам, лбам…
И тогда из детских голосов вырвались иные голоса – глубокие, ломкие, страждущие, наделенные видимым сердцем и ясной памятью. Всё случается в такие минуты! И маленькие головы, обведенные величественной рукой, воссияли.
– Пусть... от этого разрушатся наши сердца! Пусть! Но мы все равно останемся. Мы будем!
До самопожертвования они всматривались в пространство, будто в нем виделось бесчисленное множество окон и дверей в КУДА-ТО. И это КУДА-ТО они пытались тут же очертить, зарисовать на всём, что попадалось под руку: бумага, камни, низко опустившееся облако. А может, всё это и есть облака? Костры, костры облаков… Как они меняются, заштриховывая солнце!
– Это дождь! Самый настоящий дождь дождей.
– Мне мама не разрешает рисовать дождь – я могу заболеть и стать мертвым.
От волнения у малыша сломался карандаш, и тут же с небес сорвалась серебряная птица. На невероятной скорости она пронзила землю и, оставив легкое землетрясение, ушла...
– В какой части земли нам ее спасать?
Отовсюду на дождь собрались улитки. К каждому их домику дети приставили по крошечной лестнице, которые раздавала все та же рука. Восходя глазами к самой последней ступеньке, дети умудрялись соскальзывать в никуда.
А дальше? Дальше – в письма... Здесь замечательно дышится, пишется! Здесь замечательно всё!
А тем временем звери приближались к самим себе и становились паузами в охотничьих пересудах. Охотники, совсем не замечая снующих под самым носом хищников, сквозь густоту кустарников наблюдали лишь роскошь облаков, ибо только в таком танце – синева: нагая, немыслимая, чужая...
Здравствуй, облако! Когда зимой выдыхаю твои очертания, то удивляюсь самому себе: почему этого не случается летом? Неужели все оттого, что у меня хронически не хватает времени думать о тебе?
Здравствуй, солнце! Всякий раз, на восходе, горизонт дышит так взволнованно, что вот-вот исчезнет. Как я встречу утро без тебя?
Здравствуй, птица! Я стараюсь замечать каждый момент твоего приземления, каждый взлет. Но когда я пробую об этом говорить, получается: птица – справа, птица – слева, птица – во круги дальше...
На преподавательском столе стоит учитель. К нему поднимаются дети. Они фотографируют, рисуют, лепят ту часть неба, в которую всматривается он. А там? Там все меняется, растет, сияет. Там все…
«На лодках подплывают родители!»
«На плотах подгребают родители!!»
«На воздушных шарах, на дельтапланах летят и летят родители!!!»
– Ну да, и на самолете…
– На самолете не долететь (не летают сюда самолеты), – как бы мимоходом обронил учитель и пропел:
– Вот и славненько... вот и хорошо… а то как-то полюбилось благолепное пение, тихий говор и солнечные блики на стенах.
– Они ад нам устроят!
– Или рай?
– В аду скороговорки и сковородки, в аду всё в дыму. Ни деревца, ни травинки…
Учитель прикоснулся к каждому.
– На самом деле, – все едино: все утешения, все радости, всякое веселье. Только там, где ад, – там меня не будет.
«ВЕРНИТЕ НАШИХ ДЕТЕЙ!!!»
Учитель «освежил» себя из канистры бензином и, улыбнувшись в сторону разбегающейся детворы, вынул из кармана огниво...
Затем, подобно сказанию, принялся оглашать погоду на ближайшие дни...
Однако голос его УЖЕ звучал не здесь...
…Никакой возможности рассмотреть лицо невесты – его скрывает фата. Девушка «упакована» во все прозрачно-белое, как отдельный фрагмент тропического ливня (кстати, повсюду шёл дождь), перемещающийся по церемониальным тропам. Слезы умиления охватили толпу!.. Подобно смертнику, я прорвался сквозь непроходимую свиту к объекту всеобщего вожделения и поднял вуаль – это было лицо покойницы, теряющее свою посмертную маску (или обретающее?)
– Мне порекомендовали Вас, как профессиональную плакальщицу, – с такими словами я распахнул дверь входящей.
– Час моей работы стоит больших денег.
– Вы это называете работой?
– А как назвать то, что человек делает за деньги?
– Но Вы же не совсем человек?
– Это заблуждение, – она как-то очень уж по-домашнему посмотрела на меня. – Я – человек и всё, что с этим связано.
– Говорят, Вы совсем не спите…
– А мне говорят, что Вы продали дом, дабы оплатить мои услуги, но по Вашему поведению, в этих хоромах, трудно предположить, что они проданы.
По дому пробежало волнение.
– Так что я должна оплакать?
– Мою прошлую жизнь.
– С такими просьбами ко мне обращается каждый второй.
– Некое число чего-то в чем-то, вот я и...
– Когда начнем?
– Прямо сейчас.
– Сейчас не получится. У меня заказ.
– Хорошо. Завтра с утра.
– Но нельзя же так. Мне нужен настрой. Необходимо накопить определенное количество слез. Не по одной же слезинке выдавливать из себя? – и, как бы со сцены. – Я же понимаю – вам нужен поток! Дайте время, я сама позвоню.
Перед тем, как попрощаться:
– И не выслеживайте меня, как это делают некоторые, чтобы убедиться в
своем выборе, я этого не люблю.
Я кивнул головой, но как только захлопнулась дверь, тут же пошёл вслед.
Моя способность перемещаться, когда человек моргает или смотрит в другую сторону, придавала мне уверенность, ибо желание знать, как она это делает, было выше всяких договоренностей.
Я до такой степени уверовал в свою невидимость, что без труда миновал всех, кто мог мне помешать пройти ко гробу, в котором, кстати, никого не было. Кажется, она меня заметила, или это только…
– Сколько вам лет? – удивленно спросила остановившаяся рядом со мной женщина.
– Много.
– А до сих пор в прятки играете, а играть-то не с кем – все на кладбище ушли. Я вот полы собираюсь мыть.
– Кого унесли-то?
– Кто его знает, кого? Разное говорят, – и почти шепотом: – Может, и никого.
– А плакальщицы… Где плакальщицы?
– Так это ж плакальщицы – самое интересное – ради них-то все и собрались.
– Но они-то где?
– В ресторане, небось, а то и еще где-то… – и она перевела взгляд на небо. – Они-то птицы высокие. Можно сказать, мастерицы своего дела. Вот я, например, никогда ни слезинки, а тут разрыдалась. Угомонить никто не мог. Рыдаю себе и рыдаю… Рыдаю себе и рыдаю…
– У меня тоже ни слезинки, а так поплакать хочется, – и я осторожно протянул руку своему внутреннему идиоту.
– Ничего, что я без предупреждения, – спросила женщина с незапоминающимся лицом.
– Такие, как Вы, всегда вовремя.
Не снимая обувь, она проследовала к единственному креслу у стены.
– Если поставить посредине гроб – будет неплохая инсталляция.
– Без гроба не плачется?
– Я же должна куда-то сливать слезы.
– Давайте я принесу всякие емкости.
– Лишнее. Гроб – в самый раз.
– Откуда я Вам его возьму?
– А Вы сами?
– Что я сам?
– Наденьте черный костюм, желательно с бабочкой, и прямехонько на стол. Нужно же как-то выходить из положения, – она подробно осмотрела комнату. Здесь явно ее не ждали.
– Судя по всему, к моему приходу Вы не готовы.
– Ошибаетесь – я даже нарисовал Ваш портрет.
– Интересно взглянуть, и где же он?
– В моем сердце.
– Это плохо, – резко выдохнула женщина. – Потом придется мучительно
расставаться.
Я хотел перебить ее, но…
– А расставаться придется, – продолжила она, – и совсем скоро.
