• bannerua11.png
  • bannerua12.png

 Друк  E-mail

«с трудом переношу свет настольной лампы, 
он слишком желтый и с детства «не к счастью».
Г.П.

«С чего начинается…» классика?

Любовь. Это когда мне десять лет. А сестре пятнадцать. Я готова чистить вместо нее рыбу. Черно-коричневые толстые бычки с наростами на голове. Шершавые. Воняют. В них есть кровь! Вырезаю пузики. Бегу в ванную. Блюю. И опять… кишки липнут, черт, черт! Слава Богу, не сестра это делает. Вернется с работы мама – а все уже сделано. Она …на меня не подумает.
До вечера руки воняют рыбой.
Потом стирка. Трусики сестры, испачканные кровью. 
Недоумение – почему? Почти догадалась про взрослое. Страшно, хочу отстирать навсегда. Не получается. Выбрасываю в мусор. Бормочу: «кровь – любовь, кровь – любовь». Первая в жизни рифма. Плохая. Классическая.
Любовь всегда пахнет рыбой.
 

Чистое место

С моей бабушкой Лелей я познакомилась, не знаю когда. Когда у неё ещё не было холодильника. Просыпаюсь как-то утром, жарко. Грюканье кастрюльки. Иду на кухню. Бабушка говорит: «Сейчас блинчики будут. Пойди в чистое место, принеси масло. Оно в литровой банке. Сонная, ищу чистое место. По пути захожу пописать. В унитазе стоит банка. С маслом к блинчикам. Бегу, кричу: «Ты же медсестра, нельзя, нельзя!» А она спокойно: «Это у тебя в голове нельзя. А в жизни можно. Там вода подтекает, место чистое, прохладное. Твое чувство брезгливости ошибается. Ты ему объясни, что банка стеклянная, защищает масло, блинчикам будет свежо, а не прогоркло. Сама подумай».
 

* * *

С этого всего и началось во мне развитие парадоксального мышления.
И теперь я разговариваю со своей брезгливостью, гневом, правдой жизни, а не борюсь. Но от этого я разогреваюсь, как атомный реактор. Задача – уследить за уровнем тепла, выдаваемого окружающим. Чтобы не ожечь, если зашкалит. Рыба, трусики и масло в унитазе меня зашкалили.
по секрету от мамы
 
Правда жизни вызывает во мне отвращение. Лучше бы моей мамой была бабушка. После общения с бабушкой я делала генеральную уборку, училась на «хорошо» и «отлично», жёсткой мокрой рукавицей обтиралась и матных слов не говорила. После общения с мамой я убегала из дому. Особенно замуж. Но замужняя жизнь, как и жизнь с мамой, сплошные ошибки и неконструктивна. Лучше бы я вышла замуж за бабушку. Рядом с бабушкой – всего хотелось. 
 

О смысле творчества

У меня двойная бухгалтерия, двойная жизнь. Потому что вокруг много свинства. Мне хочется из него вырезать кусочек ветчины. В переводе на обычный язык это звучит так: «фигнёй не мучайся, давай о хорошем».
Я человек верующий. Я верю в Бога и знаю, что Бог тоже верующий. Он верит в меня.
Я к нему стремлюсь, а Он находится всегда там, где надо. Главное, не обижаться, если что-то не совпало. Но у меня плохо получается. И когда обижают, мне хочется дать в морду. И я даю. Испытывая сладкое чувство вот, защитила, себя, дуру. Нет чтобы спокойной быть, медленно разогреваясь, как атомный реактор. Знаю ведь, как надо теплотой отвечать на прикосновение жизни. Теплотой, жаром. Не западая на эти самые прикосновения. Увы. Западаю. А бабушки рядом нет…
Мама, мужья и дети и есть самое главное прикосновение жизни, от которого спасает только жар.
Из жара я пишу, слова помогают регулировать теплоотдачу. Регулирую градусы. Тексты превращаю в печатные. Тоже мне вопрос – в чем смысл творчества? Кровь – любовь. И ничего больше.
 

О правдомотстве

Говорили: «Скажи правду, и я тебя прощу». Гадость какая. Ежу понятно, чего она стоит, правда. Да подите вы все, правдомоты, искатели. Читайте меня. Нравится? Потому что свое узнаете. Вот она, правда: «О, как срамна любовь земная. И ты такой, и я такая». Дальше про то, что «Нас в мир послала обезьяна, а Бог ничем не обязал». Такие вот плохие стихи хорошего поэта Чичибабина. Я хотела ему это сказать, но он так громкал голосом, что не решилась.
В детстве я подолгу смотрела в зеркало – искала маму, папу и обезьяну. Про мысли Дарвина узнала. Никого не находила в отражении, кроме себя. И решила, пусть они как хотят, а я сама по себе. Вон у меня глаза светятся всегда узнаваемо: радостью и любопытством. При чем тут мама и папа, они вообще привычно шутили, что меня подменили в роддоме.
Мне эта их шуточка дорого стоила. Я начала сомневаться. И это были мои первые в жизни сомнения. Кто из нас чей? Мучительное состояние. Я захотела правды. 
И добивалась. У моих родителей по ночам кровать не скрипела. Они больше не делали детей. Может быть, я вообще подкидыш! Больше правды не ищу. Однозначности нет. Есть Бог. Какая разница, кто меня родил, мама с папой, обезьяна? Когда Бог есть. Если Он есть. А если нет?
Мне не наплевать, но сомнения мучают – с легкой руки мамы и папы. Во всем. И это непоправимо.
 

Альтернатива

Влюбленные меня всегда интересовали. Я приставала с вопросами к тем, кто жил в любви. То есть в семье. Я знала, продолжение любви – свадьба, дети, один обязательно Иван – дурак, всех спасающий. Если же нет в семье дурака, то есть старуха с разбитым корытом, дед альтруист с честностью, которая хуже сами чего знаете, и правдой жизни, все за неё друг с другом борются. А обретя – ненавидят, или прощают великодушно, прежде семь шкур спустив. Или убивают.
Правда – твой кусочек ветчины из всеобщего свинства. И стоит задуматься, а не простить ли всех прочих за их ветчину? Или – убить за свинства?
Когда я в себе обнаружила желание знать правду другого человека, я стала несчастной и агрессивной. 
Все ходят в гости по утрам и поступают мудро. Сжирают эту самую «ветчину». И мою придут и сожрут. Будет такой пир во время моей чумы. Так отчего же я пишу эти песни? Мне опять захотелось правды, и я метну её свиньям?
Читающий, если ты раздражился за свинью, то ты мне и не нужен. Брось, не читай. Не жри мой кусочек, он тебе – без пользы.
Ну а если ты интересу для – то, мил друг, прости.
 