Входная дверь тут же захлопнулась, я последовал за ней.
– Что Вы привязались?
– Боюсь потерять запах Вашего присутствия.
– Это обычные ароматизаторы.
– Причем здесь ароматизаторы?! – взорвался я. – Вы тут пришли и расковыряли во мне всякое такое, о чем и говорить...
Она смотрела на меня с готовностью сносить любую муку и мучить, но хлынул дождь, и мы вернулись. Она долго ходила по комнате, не находя себе места. Потом остановилась у окна, рассматривая мокнущих под дождем птиц. И будто некий небесный киномеханик материализовал рядом со мной увиденное этой женщиной. И когда расстояние между пернатыми, смиренно сносящими непогоду, сократилось до нашего с ней поцелуя, она закрыла лицо руками и разрыдалась, то и дело удивляясь количеству хлынувших слез. Казалось, ее сосредоточенное лицо воспринимало их, как секретные послания или предсказания оракула, а потом…
Потом, воткнувшись лбом в стену, спросила:
– Вы этого хотели?
Я растерялся, достал бутылку водки и почти всю осушил прямо из горла.
– Как-то холодно… Совсем холодно, – обходя слезы стороной, буркнул я и захлопнул входную дверь.
Она осталась наедине со всем, что случилось или должно было случиться, будто одержимая с потерянным раем.
Я вошел в ближайший храм. Туда вбежал «карлик» с крошечным ножичком, приставил его к моей сонной артерии и завизжал: «Всё, сука, тебе конец!» Весь его речитатив состоял из безостановочного повторения слова «писец», изредка прерываемого всхлипываниями и молитвой. Тут же он целовал иконы с таким пылом, что на них облупливалась краска, а по храмовым стенам медленно ползли океанические слезы.
Опубліковано: 11 березня 2016
Облака говорят на санскрите,
Облака говорят на латыни…
Говорите со мной, говорите!
Этот день был тяжелый и длинный.
Облака надо мной проплывают
и словарь драгоценный роняют:
«агни», «веды», «поэта грекорум»
и рифмуют его с «романорум»…
Древнийагни горит в наших жилах,
мимо стройная дэви проходит.
И в уме все слова колобродят:
Веды – ведьма, медведь, джива – живы…
Облака знают все, все видали:
древних ариев славу и горе,
древних греков дороги и дали,
древнеримских владений просторы.
Но к истокам припасть тянет снова,
что всанскрита живительной влаге.
Мама – мата, брат – братар, и слово
полыхает огнем на бумаге!
Папа в гостиную входит большими шагами –
мальчик к нему выбегает четырехлетний.
Радости детской в гостиной самум и цунами…
Клич испускает ребенок веселый, приветный!
Папа – кричит – покатай меня на трамвае!
Счастья предел – этот красный, чудесный, звенящий…
И ничего он вокруг уж не замечает –
только трамвай – воплощенье мечты настоящей!
Жил ты зачем? Ты – ребенок, песчинка, пылинка…
Так и ушел ты в сонме таких же пылинок.
Жизнь проблестела на солнце седой паутинкой…
Миг – оборвалась! В сердцах лишь осталась повинных.
Папа – кричит – покатай меня на трамвае!
Крик этот длился в ушах и в Париже, и в Грасе.
Фото в нагрудном кармане своем сберегая,
жил твой отец, суть познавший и жизни, и страсти.
Где ты сейчас, на планете какой обитаешь,
в парках каких, по аллеям каким пробегая?
– Там, где Господь катает мальчиков на трамвае,
с папами вместе так радостно он их катает!
__________
* Сын И. Бунина – Коля умер в возрасте 4-х лет от осложнений после скарлатины. Это был единственный ребенок Бунина.
Что ты со мною делаешь,
что ты мне говоришь?
Слышишь, Париж?
Видишь, Париж?
Знаешь, Париж?
Все бродяги твои изысканно так просты,
словно есть у них дом где-то там
неземной красоты.
О, как весело нам в нечистом твоем метро –
там играют «Бесамемучо», танго, фокстрот…
Поднимусь на вечерний Монмартр и сяду под Сакре-Кер,
чтоб глядеть на твои огни, как в глаза – в упор.
Чтобы тайны твои ты разбалтывал мне налегке
на французском, арабском, бенгальском твоем языке!
Ароматы твои буду помнить я долго, до…
тех пор, как состарюсь, как мой состарится дом.
Круассаны твои, «Шанели» твои, «Ферро»…
Даже вонь негритянской мочи в ветвистом твоем метро!
Не забуду я площадь с веселым названьем Пигаль,
и как Элвиса Пресли старик из Нью-Йорка играл!
Там священные тени бродили – ты помнишь ли кто?
Кто стоял там в цилиндре и в сереньком летнем пальто?
Я в новый день вхожу – он двери распахнул –
всего лишь новый день, один из тысяч.
Вот светлое окно, вот стол и стул,
вот завтрак на столе. Но как мне искру высечь
из белого огнива дня, скажи…
Дом осветить, границы все раздвинуть,
чтоб день был для меня как маленькая жизнь –
наполнен до краев, дождями вымыт.
Чтоб был не скомкан старою газетой,
а весь наполнен смыслом, словом, цветом!
Чтоб обретал он плоть, и вкус, и запах,
пред тем, как солнце заскользит на Запад.
Чтоб было все в том дне: любовь, и боль, и стих,
и луковиц сиянье золотых,
и красных яблок вспышки, и свеченье
костров осенних и листвы осенней!
Муторный март – это моя душа…
Серые дни – скупые пайки тепла.
Движутся облака по небу не спеша,
мокрые хлопья дней – мимо витрин стекла…
Что удержать бы мне?
Жизнь – словно снежный ком…
Ну а душа по весне
глупым подснежником!
Тянется из щелей
обледенения…
Господи, ты согрей,
дай воскресение!
Ящик, Пандора, твой –
гроб любви и тепла.
И над моей страной
ты себя превзошла!
Но среди сонма бед
надежду не погубить!
Глупый подснежник вслед
тянется, чтобы жить.
Как плод, исторгнутый наружу,
в ком жизнь взыграет первой лимфой,
так и стихотворенье душу
вмиг обретет с последней рифмой!
И сказанное верно слово,
в крови, измучено темницей,
вдруг захлебнется жизнью снова
и в стих свободный воплотится!
И сколько их, таких упругих,
я родила и в мир пустила.
Они – друзья, они – подруги
и беспризорники в пустыне…
Они с собаками в обнимку
спят на осенних листьях зябко,
и на пожухлых, старых снимках
они – любви и ссор загадка.
Они с дельфинами резвятся
и с рыбами плывут на нерест.
Они в пыли, средь декораций,
и за окном их тихий шелест…
Они в объятиях горячих
и в сфинксах древнего Египта.
Их слышит в тишине незрячий,
и тень от них на манускриптах.
И есть надежда: ведь когда-то,
хоть, может быть, уже сегодня,
что их, ни в чем не виноватых,
благословит рука Господня!
Если гора не идет к Магомету,
то она устремляется к Богу.
Гора идет к солнцу, к свету –
одна у нее дорога.
Горы – это такое море,
которое вдруг застыло.
Ступени в небо зовутся Горы,
кусты и трава – перила.
Магомет поднимается тихо вверх,
в котомке – овечий сыр.
Магомет – поэт, и мимо всех вер
он идет к дарителю сил.
Он идет к источнику точных слов,
припадая к горной воде.
Собирает в котомку он свой улов
звуков, запахов, рифм везде.
Голубые волны вокруг него,
что недвижны триста веков.
И пена тумана его зовет,
сотканная из снов.
Магомет сидит на вершине горы.
Мысли его тихи…
И потоком с неба текут дары,
и ливнем идут стихи!
Опубліковано: 11 березня 2016
1.
Меня выплавляли из белого зноя,
Ковали в трезвоне степного бурьяна;
В рожденье меня освятили войною,
Искать заповедав её постоянно.
Но ратного я не знавала дерзанья,
Чтоб прядали кони и брони сияли, –
Мне помнятся только седые сказанья
Сребристого лоха на тихой Каяле.
Встречаясь, мы клали костёр, и неплохо
Гуляло в степи однодневное братство!
В тяжёлой короне у чертополоха
Рубинов несчётица – наше богатство.
Здесь ветер не терпит упористой крепи,
Играя в шары прошлогодней травою.
Мне выпало – мимо: на то они степи,
На то и простор, чтоб разъехались двое!
На то и ветра, чтобы старые пеплы
Провеяв, рассеять в набеге ковыльном.
Есть нá небе сокол, на хуторе петел,
И ты меня, давнюю, помнишь – навылет.
2.
Наш край – окоём, потому мы душою просты;
Легки на подъём, возникаем среди пустоты,
Дневную луну погружаем в клубящийся прах,
Детей на войну снаряжаем при певчих кострах.
И все мы, нездешние, с травами спрядены в шёлк.
У ласточки вешней спроси, кто откуда пришёл;
У нас ни точила, ни мельницы, – только лишь сталь,
Чтоб дымом горчила и скрежетом полнилась даль.
Пришелец, в предание канет твой княжеский стяг!
Не знают здесь белого камня, лишь белый костяк
В траве на пригорке безглазо глядит в небеса,
А травы здесь горьки и прямы в следах колеса,
А очи несыты, а руки огня веселей,
И выманит сын твой меня из волны ковылей
Улыбкой растерянной, после посадит на цепь,
Чтоб княжила в тереме, помня калёную степь.
3.
Как здесь беспамятно ранней зимою!
Степь, опустев, обернулась тюрьмою,
И никуда мне отсюда не деться,
Разве что в бабкин колодезь глядеться.
Разве что видеть, как ветер без спросу
Вербе расплёл тяжеленную косу,
Там, где зегзица мой век куковала,
Смертное свеял с холмов покрывало.
Как заприметит меня, озорную, –
Эх, да как высвищет ночь вороную!
Дикая, прянет – навзнос да и криво,
Руки изранит косматая грива.
Не укатали бы горки крутые –
Многим ночам натрудила хребты я!
Я их к истокам водила кругами, –
Ночи-то чуют, а знают – курганы.
Знаешь, чтó высмотришь, ну его к ляду,
В полой степи, где препоны нет взгляду?..
Чуешь, кудá устремляешься духом
В вольном просторе, где стёжечка – пухом?..
Много не пей окоёма, зеница:
Может, весь мир – это наша темница?
Только курганы, толковники ветра, –
Стража её, но стоит безответна.
4.
Сердцу к сердцу искони
Путь заказан по прямой!
Теплишь ты свои огни –
Жжётся мой.
Буерак растеребя,
Длят расселину ручьи…
Добры кони у тебя –
Злы мои.
А как рухнет конь в браздах
Да повыщербим ножи –
О чужих мне городах
Расскажи.
В золотых моих сетях
Притомившийся силач –
О чужих тебе смертях
Не заплачь!..
Устилаем степь телами –
Душу небу, кости псам, –
Рвётся ль, тянется ли пламя
К небесам…
Тетивы или струны
В травах ноющая боль –
Ваши спущены челны
В нашу соль.
Цвет наш маков или рожь
Ваша, – там, где неспроста
Тяготенье к раздорожью –
Креста!..
Где холщовой белизны
Лоб, и древо, и стена, –
Колыбельная луны
Всё одна.
Там, где ярая вода
На днепровском валуне,
Дымом пустит весть орда
Обо мне;
Где зарю венки девчат
Расцветили у плетня,
Чёрны очи умолчат
Про меня…
5.
Ты всё та же, пыль скудельной земли,
Над тропой и над дорогой большою,
И вгоняют острый клин журавли
Между небом и живою душою,
И живого сердца ищет стрела,
А на сердце ищет разум управы;
Здесь я счастлива когда-то была,
Здесь меня любили птицы и травы,
Так любили, что трубили рассвет,
Чтобы нас вдвоём с тобой не застали, –
В тех местах меня давно уже нет,
Мы, номады, дорожим ли местами!
Но, когда тебя настигнет зима,
Вспомяни, покуда свет не потушит,
Как иду я по откосу холма
Под заплачки колокольцев пастушьих.
6.
Когда-нибудь сыщут заржавленный меч;
Придут времена – разуверимся в снах.
И я обернусь, но в былых временах
Себя не сыщу: в них незримая течь.
В неё уходило, что деды, сокрыв
От внуков, хранят под покровом травы,
А в здешних местах сплетено – на разрыв! –
Наносное зелье – и мы таковы.
Здесь добрый не вдруг приживается злак,
А нива в волненьи остиста и зла;
Горелая копь собирает в кулак
Степную ладонь, – на излёте стрела!
И люди неведомых пришлых родов
Здесь плавят железо и брони куют,
И в серых навалах людских городов
В невемом рожденьи мне даден приют.
Встают и пустеют в степи города,
Земля поновляет травы суровьё…
Каяла, куда утекает вода?..
Какое сегодня прозванье твоё?..
Последний мой взгляд – отлетев от земли, –
В раздолье, где всякий пригорок знаком:
Под теми же звёздами, в той же пыли
Гуляет степная княжна с чужаком.
2005
Как-бы-поток-сознания
1.
Вспомнишь в липкости млечной незрелые смоквы,
Зимний сплин обезболишь дисплеевой сплетней…
Что ни море, на пляже такая же мокредь
И хватило бы на зиму выручки летней.
Но инжир не усох, и река не иссякла,
Окружная меж сосенок жмёт на педали,
А в людском обиходе случается всяко,
И везде благодать, где меня не видали.
Вот возьму и, неважно с какого помина,
Нарисуюсь в дверях полуночной невежей,
Брошу мокрый чулок в безделушки камина
И глинтвейна дождусь на подстилке медвежьей,
А с рассветом, уйдя по ручьёвому ложу,
Распишусь бахромою подаренной шали
В том, что даже и памяти впредь не встревожу:
Опыт – грош на помин, да и стоит гроша ли.
Эх, куда повело. Примощусь на диване,
В складках пледа по-дружески кот заскучает.
Напуская туману из всех Трансильваний,
Над огнем синепёрым забуйствует чайник.
Сколь ни плющит бесснежную нашу марину
Эта морось, глядишь, да и выйдет проруха,
Что придушенный ангел прокусит перину
И затем отплюётся липучками пуха.
Утром будут белеть снеговые остатки
На опрелостях осени детской присыпкой,
И покажутся благом домашние тапки,
А гнетущие зимы – гуманною ссылкой
С попущением, благословясь в непогоду
То ли манной небесной, то ль снежной крупою,
Свысока поглядеть на смятенную воду,
Нерушимую твердь попирая стопою.
Есть налог на свободу, и он – отлученье;
Есть закон тяготенья, зовётся – разлука;
И мечта – и покрова её совлеченье;
И, по слову: «стучите», – входящий без стука:
Что ни в хор, то не в лад, что ни в строй – без ранжира;
Что ни дай, то не впрок, – вожделеет иное;
Что ни сев, то и взлом: словно семя инжира
Ломит скрепу веков, обогрето стеною.
Неуёмность смоковниц на камушке голом,
Беспардонные отпрыски в буйстве дочернем:
Да потрафь вам случайный прожорливый голубь,
Запустили бы щупальца в храмовый череп.