О неоднозначности

Он сумасшедший или гад? Он, мой маленький, грибочками пахнущий. Ночью пошла посмотреть, как спит, одеяло поправить – он брыкается во сне. Забыла, что последние ночи спит, не раздеваясь, завернувшись в ковер. А сегодня… вообще его там не лежит. Брожу по спящей квартире. Нигде его нет. Иду на улицу. Осень. Двор пуст, в центре высокий орех. Под деревом старая ванна. В ванне лежит сын. Пьет шампанское. Разговаривает по мобильнику. Сухой ореховый лист планирует и падает. Сын говорит:
– Уйди, женщина!
Я, сквозь красоту абсурда, ору:
– Я не женщина тебе, я – мама!
– Плюнь мне в глаза, – спокойно отвечает, – если ты мужчина.
Гад, однозначно решаю. Гад. Но помню, что, к ужасу моему, нет ничего однозначного. Сумасшедший гад!
И куда мне деться от страшной любви к нему? От жалости и тоски. Вот звонок у нас дверной не снаружи, как у всех, а внутри квартиры. Сын смеется:
– Так ведь лучше звонить, уходя, а не возвращаясь! Впрочем, и вернувшись можно, если очень хочется, только смешно – ждать, чтобы впустили в собственный дом. Прочие пусть стучат. Чтобы им отворили…
Пьёт.
– Я, – говорит, – стянул у тебя деньги. Думал, не заметишь, как раньше. Молодец! Надо же было тебя как-то научить обращению с деньгами. Пропил я их. И ладан купил, чтобы нечисть из дома выкурить.
– Кто, – спрашиваю, – нечисть?
– Тс-сс! И пальцем повел – ещё осталась! Внимания не привлекай. – А в руке стакан с «отверткой». Какие гайки он в себе отвинчивает? Ох, плохо все кончится. Однозначно. Только горе в моей жизни однозначно.
 

Устройство мира

Взрослой я стала в тот момент, когда муж взял настольную лампу и посмотрел, как я устроена. А я уже родила ему сына, и он сопел здесь же, в коляске у окошка. 
Вдруг поняла, что я жена и мать. А муж – юный натуралист. И у нас не совпадают интересы. Мне не хотелось посмотреть, как мужчины внутри устроены. Внешние проявления казались важнее. 
Когда наш сын получил в подарок первую машину, то, повертев ее, сказал:
– Машина? Новая? Буду ломать. 
Теперь у нас появился внук, и, даря ему машину, я постаралась, чтобы она была очень большая. Чтобы легче было посмотреть, как устроена. Может быть, не придется ломать? Надеюсь, что наш сын и наш внук обойдутся без настольной лампы, не станут выяснять, как устроена жизнь в глубине, где таят глубину. Впрочем, как им угодно. Но мне тогда это очень не понравилось. На мне учились женщине. А хотелось любви. После меня у мужа были другие женщины. Вероятно, они внутри устроены несколько иначе. Поэтому я их рядом с ним не вижу, воистину – лучшее враг хорошего! Он в вечном поиске!
В глянцевом журнале для деловых мужчин написали, что «Первая жена была слишком сложной для него женщиной. Брак был недолгим». А отношения, которые браком назвать нельзя, длятся всю жизнь.
Свет настольной лампы мягко освещает рукопись. Но светлее она не становится.
 

«Я скажу, что это любовь была. Посмотрите на её дела…» 

Б.О.

Куда мы лезем? Это дыра? Мы окажемся где? Не ползи на меня, не наползай! Когда долезем – что станем делать? Лю-би-мый!
Сквозь тоннель золотого берега мы пробираемся к выходу. Море вопит внизу о радости бытия. 
А я… тогда висела над твоим письменным столом, мордой в стенку. Был не мой день. Был день Че Гевары. Мы с ним затылком к затылку заключены были в общую рамку. Я переверну его мордой в стенку, когда мы вернемся с нашего праздника любви. Он случился потому, что я соблазнила тебя, отвлекла от революции. Увезла на побережье. И ты наполз на меня, как улитка, как черепаха, как слон на кита. Кто кого сборет? Кто – кого?!
Милый! Я одарила тебя адом, в который ты ввёл меня, поглаживая по совсем беременному животу, целуя запрокинутое лицо моё, глаза. А глаза косили на письменный стол, где американский солдат приставил пистолет к животу беременной вьетнамки. 
Я увидела в момент поцелуя твою картинку под стеклом и упала в обморок. А ты думал – от счастья?
Ты был известный враль и воришка. Врал на всякий случай и не всегда в свое удовольствие. Врал впрок. Я привыкла жить во лжи и терялась, когда пытались «Жить не по лжи». В предлагаемой жизни «не по лжи» не было самодостаточности. Разве Солженицын в своей жизни – самодостаточен?
Ты совершал поступки для тебя странные, например, дарил цветы. На мой день рождения – ободрал клумбы возле обкома партии, и некуда было ногу поставить в комнате, по которой в банках, вазах, тазиках и кастрюлях цвели розы. Я была счастлива!
Ты подарил мне книжку Цветаевой, ни у кого такой не было. Мне завидовали. Потом приехала твоя новая жена, провела пальчиком по корешку:
– Привет, тезка! Так вот ты где! А я искала тебя на своей полке.
Сходное чувство испытала я в доме, где мой маленький Будда стоял в чужом шкафу, и чужая женщина, что одарила тебя раем, проследив за взглядом, протянула Будду мне:
– Неужели твой? Он мне его на счастье подарил! А ему ты подарила?
– На счастье… – сказала растерявшись.
– Получилось! – ответила она радостно.
Это было в доме, где тебя арестовали.
 

Из ненормальной жизни

Бутылка всегда наполовину пуста, ведь не бывает наполовину полной бутылки, как не бывает наполовину еврея или наполовину подлеца в нормальной жизни. А поскольку жизнь не нормальна, многое допустимо. В том числе и полуукраинцы, и полуневежды, они – полупрекрасные люди, полуженщины, и полумужчины, и вообще «дробные величины». 
Люди живут, не задумываясь о тонкостях, и можно сказать – все в порядке! Если бы не норма. А когда-нибудь и норма «станет полной, наконец», для тех, кто живет с надеждой, – с надеждой ведь тоже не все в порядке! Надеются или храбрые, или глупые. Знающие не верят, не надеются, может быть, и не любят. Они печалуются. И ежатся, словно замерзли.
Знающие мужественны, только – грешные. Широкие в жизни. Это трудно для близких, они, страдая, сузить хотят.
А я люблю свободу. Придумала, что во мне разные субличности. Но, знакомые друг с другом, они не понимают, как перепрыг из одной в другую происходит. Поэтому (обязательно можно)! – жить разные жизни.
Я знаю теперь, что в жизни всегда есть место для жизней. Мы ведь не одну проживаем, пока живем. И они не линейно расположены, могут и в разных плоскостях.
Человек быстрых реакций, я слежу за переключением скоростей. И, соблюдая технику безопасности, избегаю столкновения миров. 
Выжидаю годами, подстерегая удачу. Я из нападающих, и не люблю защищаться. Нападая, можно проявить великодушие, не напасть. Защищаясь – никогда!
К старости я разлюблю драку.
А глаза у меня поздно прорезались. Думала, что все любят. Оказалось, нет. И – не научить любви! После двадцати, с любовью было решительно покончено. Какая любовь, какие французские романы, «Красное и черное», «Милый друг», мансы – обжимансы с мальчиками, когда на Вацлавской площади – советские танки. И мои ровесники гусеницами по таким вот как я, курносым и тонкоруким. А папы, бывшего на этой же площади в 1945, уже нет нигде, не скажет, что это было? 
Голумбиевская Аня, тихая и толстая – вышла протестовать у памятника Пушкину, с какой-то Розой. И еще с какими-то тремя инаковыми (не такими, как все прочие в 1968 году.) Я недавно из Праги вернулась, так там, на месте, где девочку с мальчиком наши по площади размазали – чехи памятник поставили, к которому наклониться нужно. Потому что он до колена. Чтобы каждый поклонился! Березовый крест с венком из колючей проволоки. – А я люблю эту ужасную страну, которой больше нет. СССР называлась.
Но эта любовная песня для иного дыхания.