Как вы там без меня на реке тридевятой?
В этот присмерк, где я – как на Севере диком,
Ваш несбыточный город, и крепкий, и святый,
Входит – мёртвого рыцаря мраморным ликом.
Увлекаема мига лукавой обраткой
В петушиный сигнал на опасном рассвете,
Стылой матрицы лба я касалась украдкой,
Отогнав помышленье о скверной примете.
Спи, надгробие. Смерть за поэта ходатай.
Спите, латники, соизволеньем калики.
Где я прежде жила? И жила ли когда-то
Анаграмма моя на твоём сердолике?
Но уже и морозец, присвистнув моряной,
Хрустнув гирлом, затеял в картофеле рыться.
А у кирхи в кафе прямо гофмански пряный
Для сугреву глинтвейн, это к сведенью, рыцарь.
Да хранит нам тепло этот блочный домина,
Хоть земля костеней, хоть сугробами вспухни.
Зимний вечер. Пахучие зерна comino.
Как я, вечная странница, счастлива в кухне.
Кто я, – патиной крытых словес накопитель,
Всё затем, что неймётся мне в собственной коже.
Глянь в окошко: к Луне подкатился Юпитер, –
Где-то там, над зубчатою башнею, тоже…
Здесь ли, там, – кто умён, заправляет торгами,
Только я над уловом моим без почина:
Как всегда, оттого, что раздор с берегами
У реки, но эпоха тому не причина.
Зимний вечер, пастушка. Пряди свою нитку.
И компьютер жужжит, словно те веретёна.
Если вдруг невзначай на пороге возникну,
Это будет двойник, да к тому же сластёна.
Ибо ссыльной душе в человеческом тесте
Не сидеть без потачки её маскараду,
И размах моих крыл – в отстраняющем жесте,
Что во имя любви учреждает преграду.
2.
В той земле чернобривцы горячие, дикие мальвы
На откосе, а степь взгромоздила бесплодные гряды.
Мы в бесплодном порыве к инакому, в общем, нормальны,
Если нам по природе не свойственно вжиться в обряды.
Старики же твердят, что, сбываясь, предстанет инако
Всё, что, ум горяча, безоглядно душа вожделела,
Испарится кипучая страсть, и отложится накипь, –
Впрочем, бренный сосуд, я о том никогда не жалела.
Глаз ли клал на чужие краи славянин бесшабашный
Или нечто с прибором, с раздолий своих и покутий, –
Пробрало костяную слоновость надышанной башни
Мировым сквозняком возбранённых ему перепутий.
Ни именья, ни имени: семя в чужом огороде, –
Принесёт ли сам-сто, светлы очи потупь и не зарься.
Голод – божеский пёс и, как псовой пристало породе,
В гурт вгоняет овцу, гонит взапуски волка и зайца.
Здесь и там, и доселе и присно – и жарко, и росно,
А в солёной начельной росе мои радуги пляшут,
И бросают горбатый мосток колоколенке рослой,
И витражную святость наводят на плоские пляжи.
Я в пастушеской финке лохматые гладила морды,
Сыр вином запивала, вникала в значенье сигнала
И следила в пыли большака легионы и орды,
Отсебятиной века зайдя в полосу маргинала.
Всем пределам чужак, собираю дорожную сумку:
Что сокровищем сердце сочтёт, то и будет родное, –
И несу по земле мою жизнь, как чужую придумку,
На дорожной пыли оставляя тавро именное.
Где те дворики в бархатцах, где те откосы в бурьяне?
Хошь – на Склон Королевы? А хочешь – со Склона Собаки?..
Кто я? Чадо земли, что её разменяли по пьяни.
Что там? Гиблого места звезда – упреждающий бакен.
Ох, не верь: всё – душа-медонос, ядовитое жало!
Мне же – хлеба насущный ломоть да тепла комнатушку.
В иберийском ли бархатце мечется отсвет пожара –
То на скифских равнинах тоска обуяла пастушку.
3.
Жмурки солнца, пепельную замять, остовы дерев
Изъясни впопад, но не витийствуй, перехожий бард:
Без того, карминными глазами юно озверев,
Из охапок иглицы понтийской колко фыркнул март.
Наверху ворочается ветер в смятых облаках, –
Погоди, всплыву, лишь только скину жернов меховой:
Вознесусь беспамятной креветкой в пенных пузырьках,
Отрешусь, как беззащитных скиний спящий часовой.
Что колóм несвежая сорочка – пыльная весна:
Обряжаясь, иволгою всхлипнул сонный палисад,
Но уже любая оболочка сделалась тесна,
И трава расталкивает плиты, впору и впросак.
Урывай из рыбьих трепыханий парусный лоскут,
Посолонь солёною тоскою песне попусти
Плыть в посад, где отгулы дыханий медью потекут,
Где почуешь камень под рукою – плотью на кости.
Где клинок притих в атласе ночи, ангел под стрехой,
Ведьма – в дымоходе, изваянье – в нише, ключ – в замке,
Знаешь, там, по Склону Одиночеств, к Площади Сухой,
Ходит Некто, просит подаянья, с дыркою в руке.
Может быть, отсыплют горстку зёрен с многотрудных жатв
И нальют в подставленные горсти влаги ключевой;
Но ладоням, напролёт пронзённым, – что им удержать?
Канет семя, звякнув, словно гвоздик, в щёлку мостовой…
Некто, вскользь по галечному руслу уличных теснин,
Расточится в мозаичной кладке стародавних стен.
Вслед Ему, невытравимо русской горечью равнин
Мой гранат подпитывая сладкий, я отброшу тень.
Я вросла дичком огненноцветным в каменный разлом,
Иволги заплачкой восковые теплятся уста;
Вызревая зёрнышком несметным под её крылом,
Прозреваю, может быть, впервые, как печаль проста.
Так, меж двух Иберий разнородных внатуг натянув
Общий кров, живу, и мне незнамо, где моё крыльцо;
И танцует на раздольях ровных легкая, как нуль,
Шар-трава, пустот моих динамо, Сирина яйцо.
Так меж двух Галиций, волчьим воем оплывая в дол,
Напрягает корду притяженья пленная луна;
Маков цвет, к светёлке приневолен, так в отрясе гол, –
Лишь во рву забытого сраженья жизнь его красна.
Так и сад мой в ливень громогласный пеною удил
Отлетает, оперев на сошки черен привитой.
Кто меня, свой вымысел атласный, в пестрядь нарядил,
Я прочту на бронзовой ладошке Авильской святой.
У меня тут в глины запрессован парусный залив
Так, чтоб сберегать у баяниста в вытертом чехле;
Слышишь – свищет иволга спросонок в скрытности олив
Там, где рвёт фонарные мониста город на скале.
И когда фантазия постится, взяв на поводок
Всё, что в праздном сердце горевало, шло рапою вежд, –
В колких бусах иглицы понтийской дышит холодок
Из ненасытимого провала сбывшихся надежд.
Одесса – Толедо – Одесса, 2012
Опубліковано: 11 березня 2016
На неторной тропе, на безлюдной опушке грибной –
камуфляжная осень стоит у меня за спиной.
Чует бритый затылок прицельного ока сверло,
от которого речь в травматический узел свело.
Непутёвая родина, что ж это стало с тобой!..
Битой пиксельной рябью взорвёт небеса листобой –
сыпанёт по глазам, что и так от печали мокры,
то ли горсть снегирей, то ли жменю махновской махры…
Медоносные травы жуя,
поминая улётные ноты,
в алюминиевом стойле Жулян
винторогие спят самолеты.