 
Все может получиться

Лысенький. Нос крючком. Говорит – у меня уже не стоит. Но хочется. Собственно, даже не знаю, семь лет назад это было… а сейчас – просто не знаю. Ну и что, что восемьдесят два. Вот у тебя глаза русалочьи, и мне своих не отвести. Заворожила. Умница. Полежи со мной. Разденься и полежи. Давай помогу, рыбонька.
Интересно, думаю. А если бы у него – глаза, как у Ихтиандра, и стояло, как в двадцать три, а мне – восемьдесят два, и сиськи как авоськи на гвоздике – он бы – полежал со мной? Но вслух жалко произнести, – по руке погладила:
– Не хочется, – ответила. 
– Да отчего же – не хочется? Мне вот ведь очень хочется!
Пили сухое красное, сыром заедали. Расстались дружески, стихов на год вперед начитавшись.
Потом долго мылась под душем, смывала старость. Какая же сволочь я – как за дверь, так мочалка с мылом и – ужас, ужас! А в гости опять пойду. 
Он спрашивает:
– Почему пришла? Будешь подружкой? Я таблетки какие-то попью, таблетки специальные есть. И все получиться может. Но, – добавил, – жалко на это действо энергию тратить. Лучше стихи написать, или картину. Время мое кончается. Времени мало. А ты как думаешь?
А я ничего не думаю. Зачем же прихожу к нему?
Это – любовь.
 

Павлов и его мама

День, похожий на стакан с недопитым кефиром, встретил Павлова на скользкой ступеньке вагона мокрым холодом и об руку повел домой.
Павлов вернулся из командировки злой и голодный. Добравшись к дому, обомлел: окна темные, мертвое молчание. Дверь парадной сорвана. 
«Света нет, – подумал, – свечки нет, спички неизвестно где…»
Развернулся и пошел к Лиде.
Лида открыла дверь, накормила Павлова, засунула в ванну. И ни слова не промолвила.
Чистый и сытый Павлов уставился на Лиду – она молча указала на диван и ушла в другую комнату.
Утром Павлов нашел на кухне завтрак под салфеткой и записку: «Поешь и уходи. И не приходи никогда».
Павлов поел и ушел. Думать, что жизнь не удалась, было мучительно.
Открыв дверь коммуналки, Павлов обнаружил, что в квартире никого нет. И ничего нет. Только закрытая комната поджидала не съехавшего вовремя хозяина, да на общей кухне остались его стол, стул и чайник на уже раскуроченной кем-то плите. Прямо на полу стоял стакан из-под кефира, от него скверно пахло. 
Еще неделю в сосредоточенном отчаянии жил Павлов в опустевшем доме. Потом сходил в ЖЭК.
После этого тихо и потерянно прожил еще восемь месяцев. Дом рушился – сами собой выпадали, раскалываясь, стекла, с треском отскакивали обои, куда-то исчезали батареи отопления, краны…
Мир забыл о Павлове. Никто не приходил, не стучал в двери. Не звонил по телефону, который почему-то продолжал работать. Впрочем, Павлов не пользовался им.
Так что вроде и телефона не было, как не было электричества, газа, соседей, Лиды…
Павлов рассматривал отражение в зеркале: седой, мешки под глазами…Сердце и почки – все полетело, тело стало рыхлым, и вены на ногах… Расстроился, лёг лицом в стену. Не брился уже три дня… нет, пять. «И не буду», – решил, засыпая.
Проснулся оттого, что ничего не снилось. От пустоты в себе проснулся.
Вот в этот момент в дверь и постучали.
Вставил ноги в разболтанные тапочки. Повернул ключ, толкнул дверь. От двери, открывшейся наружу, кто-то отпрянул. «Всегда приходится отскакивать», – почти равнодушно подумал Павлов. 
За порогом стояла мама.
– Мама… – сказал Павлов и заплакал. 
Мама вошла, походила по комнате и легла на еще теплую от Павлова постель. 
И Павлов понял, что пора сдаваться. 
Он снял телефонную трубку, но опоздал. Гудка не было. 
Мама лежала тихо, не шевелясь. Он боялся рукой потрогать, но все-таки потрогал. Ничего не случилось.
Павлов просидел возле кровати на стуле до глубокой ночи. 
И всю ночь сидел на стуле возле неподвижно лежащей мамы, которая светилась, как керосиновая лампа из детства. Он представил эту лампу с маленьким колесиком в зазубринках и на штырьке, чтобы регулировать яркость, и пальцы его шевельнулись, подкрутив… Мама погасла.
За окном медленно светало. Павлов решительно ни о чем не думал. Не побрился. Ушёл на работу вовремя. 
Все спрашивали – что это он, бороду запускает? Павлов молчал. Поработал до обеда. А в обед побежал домой, распахнул дверь…
Мама жарила блины на Бог весть откуда взявшейся керосинке. Накормила его блинами и чай подала в комнату.
Погладила по голове воздушной рукой, словно обдала ветерком из горячего фена…
И Павлов затосковал люто и безысходно.
Купил водки, напился.
Мама всю ночь сидела рядом с ним, как он тогда, когда она вернулась, откуда не возвращаются. 
Проснувшись, Павлов наткнулся взглядом на стакан рассола в маминой руке.
Он даже не пытался разговаривать, не трогал её больше. Она к нему иногда прикасалась, по голове гладила.
Больше с постели Павлов не поднимался…
Его нашли в понедельник, в полдень. Рядом с кроватью Павлова сидела старая женщина. Когда её попытались поднять со стула, она исчезла.
Тихого и бородатого Павлова, не отвечающего на вопросы, отправили в психиатрическую. 
Поскольку Павлов объяснить про женщину ничего не мог, кроме того, что это его мама (собственно, он и этого не объяснял, просто звал ее : «мама», «мама»), – а куда она делась – про это ничего не решили, зная, что маму Павлов похоронил лет десять тому. 
Так и осталось невыясненным: что за женщина сидела рядом с выпавшим из ума Павловым, куда вдруг делась? Что вообще произошло с человеком?
…Как будто кто-то, в самом деле, может ответить на подобные вопросы…
 
2
 
– Прощайте, улыбнулась я доктору.
– До встречи, – ответил он.
…Я подумала, дописав рассказ: почему Павлов, а не Петров или Сидоров? Почему «выпал из ума», а не «вошел в другой»? И поехала в психиатрическую.
– Да, – ответили в регистратуре. – Павлов лежит у нас в отделении. Обратитесь в ординаторскую к лечащему врачу. 
Доктор спросил:
– А кто вы ему?
Ответила:
– Автор.
…Рассказ о Павлове и его маме доктор выслушал молча. Тоже удивился, почему Павлов:
– Вы что, все-таки знаете его?
– Нет. Покажите мне Павлова. Можно с ним поговорить?
У доктора взгляд стал странным, как-то рассеялся.
– Павлов аутичен, ну, не совсем контактен, – сказал он. – Вы не сможете с ним поговорить. А описали вы его правильно. Он узнаваем – идемте, покажу. Мне не кажется, что вы морочите меня.
И мы пошли к Павлову.
В большой многоместной палате возле окна лежал мой Павлов. Рядом с кроватью стоял стул. 
– Стул мы не убираем, больной подолгу на него смотрит и нервничает, если стул передвинуть. 
Павлов повернул голову и посмотрел на стул. Пальцы его зашевелились.
– Колесико крутит, – задумчиво произнес доктор. – Я все думал, что он делает, оказывается, фитилек лампы подкручивает, той, из детства…
Над стулом появилось свечение. Чем активнее подкручивали пальцы Павлова пустоту, тем ярче становилось свечение, пока не проявился контур сидящей женщины. 
Мы с доктором посмотрели друг на друга. А потом на Павлова.
Павлов отвернулся к окну. За окном сгущались сумерки. В палате темнело.
– Я думаю…
Но доктор прервал меня:
– Не думайте.
И, помолчав:
– Мой вам совет. И не пишите.
 

Категорія: «Соты» 2014-2016

 Друк  E-mail

Пацифік ЕТА

Чорт забирай твою катастрофічну впертість!
Чорт забирай твою вперту катастрофічність!
На тій стороні серця, де лежить твоя незалежність
На мапі мого – простяглась безсоромна ніжність.
І скільки не накладай на кальку ці контурні карти, 
Скільки не намагайся пробитися через ці кляті митниці, 
                           кордони і вододіли,
Це все одно що крізь скло 
продиратися голими пальцями
відчуваючи врешті тепло лише власної 
                           крові, 
                           що залишає тіло…
І кожного ранку через наше ліжко летять 
Потяги смерті від Еускаді до Аскатасуми, 
І кожної смерті в мені торохтять 
залізні іржаві квіти,
             залізні підсклянники, 
                           гроші залізні на божевільні суми,
 
і кожного разу, коли ти відходиш без мене – без нас – 
                           у ніч,
ми розуміємо
                           – ти щоразу ідеш востаннє,
і щоразу я забираю в тебе одну яку-небудь річ
ніби на пам’ять – й ніколи не повертаю…
 
Але чорт забирай ці святі божевільні гори!
Чорт забирай цих освячених гір божевілля!
Врешті-решт ти береш автомат 
                           і рушаєш дитинно-голий
лишивши навіть окуляри 
Навпомацки…
              Попідтинню…
 

* * *

Любов – вона ніби ніготь, 
Чим глибше вростає – тим більше болить.
У неклінічних випадках просто звикаєш, 
не завважуючи незворотність процесу.
і коли гра на роялі реальності
переходить у фазу коди, 
коли вже вона тебе, а не ти – її –
залишається ампутація – 
кров’ю на клавішах. Та частіше – 
слідами протекторів на спині і вереск гальм, 
що залишають Її колеса. 
 
Адже мати свободу вибору – чи не мати свободи вибору
означає не мати вибору взагалі.
Світ згаса непомітно – і першими відходять звуки,
ніби хтось видирає по клавіші раз на століття 
і бац – 
назавтра все заніміло…
І лише холодильник серця гудить і гудить
сука – гудить і гудить – 
Так ниє і сіпається заражена рана,
і хочеться її чухати й роздирати – 
і здерти нарешті – 
здерти 
разом із тілом.
 
І коли відходять від тебе всі кольори –
Так, наче всотують і ковтають самі себе 
Ледве розкрившися – райські пір’їни гербер,
хочеться задерти голову і кричати – гей ви там, нагорі –
чого вам треба від мене – 
чого вам ще – треба?!
 
Але нічого не зміниться – лише білість і тиша,
Білість і тиша всередині і навкруги
жодної тіні жодного світла
день рік чи годину – може менше а може й більше 
 
і лише там нагорі 
чиясь велика рука підносить до вуха маленьку мушлю 
Землі – 
Прикладає до вуха – легенько стрясає – 
аби лиш почути, як там він – чи гудить,
чи корчиться, плющиться, дихає – чи болить
серця твого холодильник.

 

Фантазія c-moll 

Praeludium 
 
А взимку місто стає холодним, чужим, великим,
здається – мертвим.
Простір розширюється – коштом низького неба,
і кожні морозні, мокрі, грязькі – і найближчі метри
долаються як дорога в Сибір,             
як шлях від порогу – до пекла,
і в запамороченні сипляться з каруселі білі дахи, обличчя,
порожні постелі – й оселі…  
і наша любов – безсила снула рибина –
занурюється у недосяжні глибини.  
 
Allegro ma non troppo  
 
А там – хто кого нас в кому виїдає,
заміщує, витісняє – хто з нас кому болить?
Ми боремося з холодом, як Ізраїль
з янголом, як з коляскою – інвалід.
І коли ти, виснажений до кінця, 
хочеш натиснути на Деліт –
щоби стерти тебе із себе – 
зі свого й земного лиця,
 серця, 
з усіх доленосних нещасних своїх планид,
перепостити як ченця
перемерти себе як СНІД –
і бувай,   
    аддіос,     
       привіт!  
 