Жмёт налыгач, но тянет взглянуть,
как двоится сквозь слезы сухие
золотая высокая грудь
опрокинутой навзничь Софии.
Здесь по-прежнему дёготь в цене,
в нежном небе зияет прорехой
хуторянского рая венец –
небоскрёб с горобцами под стрехой.
Славный денек!.. С утолённой печалью вчерашней
сядем в тенёк под картечью калеченой башней.
Сняли осаду. Фасад размалёван, как ребус:
«Bar Bastion». Демилитаризована крепость.
Рваные уши наставили встречному вою
псы крепостные, вышвырнутые на волю.
Мы из страны, что всегда пребывала в осаде,
порох копила и локти кусала в досаде,
до миллиметра делила казённую пайку,
мёртво зажав мавзолея гранёную гайку.
Равенство хлеба и водки… Ах, много ли надо
детям кирзовой Слободки и Дикого Сада!
Сняли осаду... Но что нам соблазны ОВИРа!
Сели над пропастью, свесили ноги с обрыва:
город подсолнечный снизу шкварчит, как жаровня,
пылкий ракушник – державным гранитам не ровня.
К лакомой кромке, довеску имперской краюхи,
вольные волны, шурша, подползают на брюхе.
Прядают яхты, на боны накинув поводья.
Бухта в штриховке – как мачтовый лес в половодье.
За волнорезом – закатная тропка до Бога.
А за спиною – булыжная наша дорога...
Ржут интуристы, где мы на часах сатанели,
лбы расшибая о вшивые швы цитадели.
Где пожгли усадьбу адмирала
в девятьсот беспамятном году,
мы росли, душа не обмирала,
пьяно цвёл боярышник в саду.
Здесь водили в прятки, темнолики,
предки, ускользнувшие из рам.
Выводки садовой земляники
густо расселялись по ярам.
Над Психеи треснувшей фигуркой
колыхалась белая луна…
Память, ты сухой змеиной шкуркой
в снадобья давно истолчена!
Адмирала ночкою погожей
утоптали мёртвого в мешок.
Прорастёт у барышни под кожей
пьяного матроса корешок.
Ты иголкой крестила рубахи,
пряча нитей исподних концы:
всё цветочки да райские птахи,
а в изнанке – узлы и рубцы.
Запасала румяна и блёстки,
торопилась по-новому жить,
но на черт-те каком перекрёстке
стала чёрной червоная нить.
Ты такого не знала соблазна:
захлебнувшись надеждой хмельной,
что ж ты, ненька, кивнула согласно,
будто я у тебя неродной?
Перед сватьями печь колупая,
тупишь взор, чтобы стыд превозмочь,
золотая моя, голубая,
ненаглядная сукина дочь!
И молчу, побелев от позора,
за оградой обиду тая,
рядовой интернатского хора –
в вошебойке остриженный я.
Не сули вышиванок-гостинцев,
по стерне, по колено в снегу,
я к тебе из любых сиротинцев
все равно – чуешь, мамка! – сбегу.
Маков цвет по щекам гладью вышит,
но заветный секрет – в узелке.
Обними! – пусть никто не услышит,
на каком мы молчим языке.
Одного не хватает толчка,
чтоб отчалить на парусной тяге…
Это год не Быка, а бычка –
беспородной лиманской дворняги.
Где причал об одном фонаре,
он бичует, отвержен от стаи,
пряча тело в мохнатой норе
у ольвийской дорической сваи.
Шевелится течению в лад,
глупый раб постоянства и веры,
сторожит терракотовый клад
с утонувшей когда-то триеры.
Так, от мира укрывшись рукой,
утепляясь вином и ватином,
доходяга хранит за щекой
золотую монетку с дельфином.
Это год не Быка, а бычка –
самокрутки, похмельной заначки,
позабывшего ноты смычка,
потерявшей решенье задачки.
Чтобы слово, назло падежам,
заискрило от встречного слова,
мы, дружок, разговор по душам
забычкуем до лучшего клёва.
Глянь, бенгальская божья свеча
рассыпается брызгами света
над картонной времянкой бича
и панельной скворешней поэта.
Ледяная мерцает вода,
и кляня, как постылую ношу,
я, наверно, уже никогда
этот сумрачный берег не брошу.
Пусть дрожит на песке золотом
Год Бычка, как обмякшая гиря,
шевеля обеззвученным ртом
и крылатые жабры топыря!
Крытый замшей гранит и чумацкого утра рассол.
Край ущелья кренит валуна ледниковый мосол.
И разлуку таит не толящая жажду вода.
По веревке – в аид… Я тебя не найду никогда.
Веет ветер высокий, и слабое сердце болит,
зуммерит над осокой опухший от спячки нуклид,
а из каменных сот неотрывно глядят за тобой
то обглоданный глод, то убойный цветок зверобой.
По равнине, в рванине – влекло эти воды весло,
чтобы в тесной стремнине их корчью падучей свело.
Что мне хлеб на меду, родника искряная слюда! –
в преисподнем саду я тебя не найду никогда.
На откосе крутом в тощем русле шуршат будяки.
Перевиты жгутом сухожилия мёртвой реки.
Но клокочет поток, рваный норов по норам тая,
как плетёный батог, как змеиного тела струя!
На железную клямку ущелье замкнёт вертолёт.
Как аптечную склянку – храню в рукаве Мертвовод.
И шиповника след – поцелуя отравленный грош –
рдеет эхом в ответ: ты меня никогда не найдёшь…
Есть стихи – антикварная лавка,
где на полках – холодные бюсты.
Не узнать их – пожалуй, неловко,
но потом отвернулся, и баста!..
Эта рифма – витая булавка,
коей сколоты Джойсы и Прусты.
Эта фирма – заманка, уловка,
помесь мрамора и пенопласта.
Боги носят пурпурные тоги –
муза треплет базарные джинсы:
ей корсеты убогие туги,
в свитерке предпочтительней шансы.
Ведь стихи – не златые чертоги,
а скорее – контактные линзы:
тут фонарики светят из вьюги,
и осями сверчат дилижансы.
Укрой, сохрани и обрадуй,
соцветья крест-накрест сведя,
сирень за церковной оградой,
тяжёлая после дождя!
Где в кронах полночного сквера
горит золотое шитьё, –
забудь, одноклассница Вера,
суровое имя своё!
Летит, лепестки обрывая,
ночные сверлит облака
окраинный рокот трамвая,
сухой вибровызов сверчка.
Под этот нехитрый оркестрик
целую меж темных ветвей
налипший сиреневый крестик
над вырезом блузки твоей.
Архангел нас ловит на слове,
в небесные горны трубя…
У Веры – упрямые брови
и взор, устремлённый в себя.
Губами, как порох, сухими,
забыв про еду и питьё,
всё шепчет заветное имя,
суровое имя своё.
Не тоскует ни о ком,
погружённа и пытлива
эта ива над мостком
в отражении залива.
Смят подола мокрый край,
на меже глубокой глади
преломляются у свай
перехваченные пряди.
Мир в кувшинках не раскис,
и хранит свои наивы
хлорофилловый эскиз,
акварельный профиль ивы.
Перед ней – окно без дна,
все в аквариумных тенях…
Так русалка склонена –
с ноутбуком на коленях.
Поэма
В фокусных переплётах
окон, как в фотораме,
пчёлы в небесных сотах –
звёзды над хуторами.
Ноет в калитке тихо
сорванная пружина,
боком шуршит ежиха
там, где живёт Ожина.
Кто на подворье ступит –
брови Ожина супит,
ловит она на слове,
любит она – до крови.
Было б сполна в коморе
рыбы, вина и хлеба!..
Там, где верста до моря,
дальше – верста до неба.