Andante  
 
...пада сніг за вікном,
перехожі прискорюють крок,
твій картатий шалик десь там від напруги змок,
зависає земля на сніжинці, тоншій за волосок,
і тремтячий палець, наведений на курок,
тисне Еnter – вкотре, на посошок.
і полегшено ти сідаєш на сніг –
зав’язати шнурок,
і великий Чумацький Шлях починає новий виток,
і великий Бог підіймає легкий смичок –
й ранні сутінки падають – сині, як монітор,
жовті лампочки зір викладають над ними смайл,
і зелений місяць моргає, як світлофор,
ти вертаєш додому – просто додому, не в рай…  
 
й тихі кроки звучать у тональності соль мажор…  

 Інший берег тут, прости і забудь, 
 захисти і розрадь 
 Дж. Керуак The Scripture of the Golden Eternity

Був собі чоловік із дефектом дикції,
так ніби думкам у його голові значно тісніше, 
аніж словам у роті – 
і маленький зеленоокий хлопчик всередині нього бігає, 
вітрячить руками над головою – киш, киш.
Гиля, Гиля!!
А вони злітають, кумедно ляскаючи 
по стегнах незакритими змістами, –
і сміються, штовхаючися в його
незахищеному шаликом горлі.
 
І крізь такий-от гармидер чуєш усе, ним проказане, – 
із незначною лакуною у повітрі,
наче крізь сито, вуаль чи рекламу на шибі маршрутки –
нібито все і видно, 
але така 
гратчаста 
сітківка, 
така розкреслена структура світу, 
що здається: 
ти – це компактна в’язничка
із зовсім дрібною – тобою – в центрі.
 
А-ти такнелюби-лабутивпійманоюЮЮю!
І коли він освідчувався в коханні – так невчасно, як завжди, 
так
повільно й ретельно,
ніби відповідаючи раніше вивчене, 
ніби згадуючи втрачене –
слова у вузькому горлі стикалися, 
спотикаючись, 
давлячи одне одного – 
і 
втрачали найменшу надію.
 
І навіть коли він помер – про це розказали люди,
такі дорослі негарні люди із бездоганною вимовою,
розуміння цього надійшло 
з таким самим запізненням, 
легким заїканням свідомості, 
 
що коли ти остаточно запливла за буйки
усвідомлення цього факту – 
шлях назад був майже невидний.
І тепер, дивлячись на світ – 
Наче крізь сито, 
ледве помітне гратчасте сито – 
(чорно-білий дефект набутої смерті)
не можеш позбавитися відчуття – 
 
у тебе чуже дифтерійне горло
із замерзлими, 
не встиглими бути промовленими 
словами.
 

Йована

Де ти була, квітко-Йовано,
коли він насилу доповз до твоїх вікон, 
по шию грузнучи у скривавленому асфальті
і покликав тебе так 
розпачливо-пристрасно,
ЙОВАНО!
Що усі дзеркала сполотніли в твоєму домі
і наче пелюстки зов’ялі
скинули амальгаму. 
саме того дня Єрусалим був зруйнований,
саме тоді надвечір Карфаген зайняли китовраси
і до Казані удерлися варвари,
а він усе кликав тебе, як він кликав 
тебе, 
ЙОВАНО! – 
аж усі наречені світу обрізали свої коси,
щоби звити кубельце для його розпачу, щоби
омити його заплаканий голос 
своїми сльозами.
 
От тільки тебе не було,
легковажна Йовано...
 
А потойбіч Вардару діброва горіла,
і тонкий місток із верби, і
ув жодному решеті не стане достатньо місця, 
щоби її задмухати.
А він гукав тебе із такою напругою й силою, 
що вся кров у його легенях стужавіла в чорні вузлики.
У церквах заридала нафтою парсуна Миколи Другого,
і порвалися навпіл куліси в сільському клубі...
А ти давала інтерв’ю для студентської стінгазети, 
розумнице-Йовано,
ти їла булочку із корицею, у формі серця,
ділячи її навпіл із негарним редактором,
чи було тобі солодко, 
Йовано?
а його вже майже засипало, зігріваючи,
усе сухозлітне листя з-посейбіч Вардару,
і його голос осліплий був чутний 
лише охоронцеві-янголу,
якому теж 
було холодно...
 
І коли ти вертала додому у цілковитій темряві,
і спіткнулася об щось, що вже не було живим,
уже не могло тебе кликати і чекати – 
 
у твою долоню упало останнє з твоїх імен, сухе 
і пошерхле, 
             йовано.
А назавтра ти вже не змогла 
             згадати, як тебе звали...
 

Бабуня Віра

Ну що ти, каже, Оленице, – так побиваєшся слізно?
Того, хто плаче – Бог бачить упівока,
             того і молитви дослухає у піввуха,
рюмсу і янголи облітають упоперек кола – 
а на маківку йому й не сядуть, 
             не промуркочуть історій про незнане, 
                          тихим вітром сльози не вип’ють…
А вийде за ворота голубів годувати – 
скажуть птахи – солені крихти у плакси,
полетять до іншого маляти –
             і зганьбиться хлібець у пилюці. 
 
Ну ж-бо, не сумуй, моя люба – 
             ходімо краще зі мною під грушу,
поглянемо, як там козенята грають – 
             поплавками безтурботно на плямистих хвилях – 
нарвемо їм солодкої травиці – 
             біля цвинтаря трава зеленіша.
 
Бачиш – ти прим’яла споришик, 
             притоптала малий подорожник –
а вони піднялися й радіють – 
             ніби їх не зірвуть сьогодні
ось і ти, дитя моє, тішся – 
             щодня, як трава весела.
 
Адже у бога кишеньок не злічити,
              у кожній – маленьке світло,
в тому світлі – липа розлога, облита утішним світлом,
як риба-ніч пилком самоцвітним – 
              і в кожній квітковій колисці – 
             гойдається диво найдивніше,
таке, що й уявити годі, і чекати – життя не стачить…
А ти собі тішся, Оленице, – 
              знайдеться й для тебе гостинчик.
 
Я прокинулась – а бабуні немає,
             винесли бабуню із двору, під солодку траву поклали…
а плакати більше й не хотілось – 
             ніби тихо-тихо – а чути,
як липа довкола квітне 
             цвітом нетутешньої втіхи, радощів безкорисних – 
для найслабшого дихання світу,
              для найменшого козеняти…
 
А більшого й просити не можна 
ніколи – солодшого і бути не може –
діставати кожен день з-під подушки
як розкришений дарунок від зайця… 
 

* * *

Коли апостол андрій та олена зводили колізей,
Їхні очі були сумні, а рухи гострі й легкі – 
Візьмімо, кажуть, цю цеглу, і зброю, і цих людей – 
І підем туди, за місто, на інший берег ріки.
Адже ніщо не палає так ясно, як щойно пролита кров,
Ніщо не триває так довго, як ненависть і війна – 
Візьмімо ці танки й сокири, віруси й бомби – хто з чим прийшов – 
І рушимо далі, де тібр тече, де євфрат. 
От вони йшли, не спиняючись – їх обганяли роки,
Лущилось сонце іржаве – і місяць лляний вицвітав.
Тільки пустеля незмінно метала ікру пісків,
Ніби вона рибина. Ніби небо – метал.
 
Назустріч ступала непам’ять, наче орда німа, 
І воїни підкорялись, і забували вщерть – 
Імена спочатку коханих. Тоді – ворогів імена.
Імена тих, хто завдав їм рани. Потому – тих, кому вони заподіяли смерть…
Імена спраги і ненависті, голоду і вини
Імена крові – найдовше, 
Залежні від віку, статі, пори року та натільних джерел…
Останнім – зійшло забуття великого ймення війни,
І вони зупинились. На древку зогнив орел,
Штандарти, гармати і шаблі – увесь цей тлін
Нагий, безіменний, сірий, потрібний – нащо? Кому?
І тут підійшла трава і стала вище колін.
Трава лягла в їхні руки, як безневинна зброя,
Трава проросла у їхні серця –
 і лишила злоту безшелесну тьму…
 
Коли апостол андрій і олена завершили свій похід – 
не озирнулись. Не скрикнули, не розімкнули рук
за ними зелене море виходило з берегів,
затікаючи в кожну долоню, 
завершуючи кожну війну…
 

Категорія: «Соты» 2014-2016

 Друк  E-mail

* * * 

Вот он сидит в кафе, и пальцы под виском, 
и волосы отвесны, как маятник Фуко. 
Он видит, как, отставив кисти рук, 
ты движешься, и как очертишь круг. 
 
Он ждет тебя, он ждет тебя одну, 
как Штирлиц ждет в кафе свою жену. 
Целует воздух он, забыв язык, 
он, как разведчик, заново возник. 
 
Другое дело – ты. Ты хороша, 
летает в небе легкая душа, 
и цвет загара, теплый, будто хлеб, 
так привлекателен... Илья и Петр, и Глеб
возбуждены и выдыхают в такт, 
и норовят вступить с тобой в контакт... 
 
И я здесь был, и пиво пил. 
И черный «Гиннес», вязкий, словно воск, 
втекал в мою гортань, и грудь, и мозг, 
и я любил. Я так тебя любил, 
что целовал любовников твоих
(мы вместе с ними пили на троих)
– Илью и Глеба, Глеба и Петра. 
А ты парила в небе до утра... 
 
Вслед за тобой и он бы полетал, 
да зацепился взглядом за металл... 
 

В автобусе

Луна, привязанная к нам,
плывет за нами по пятам,
и неподвижные, как своды,
деревья спят по сторонам.
 
Твой профиль, спрятанный во мне,
был виден также на окне,
и за стеклом по небосводу
он плыл, привязанный к луне.
 
Природа, лежа за окном,
была объята общим сном.
Селенья плыли в сером хламе,
как будто лодки кверху дном.
 
Как лента с рваными краями,
плыл Старый Крым в оконной раме,
и небо двигалось за нами,
как будто за улиткой дом.
 
 

* * * 

Мы в электричке. Еле-еле
ползет зима за нашим эго,
пока в окне темнеют ели,
в клочки разорванные снегом.
 
Темна платформа Северянин,
пейзаж за окнами застынет,
и город Бабушкин застрянет
в твоей судьбе посередине.
 
Из двери этого вагона
нет выхода. Без остановки
мелькнут в пространстве заоконном
пустые кадры Маленковки.
 
Летят чем ближе – тем быстрее
знакомых видов зарисовки.
Внутри вагона душу греет
сограждан сонная тусовка.
 
Неузнаваемое детство, 
как черно-белое кино,
страшит реальностью соседства,
с которым сжиться не дано.
 
И жизнь, похоже, добежала
вдоль черной насыпи горой
до площади у трех вокзалов
моей отчизны роковой.

Москва, Москва, ее багрянец,
кому-то – «Станция Зима»,
а мне платформа Северянин
близка отсутствием ума...
 
 

* * * 

Когда стоят часы и в воздухе нет спешки
во двор к Патык-Каре пришел сосед Мурза,
чтоб посидеть в тени, где слизняков кромешных
баюкает в усах спиральная лоза.
 
Блуждают наугад сакральные улитки,
растительная жизнь струится из земли,
и в раковинах плоть сворачивает в свитки
цитаты из Торы, пакуя их в тфилин.
 
Витают духи трав. Плодов зеркальны срезы.
Над ними за столом – старик Патык-Кара.
Я вижу: из очков в оправе из железа
глазами стрекозы в нас смотрит виноград.
 
Он нас ведет в подвал, где терпкий запах ночи
от вязкого вина сгущается во сне,
и прячась среди мхов, томятся души бочек,
настаивая рай и истину на дне.
 
В густой, как кипарис, пахучей ночи Крыма,
где южная луна играет бахромой,
пьют темное вино два старых караима – 
Мурза, Патык-Кара с Медведь-горой. 
 

Две картины А. Глумакова

Синее пламя, красное пламя, желтое пламя, 
мы среди этих мазков в горящем бедламе, 
знаки вопроса в малиновой середине – 
я бы ушел, да запутался в паутине. 
 
Может быть, это перья прекрасной птицы, 
может быть, это шторм, и блестят зарницы. 
Снятся мне юрьев день, петушок на спице, 
цацка, а может, дрянь, но к утру проспится... 

А на другой стороне – лучезарный пастух. 
Нимб его счастьем сияет и песенка спета, 
вол златоокий идет по волнам его света. 
Вот и утро, и свет его не потух... 
 
 

* * * 

По белому песку ходила стая птиц,
и он ее кормил с руки, как прежде,
и было странным повторенье лиц
у бюстов птиц, приросших к побережью.
 
Стихия, как распахнутый рояль,
все ропщет, ропщет на свою природу,
и в ДНК вращается спираль,
и пьет, и пьет одну и ту же воду.
 
Пока дрожит на воздухе струя
зеркальная, как образ побережья,
моя Любовь разгонится, как я,
и полетит, как Вера и Надежда.
 
И этим птицам с обликами дев
их голоса, созвучные с прибоем,
даны, чтобы, пюпитры не задев,
могли взлететь, очнувшись от запоя.
 

Морской пейзаж

Синие тучи, темные тучи, светлые тучи.
В медное море тянется с неба солнечный лучик,
режущий лучик белого света с темного неба,
светлого неба, синего неба, теплого хлеба.
 
То ли ко мне возвращаются краски черного моря,
то ли в крови пульсируют волны счастья и горя,
то ли в мой мозг проникает с небес темная круча,
то ли мой хлеб преломили со мной годы и случай.
 
Месяц не май, голод не тетка, сердце не камень,
темные волны, белая степь, пыль под ногами...
Вижу – бредешь по воде наших дней, будто апостол,
темные ночи, светлые дни – поза и поступь.
 
Кто ты, скажи мне, контур твой темен, взор же твой светел.
Как ты красив, путник судьбы моей, что ж ты не весел?
Кто огорчил тебя, брат моих дней, тень моей ночи –
темные тучи, светлые тучи, писем ли почерк?
 