Трудно в шаланде зыбкой,
даже в мечте ребячьей,
плыть не заветной рыбкой,
а сиротой рыбачьей.
С нежностью притаённой
раннего ждать заката
дочерна прокалённой
дочери интерната.
Круто моряна солит,
больно Ожина ранит:
не подпускает – колет,
вцепится – не отстанет.
Плети навскидку мечет,
когти в засаде точит,
болью Ожина лечит,
счастья Ожина хочет.
Может, в избытке сладкой
ягоды навязалось?
Тот отпускник с палаткой –
что-то в нём показалось...
Дивным косила оком,
шагом дразнила шатким.
Щедро поила соком –
чёрным, дремучим, сладким.
Нежностью тяжелела,
встречным теплом живилась,
жалила – и жалела,
жалилась – и журилась:
«Было б сполна в коморе
рыбы, вина и хлеба.
Если верста до моря –
значит, верста до неба...»
Утром смыкала створки,
разом смывала в море –
от интернатской хлорки
до инфернальной хвори!
И в низовой ветрянке
как-то отсохло сдуру
всё, что привил по пьянке
нежный залётный гуру.
Волосы в узел стянет,
губы до слёз кусая,
выйдет к лиману, станет
в мокрый песок босая.
Дышит тепло овечье,
ноги в щекотке дафний,
оспинка на предплечье –
след от прививки давней.
Опубліковано: 11 березня 2016
я – одержима – і зілля моє гірке
наче морем вистуджений гінекей
наче келія темна в пітьмі земній
у якій я похована в повний мій зріст німий
я – одержима – от тільки спитайте, ким –
сином чужинським чи богом моїм зірким
зорями тьмяними – ніччю тонкою – чи
тим поцілунком що на губах гірчить
я – одержима – і царство докруж чуже –
ми – це сузір’я чорні над нами – вже
сурми сурмлять і мерці повстають – таке
зілля моє гірке і навік гірке
HELLO, MARINA TSVETAEVA AND ALL WHO WROTE ABOUT YOU
коханці своїй – мов букет – криваву честь – як вона сказала
а я що маю сказати? а в мене і слів нема
тільки мовчання – тільки струни Баала
і острівна зима
о, повернись, вернись, сине чужих історій,
я тобі все віддам – я стану така, як ти –
що моя Україна? – де вона там, у морі,
із якого не виплисти і не втекти?
що та кривава честь – яка мені честь, коханий?
все – лиш за доторк – один тільки доторк твій!..
Бог ігнорує рани і омиває рани
Бог – це такий поет – жорстокий і золотий
сурми, король помер – то ж сурміть! –
про цю неповторну єдину мить
про захід сонця який вже – ні
тому що король назавжди в труні
лице його біле і тіло бліде
тепер лиш підземна трава знайде
а кучері дощ поцілує – сурміть! –
допоки він ще не в могилі лежить
о Боже нехай я ляжу із ним
о Боже ці сурми розвій у дим
о Боже мій зглянься будь ласка згля-
на мене на Себе на короля
і тисячі планет, і атмосфер – мільйони
і вже по швах тріщить затертий батискаф
я дихаю тобі в невидимі долоні
аби настав той час що досі не настав
аби усіх морів тяжкі метеорити
згоряли на льоту як одіж захисна
невже мерці колись навчаться говорити
чи тільки йти по дну у космосі без дна
все, Господи, все – із цього одного гака
тіло моє зніми горло моє звільни
сочиться кров повільна неначе мряка
плутаються сни
все, Господи, все – я дякую за науку
зріж мотузки благаю благаю зріж
хочеш – візьми за руку чи не бери за руку
ту що сама як ніж
кола з бурбоном, останній притулок ослаблих
темна недоотрута – з якої ні берегів
ані моря не видно – а видно лиш білі кристали
у підводних садах де дикий час обмілів
ви, що маєте серце! – серцем своїм відчуйте
як моє іще б’ється в темряві, голосне
а більше нема чого дати; все суще і все незбуте
у неміцних обіймах ніжно тримає мене
кола з бурбоном – ви, що маєте серце!
ваші серця – єдине, ваші серця – це я
серце моє – мале запотіле скельце
або каміння і висохла течія
дочко тих хто ходив у хрестові походи
сьогодні ти стала за ваше діло неправе
так як тобі і личить – а зорі й води
котяться далі повз тебе і – аве аве
чаша твоя – то шолом – а в ньому черви
герб – то кості вимиті від мясива
всі вже тебе впізнали – бо що у гербі! –
ти і у гробі впізнавана і красива
дочко тих кого відшукати годі
мати світу з якого втекти несила
вірна смерті – або ще кажуть – породі –
поки вона милосердя не попросила
вона закінчує збирати маслини чи масло у бутлі лити
вбирається в біле (поки не чорне) – і замовкає лунко
хто із богів – чоловік мнемозіни? кого з них просити
аби затулив своїй жінці рота бодай цілунком?
хто із богів милосердий – у кого сьогодні свято
хто п’є вино (нерозведене) – за чиїми столами?
згляньтеся, згляньтесь – це муж якого відтято
від жони за столом самотнім – згляньтесь над всіми нами
це муж якого відтято, муж о світлім волоссі
цар її світу – тієї що чорна у білім
хай її пам’ять зайде як сонце і хай не просить
притулку у домі неначе притулку у тілі
мати якого світу якої колядки пані
там де бризки вогню у чорноті ялин
сніже інопланетний ляж на вулиці ранні
так як колись до тебе інші сніги лягли
це не погана доля це не труди покори
просто земля тобі не богоданий дім
мають лисиці нори, мають дерева гори
мрець обирає лоно і спочиває в нім
в тебе нема нічого в тобі горять боліди
десь за межею глини холоду і тепла
ангели, люди – годі! буде іще боліти
те що не ляже в тіло і у його світла
марія і йосип зачинають дитя (але не христа)
і здригається обрій і матриця золота
долини і гори вулкани ліси моря
над якими сьогодні уже не зійде зоря
ми вгриземося вглиб у самісіньку твердь земну
я густу її темряву наче врожай зітну
я комахою ляжу у камінь її основ
щоб навіки тривала менша за смерть любов
цар в’їжджає у місто, душа – у тіло, зоря –
низько у землю котра уже під ногами царя
зір мій не кам’яніє слух мій не відплива
допоки ще палить підошви підземна його трава
допоки зоря не згасла, допоки сонце-зоря
допоки я обіймаю землю неначе тіло царя
сонце на сході встане, потоне в морі
дух святий не відає алегорій
духу вони ні до чого – а нам достоту
слово потрібне вимірювати скорботу
духу вони ні до чого – а нам для тіней
межи входом і виходом, межи ліній
тих островів і вдихів що ріжуть воду
межи яких безсловесним нема проходу
сині води затоки чорні голови пальм
зблискує біля підгорля гаряча сталь
мить завмирання – і та, за якою жаль
мертва комаха яка не тоне в воді
питає у мене – що скажеш ти на суді
я не скажу нічого – ні зараз ані тоді
ми – візерунок сталості і краси
я тобі ще жива ти мертва мені єси
інше – мана і зранені голоси
пір’я пташине попелом між дерев
Бог упритул підходить і за руку бере
щоб у країні див у країні див
хтось залишився вічним і молодим
тиша як повінь чорні заллє міста
тиша вповзе у камінь, оглушливо-золота
вмовкне усе, тільки серце у клітці – ні
наче останній птах на німому дні
річко плачу, річко вогню і льоду
ти оперізуєш моря вологу рану
світ що не знає заходу ані сходу
дав себе проковтнути левіафану
річко плачу, на тебе уся надія
ти що проб’єш собою усіх лускатих
сонце впаде під море, земля зміліє
тільки аби ти мала де танцювати
може прийдуть слова може впадуть зірки
у безодню води що не безодня вже
хто з нас сьогодні невидимий і зіркий
хто з нас сузір’я Цербера стереже
хто з нас спускався в пекло чи підіймався в рай
у яких буяє морська трава
слухай, слухай – але не відповідай –
поки тремтіння водоростей трива
не бійся не бійся вони при тобі стоять
поки крадеться сон мов полохливий тать
поки зорі могутні у лезі морськім горять
поки мовчить земля і її зело
поки місяць впливає в небесне тло
яке з-під землі з’явилося і під землю пішло
тепле від тіла його, голови, свічі
поки сузір’я палають немов ключі
поки здригається темна трава вночі
у мене слів не зосталося – тільки кров
як підмурівок незнаних мені основ:
так у джерелах зринає вода жива
так із землі виростає п’янка трава
так плодоносить сад і співає птах
так завмираю я у твоїх руках
так всякий рух виникає із пустоти
так піна морська шепоче: тепер – ти...