Может быть, волн боевые стада – общие цели?
Может быть, ветра сладкое «Да!» – хлеба и зрелищ?
Древних ристалищ плечи и торс, ремни сандалий?
В темном сандале твоих волос – жизнь на привале?
 
Как ты прекрасен, спутник мечты, звездочка с неба.
Где же ты спишь, чтоб тебя не нашли, где бы я ни был?
Медное море, светлая высь – пей до отвала.
Ах, поцелуй меня, моя жизнь, как целовала!
 

2014 год

Первый год, когда я не вижу море.
Я гляжу на него и не вижу, не вижу!
Только – шум толпы, и птицы горланят в хоре,
и я слышу Их крик и что-то в нем ненавижу…
 
Я встречаюсь опять у фонтана в советском Гуме
(в ту же воду войти, чтоб уже не уйти сухим),
«я там умер вчера»*, задыхаясь в Их белом шуме,
поглощая язык, на котором писал стихи.
 
Тьма подбегает к ногам и на чёт и нечет
отбегает назад, оголяя подошвы глыб.
Струйки её извиваются в месте встречи, 
напоминая выброшенных прибоем рыб.
 
Клокотанье тьмы неделимо на части речи.
Круглы рты у Них, как у рыб, говорящих «О».
Будто у Брейгеля, уходят цепочкой в вечность,
белую вечность, незрячую, как молоко…

_______

* А. Еременко «Я там умер вчера, и до ужаса слышно мне было…»
 
 

* * * 

Ты стоишь за окном,
за которым мы вместе стоим,
и глядишь в ПУСТоту, 
куда ты оПУСТила меня, 
 
и я вижу, как я, 
уподобившись первым двоим, 
отражаюсь в окне, 
как другие подробности дня. 
 
Я стою под дождем, 
искажаясь в оконном стекле, 
и смотрю на окно, 
под которым стою под дождем, 
я гляжу, как стекает вода
по стеклу наших лет, 
затекая в окно, 
где мы больше друг друга не ждем. 
 
Я гляжу сквозь тебя –
ты сегодня прозрачней стекла, 
я гляжу на себя
сквозь твое отраженье в стекле. 
Ты, как струйка дождя, 
что, дрожа, по стеклу потекла, 
искривила пространство, 
оставив невидимый след. 
Ты стоишь у окна, 
дождь стоит, как стена за стеклом. 
Ты стоишь у стены –
чуть заметней стекла под водой. 
Мимо капли летят
и сквозь стену летят напролом. 
Дождь идет за стеклом, 
он идет по воде, как святой. 
 
Ах, не плачь, моя жизнь. 
Мы почти научились летать. 
Мы, как стая из теней, 
летаем под стаей из птиц. 
Но опять в этой схеме
забыли такую деталь, 
без которой сольются с пейзажем
черты наших лиц... 

 

НОВУЮ ЖИЗНЬ

   Я – сущий, подумал я. Ко мне подошла белая беременная кошка, подняла на меня глаза и подала голос. Что, сущность? – сказал я и погладил её. Кажется, она этого и хотела. Сущность – подумал я.
   На стене дрожал овальный солнечный зайчик. Такой же зайчик дрожал в зеркале шкафа. По всем признакам оба зайчика происходили из поверхности чая, дрожащей в чашке чая на столе. Я прикоснулся к чашке. Оба зайчика отозвались синхронным подрагиванием. Один и тот же зайчик, живущий в чае, был одновременно и на стене и в зеркале. Я оторвал чашку от блюдца – зайчики исчезли, сделал глоток и поставил чашку на место. Оба зайчика тут же появились на тех же местах, но изменили форму. Они стали похожи на прозрачный конус со светящимся шариком на вершине и стоящий на сверкающем основании. Похоже на картинку «Солнце над морем». Это были другие зайчики. Предыдущих я проглотил вместе с глотком чая. Я съел зайчика или двух почти одинаковых зайчиков. Их сущности исчезли во мне. Они стали не сущими.
   Я не сущий – подумал я. Не сущий. Несущий. Что несущий? Я представил себе человека, несущего что-то в мешке. Что может быть в мешке? Какие-то его пожитки. Несущий, несущийся. Несущий себя, свою жизнь и какие-то её атрибуты, бельё, например, или ботинки. Несущийся навстречу времени и несущий время в этом мешке.
   Несущий – ещё может быть несущий яйца. Несущийся со своими яйцами или несущий яйца, как курица. Нет, курица кудахчет, а этот молча несётся. Скорее черепаха или другая рептилия. Такая вот деградация, или, как говорил наш классный руководитель Леонид Абрамович, налицо не прогресс, а регресс.
   Итак, несущий яйца, молча, как рептилия, на берегу моря, например. Беззвучно выпадают прозрачные яйца прямо в песок. Одно, второе, третье, складываются в прозрачную пирамидку со светящимся яйцом на вершине. Морской пейзаж с солнцем. Солнечный зайчик, появившийся на стене после того, как я съел предыдущего. Поел зайчиков. Всех поел. Как Кронос своих детей. Какое простое слово. Поел – скажи спасибо, сказала бы бабушка. Но тут поел – не в смысле позавтракал или пообедал, а в смысле – проглотил. Принял в себя, как дракон солнце на китайской картинке, изображающей солнечное затмение, или как у Чуковского – крокодил солнце проглотил. И в этом «поел», есть какая-то мифологическая обратимость, кольцевое время. Кронос поел своих детей, но потом назад вернул в целости и сохранности, вне всякой связи с пищеварением.
   Кошка крутится возле меня. Грациозная, несмотря на беременность, и слегка прозрачная, как живородящая рыбка гуппи, набитая исчезающе маленькими и прозрачными мальками. То, что у неё внутри, в отличие от Кроноса, она не поглотила, оно там появилось почти из ничего и выросло внутри, а потом родится, отделится от матери и превратится в отдельную сущность… Надо начать новую жизнь – подумал я.
   Чая больше не было. Солнце за окном передвинулось по своей орбите вверх и в сторону. Под ним деревья шевелили листвой и поблёскивали. Сегодня подходящий день. Как раз тот день, как говорил наш сосед-алкоголик, когда его жена не пускала домой. Ася – кричал он и барабанил в закрытую дверь. Я твою мать, жидовку, зарежу, и сегодня как раз тот день. Угроза была пустой. Тот день пришёл не к тёще, а к нему. Он давно не существует, а фраза или мысль про тот день существует. Она живет во мне со всем своим философским грустным юмором и уносит меня в подъезд дома 135 по ул. Постышева. В подъезд, где я знаю каждую выбоину на ступенях лестницы, где я и сейчас отчётливо вижу покрашенные зелёной масляной краской панели, грязные окна, и слышу эхо шагов и дыхание соседей. Новую жизнь – думаю я. Сегодня как раз тот день.  