вино у чаші – як довга смертельна ніч
чоловік знімає сорочку – під нею небо
розпізнати обличчя – не розпізнати облич
і по колу – від тебе до мене від мене до тебе
пустота і огром атмосфер на живі вуста
із уламків себе я збираю картину світу
повертаюсь у неповернення, у міста
первозданної пам’яті вічного неоліту
тільки море шумить і втішає мене і жде
я йому із людським вином переможна чаша
губи твої у небесному – тільки де
наша ера і кров невситима наша?
знаєш що, Феліцито, здайся: ніяк, ніяк
ти не здолаєш цих голосів і криків
те що ти бачиш як нездоланний знак –
просто життя, твоєму рівновелике
знаєш що, Феліцито, здайся – пірнай, пірнай
море – для всіх, і вода його над тобою –
світла як пекло або сліпа як рай –
хвилею б’ється – розкішною і німою
знаєш що, Феліцито, здайся: проси, проси
ще одного натхнення – і диких розламів ліній –
поки живуть підсвічені голоси
у піднебессі – або у піднебінні
Опубліковано: 11 березня 2016
снам надламує спини
світло тепле осине
і солодкі ожини
стережуть манівці
бо повітря надвечір
перетворює речі
і людські і лелечі
в золоті острівці
не лякайся віддавши
все стається назавше
все стається назавше
і назавше зника
гілка гілку хитає
щось тихенько питає
і ріка замовкає –
перетворень ріка
З циклу «Л ь в і в М і с т о К»
Любові Якимчук
написи перед війною
проростають на стінах
як пліснява
стрит-арт це те що вціліє (мабуть)
уламком продряпано Люба Журба –
і пронизане серце
неначе у сні
коли все нерухоме
голі луганські будинки
здригаються кровоточать
вікна болять
мама мила раму
мама має рану
у Львові в мами
немає рани
у Львові інше червоно-чорне
evergreen
Сихів віддаляється від моря дедалі дужче
власні вітри власні крамниці
чайки на біг-бордах лелітки на вишиванках
водії маршруток узятих на абордаж
дивишся і не віриш що ці небеса
пожмакані або навпаки занадто лискучі
відкриваються заради віршів заради музики
заради всього що хтось називає повітрям
хтось інший любов’ю а ще хтось нічим – заради Бога і ближнього
але що далі? – запитуєш і дерева відповідають
що бурштин вже посіяно і смарагди пляшок з-під пива
проростають на звалищах голосами русалок і жебраків
що минуле стугонить у безтямних трубах новобудов
в кістяках китів гладіусах кальмарів у передчуттях і відсутностях
Сихів пересихає отже не буде вдосталь крові вина води
ні солоної ні сухої ні залізної ні живої ні мертвої
будуть тільки жінки і дівчата з обпаленими сонцем плечима
тільки тенти важкі і маркізи і каміння у головах нічийних собак
синьоокий Синдбад у кав’ярні пересипає кавові зерна обвуглені
згадує слово для кораблів для метеликів і для мух
що зринають із висхідними потоками і ніколи не повертаються
як чоловіки заколисані ув’язнені в вершах
міст на якому можна чекати заходу сонця колії унизу
пахнуть пітьмою і кавою хоча тут все інакше аніж здається
пористий обрій край міста в якому ховаються дощі й пілігрими
обрій з іншого боку виблякла фреска сіро-молочна молокозавод
і ніяких готелів тільки бароко барако-гуртожитків
два хлопці далеко коло кіоска на рекламі дівчина і відро
пиво і пиво у гальбах із гіркотою горілка і пиво
Левандівка жорстока і добра ексклюзивна обачна зажерлива лагідна
ти людина ти з Сяйва ти завжди переїжджаєш цей міст
або переходиш його чи перебігаєш або вихоплюєшся
звучиш раптово і несподівано падаєш вниз проламуєш ніби дитяче місце
дах вагона і весь привокзальний штин переповнений штоф околиці
у мобілці пронизливо вибухає рингтон чоловік що йде озирається
катакомби привчили його що не можна посипати голову попелом
не можна нічого на самоті крім того що роблять усі завжди і щоразу
бо інакше птаство голодне вижне зерно і на денці подзьобає очі
подай мені руку на цьому мосту
але не подає
ні руки ані подаяння
гравій незрозумілий на смак собака їсть і стає невидимим
і хлопчика наздоганяє але той бачить чує і відчуває
тільки сонячних псів а не цього вщент прозорого і живого
який пахне травою і сховками у траві золотими деревами
хлопчику озирнися алея кричить парк Костюшка вдихає повітря
аж темніє в очах хлопчику озирнися зробись ліхтарем делікатний і слабосилий
озирнися застигни стань стовпом піддайся тому хто прагне назвати
хто волає причини немов імена а тоді імена як причини
стань віддаватимеш світло і лиш удень залишатимешся ні з чим
стовбури дерев потьмяніють синиці прокинуться проб’є годинник на Ратуші
матері приведуть дітей інакших ніж ти із надкрилами плащиків
із м’якенькими черевцями наче в комах – малих бездосвідних і самотніх
вони обсядуть доріжки затопчуть сліди і з вереском гратимуться в кузьмірки
хтось пожбурить каменем у невидимого собаку і тоді ти крізь вушко голки пройдеш
і ти хлопчику що був утікав прокинешся вже потойбіч в орбіту упійманий
прохромивши голим небесним тілом шкаралупу яйця дракона
З циклу «Листи з Литви»
Вино в Паланзі – це таке вино,
Як ностальгія, золота й багряна,
Просякла в негулке подвійне дно.
Це – раптом голе дерево. Це – рана.
Це – тріщина на порцеляні. Чи –
Жест пам’яті, по вінця і сухої.
Дивлюся у вікно, вино п’ючи.
Назовні – запах солі, запах хвої.
В кав’ярні ж тихо. День усіх святих.
Я знов не вдома (хоч в молитві – разом).
Гортаю книжку, навіть кілька книг.
Вино і книги – з кавою і джазом.
Душа моя пуста, лиш аромат
Її повнить, запитуючи – звідки
Думки про літо, яблуневий сад,
Про наш квітник – троянди і нагідки.
Метелики – як листя, що паде
Тут, за вікном… Пригадую – і маю
Подобу світу, що не був ніде –
Ні перед раєм, ані після раю,
А є лиш тут, у цю хвилину, так,
Як мислиться, як відблиски і тіні –
В День пам’яті померлих. Креслю знак –
І самохіть вихоплюється з ліній
Маленька ружа, вся без колючок,
Candida Rosa, місце благодаті.
Горить свіча – і променів пучок
Вихоплює півспогад: мішкуваті
Ялини, переддосвіди Різдва –
У Львові (свіжозрубані, базарні)…
А тут – така Литва, така Литва…
Розсміяні, заходять до кав’ярні
Дві пари молоді. Розповісти б,
Як сяють щастям, дзвінко як говорять…
Відкрила Гая Плінія – листи,
Пишу листа – Тобі, і келих поряд.
…Є простір серця – кажуть, є завжди,
Не кажуть – є дощенту, до загину.
…Я потім ще до білої води
Піду навзрид: пелюстки в море кину.
Спала. Снилось – читаю листа.
Тиха ніжність у кожному слові.
А прокинулась – тінь золота
На стіні, і словами любові
Ніби списано аркуш шпалер
(Ще й чорнила не висхла волога).
Є такі закапелки в «тепер»,
Що існують, вміщаючи Бога.
Є такі перетворення скла,
Що усе за вікном оживає.
От і я: умирала була –
А тепер – і бринить, і співає
У мені кожна жилка мала,
А тоді від розчулення плаче.
Знов кажу: умирала була –
А тепер народилася наче.
Вітер шарпає крони, це знак.
Десь метелик осліпнув від крику.
Відчуваю і дихаю так,
Ніби враз осягнула велику
Іншу правду – завжди ту саму,
Ніби в спеку пройшлася по кризі.
Я учора ковтнула пітьму –
Аки лев на малюнку у книзі.
Еліксир, реактив, наратив –
Добрий сон. Я позбулась отрути.
Крик метелика – пранегатив:
Він ховається в вічність, щоб бути.
Знаєш, сни відкривають часи.
Я сьогодні відкрила дорогу
Перетворення краплі роси
У безмежне вмістилище того,
Що стається – із нами чи ні –
Як, наприклад, пейзаж у вікні.
Я жива, це, напевно, Литва
Означає щось більше для мене,
Аніж простір. Не слово, не два –-
А любов і її сокровенне.
Вітер з Балтики хмари жене.
Все, що суще, вміщає мене.
Обіймаю. З Литвою.
P.S. Мар’ясь,
Я сьогодні шалена якась)))…
Переклад – перетворення речей
В слова моєї мови досконалі.
Я потребую кави і ночей –
Тоді лягають вірші, як емалі.
Це завжди – мов побачення: така
Тривога огортає, так бентежно
Папір біліє… Ледь тремтить рука –
Й ледь мліє… Підбираю обережно,
Немов цілую трепетно в уста,
І образів, і звуків філіграні.
Так, в мене є в перекладі мета –
Це насолода. Майже як в коханні,
Знесилена, я падаю навзнак:
Віддавшись вся, не здатна говорити…
Всевідання всевіддавання – так!
А ще – екстаз від способу творити.
Чуттєвість – так!
Жадаю і люблю.
Приймаю в себе не слова, а тіло.
Тому – є досвід, майже без жалю.
Я переклала – бо мені кортіло
Сприйняти, доторкнутись, віднайти…
Відчути вірш на дотик і на запах.
Відкрити часом втрачені світи,
Яких нема ніде, на жодних мапах.
Великі привілеї відкриттів –
У спробах перекласти, передати
Звиск двигуна, лункий пташиний спів,
Кота – муркливе, песика – кудлате…
Буває – інтонація жива
Приходить зразу ж, гріє вірш, співає.
Та зазвичай – минає день чи два,
Чи навіть рік. По-різному буває.
Ось Венцлова. Це мій апофеоз.
Я з ним вже тиждень сплю, щодня – потрохи.
Вже переклала одинадцять роз-
буялих віршів: є вірші-епохи,
Вірші-моря, вірші-вершини-гір…
Вірші-як-дітваки – малі та любі.
А нині трапивсь вірш-як-хижий-звір:
Гарчить на мене, люто шкірить зуби.
Ну, та нічого. Якось раду дам.
Це ж Венцлова (до того був Кайокас).
Я називаю речі, як Адам.
Переклад віршів – це найкращий доказ,
Що Бог існує. А Литва – Едем.
(Паланга – також, ніде правди діти).
Купила нині трохи хризантем.
Вони мені, ще й тут, – не просто квіти;
Вони були вологі, як бузок;
У пуп’янках – минулого чарунки.
Купила гарний бурштину разок,
І ще куплю – своїм на подарунки.
Прощаюся. Це вийшов довгий лист.
Найдовший – із Литви – у місто Лева.
P.S. Міняю листопад на падолист:
Тут майже облетіли вже дерева…
Пакувалася туго. І щоразу ж здається: узято
Тільки найнеобхідніше, найнеобхідніше, най…
А насправді багато всього, ох, занадто багато,
У валізі моїй – перебір, перехлюп через край.
Пакувалась, металась кімнатою – нетля достоту.
Напишу-но трактат «Про примноження слів і речей».
Лігвопалеонтолог – бо лігво. До сьомого поту
Ладувались валіза й наплічник (аж шкода плечей).
Наступила на ручку, яка закотилась під ноги,
Захотіла в Південну Дакоту (там Пірр) і в Париж.
І уже під кінець півгодини збирала з підлоги
Кольоровий, бурштиноподібний сирійський кишмиш.
Ліжко стало порожнім, усе позникало зі столу,
Навіть світло змінилося, стало якесь не таке.
Я лишаю кімнату – до того обжиту – як голу.
Біле крісло зробилося раптом важке й громіздке.
Тільки дзеркало ще реагує на мене, аж доки
Не зачиняться двері – поволі, тихенько, як схлип.
Проминуть безконечні сезони, минатимуть роки –
Але я пам’ятатиму дощок кректання і рип
У єдиному місці, під килимом, бамкання дзвонів
Із Assumptio Діви Марії, поверхні та сни
В цій кімнаті, де все не моє – окрім двійка вазонів:
Я лишаю фіалки, я їм зичу діждати весни –
І потрапити в руки хороші, щоб світло й до світла,
Бо – не світлом єдиним, потрібні ще ґрунт і вода.
Я в готелі «Дємедіс» хворіла, щоправда, та квітла,
І мене оминала – я дякую Богу – біда.
Телевізор я тут не вмикала, воліла у парку
Споглядати, сприймати – і носом, і шкірою теж,
Мов дитина, яка розглядає в малесеньку шпарку
Древній дім, сад старий, що здається – ну зовсім без меж.
Цей «Дємедіс» – як мед гіркуватий, зі смаком полину.
Написала тут книжку, могла би – і десять томів.
А тепер я, покинувши дюни, нарешті полину
Через Вільнюс і Люблін – до Львова, від моря – домів.
О, якби я могла, як дівчатко мереживно-юне,
Пережити цю подорож гарно, на крилах пісень.
В сорок два вона вмерла, а я? Я, покинувши дюни,
За три ночі читатиму «Проби», тому що Монтень
Означає для мене – мене у сукупностях й мірах,
Назбиралось питань непростих, золотих, як яйце.
І кортить же махнути хвостом – і пройтися по дірах
І по норах кротових (при зустрічі – більше про це).
Обіймаю тебе, меланхолію кинь, то ж не туга.
Ми з тобою із туги виносимо вірші живі.
Вдома, кажуть, зима. Кажуть теж, неабияка хуга.
І в Литві холоди. Біла ожеледь, лід на траві…
Поштова адреса: 04080, г. Київ-80, а/с 41
Телефони:
З питань видання книг: +38 (044) 227-38-86
З усіх питань, щодо конференції "Мова і Культура": +38 (044) 227-38-48
З питань замовлення та покупки книг: +38 (044) 501-07-06, +38 (044) 227-38-28
Email: Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її., Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з питань видання i покупки книг), Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її., Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з приводу конференції "Мова і Культура")
© Бураго, 2017