Категорія: «Соты» 2014-2016

 Друк  E-mail

* * * 

Город мой. Тот, где с детства отсутствует море,
и повсюду степь – невозможно рыжая с янтарём,
словно вечный рассвет, как картинка на мониторе,
словно юность отца, упакованная в альбом.
 
Не сдержаться, когда прикасаешься к камню,
когда трогаешь тёмную землю, что на крови.
Если ты здесь родился, то родился ты неслучайно
в чёрнокаменном городе, что стоит на краю земли.
 
И до взморья отсюда добраться две сотни гривен
по наезженной трассе, не так ли, – знакомая блажь?
Но ведь ты здесь родился, а значит, не будь наивен,
эта степь – твоё личное море, твой дикий пляж.
 
Под обветренной кожей, под веками, в подреберье
море плещется, как живое, – искрит янтарь.
Это море – твоя свобода, твой дом, твой берег,
оберег твой, твоя история и печаль.
 
Знаешь, Господи, это счастье, что так привычно
из окна наблюдать, как морем вскипает степь,
и плывут облака – вон одно, словно ключ скрипичный,
и так хочется каждое облако рассмотреть…
 
Каждый камень под ярким солнцем играет светом,
преломляет луч, так хлеб преломляешь ты
с самым близким, твоим, проверенным человеком,
с тем, кто знает тебя до точек и запятых…
 
С тем, кто тоже почувствовал море однажды кожей,
на безморье иные смыслы, иные ветры, иное дно.
Город мой. Будь. Пожалуйста. Осторожен.
Мой степной чёрнокаменный Город До.

13 марта 2015 года

 

* * * 

Когда ещё встретимся? Обними меня, хоть одной рукой.
Помнишь, как пахло солнце тмином и молоком,
помнишь, как мы сидели и придумывали, что за рекой,
когда вырастем, непременно построим дом?
 
Вот мы и выросли, вытянулись во весь человечий рост,
сколько пролито детских слёз было перед тем, как
стало понятно, что мир не заканчивается на городе роз,
впрочем, он не заканчивается и в других местах.
 
Но только у самого края, где небо трогает террикон,
где восходит солнце, похожее на пылающий шар,
ты мог бы дышать спокойно, зная, что здесь твой дом,
и не зацикливаться на взрослых пустых вещах.
 
И в слишком простом убранстве нахлынувшего мирка –
детского и неопытного, как все несбывшиеся мечты,
просвечивается, словно калька, тобою невыбранная река
и дом, который всё же построили, но не мы.
 
17 января 2015 года
 
 

* * *

И просвета не видно,
даже в полдень, когда в зените
наше общее солнце сияет особенно ярко.
Отче создал нам мир
и сказал свысока: «Живите!
Кто как сможет, живите,
не по книгам, так хоть по ремаркам».
 
Бескорыстно расходуя время
и прочие недра,
будь-то нерв или сила двоих –
самых близких здешних,
мы добавили в письма 
ужасное слово «наверно»,
мы его добавили даже в песни.
 
В этом слове так много сомнений,
что колет сердце выводить его на бумаге,
катать вдоль дёсен.
Я хочу здесь остаться поэтом, 
пусть даже не первым.
Быть поэтом, поверь мне, –
изящнейшее из ремёсел.

И в неровностях строчек
родятся большие смыслы.
Утончённые, грубоватые, как захочешь.
Пусть в твоей большой и широкой жизни
будет время на то,
чтобы просто служить отчизне,
а не ставить над нею точку.
 
Потому что время
нас всех рассудит и обесточит,
потому что время обескураживает и лечит.
Если ставить точку, 
то лишь там, где укажет Отче,
где заблудшее человечество 
не живёт по законам речи…
 
А живёт по закону крови,
впиваясь в глотку,
ухмыляясь жутким оскалом
насмерть больного зверя.
Человечество – воск,
из которого при неправильной обработке
исчезает вся божественная материя.
 
28 ноября 2014 года
 

ГОРОД ПОСЛЕ

Приходить к нему, как к источнику света, тепла и счастья,
говорить с ним или молчать о насущном хлебе.
Знаешь, сколько скорби в его горячем: «Не возвращайся!»
Мы с ним встретились спустя лето, и было небо
самым синим морем, а горы в зернистой дымке
отливали сталью, проржавленной и щербатой.
И глаза слезились, будто бы в них соринки.
И был ветер, а не какой-то там вентилятор.
И был день, не похожий на те, что раньше
отравляли мозг чередой незнакомых улиц.
Я не знаю, что будет дальше, мой милый мальчик,
но бесспорно мы будем счастливы, раз вернулись.
И никто уже не отнимет у нас наш город,
утопающий в сумерках, словно сентябрь в пряже,
когда ты ощущаешь каждой дырявой порой,
как железный воздух внутри пейзажа
превращается в нежность родных объятий.
Мой любимый запах – листва и осень,
когда время, самый строгий повествователь,
ошибается в числах. И Город После
так похож на тот, что был До разлуки.
Мы вернулись, и воздух полон ещё амброзией.
И ты снова обожаемо близорукий.
И я снова тебе читаю всю ночь Иосифа.
 
15 сентября 2014 года
 
 

* * *

Что ни дом, то короб пустой,
что ни слово, то сух язык, –
эта боль посильней зубной.
Бог, как опытный ростовщик,
назначает такой процент,
не расплатишься до зимы.
После смерти не будет цен,
только свечечки зажжены.
Под ногами горит асфальт,
и не слышно колоколов,
в этом городе плавят сталь,
проливают свою же кровь.
А за городом светлячки
освещают победный путь,
я гляжу сквозь твои очки,
я желаю к слепцам примкнуть.
Что ни дом, то сплошная скорбь,
что ни голос, то вой сирен.
Этот город был слишком горд,
и теперь он пошёл в размен.
Бог торгуется, как банкир,
не уступит и двух монет.
Бог смеётся, что Божий мир
утверждает, что Бога нет.
Его смех – канонада дня,
город плотно берут в кольцо.
В этот город пришла война,
я боюсь ей смотреть в лицо.
 
19 августа 2014 года
 
 

* * *

Приготовь себя ветру, подставь ему свой хребет,
в глубине городской геометрии жизни нет,
только камень, глазищи зданий, кресты-кресты.
Ветер немощен и бездыханен внутри толпы.
Он не чует в границах города своих крыл,
его город в сквозняк и шорохи превратил –
вдоль заборов и тротуаров мести листву.
Никакого таинства и причастности к волшебству.
Приготовь себя ветру, представь, что ты ветряной,
погрузись в него деревянной своей головой,
словно в омут или в какой-то иной сосуд.
И надейся, всем сердцем надейся, что не спасут.
Говори с ним о тропах, хотя их для ветра нет,
он свидетель потопа и фразы: «Да будет свет!»
Говори с ним, но больше, чем слово, используй слух,
этот ветер, в известной степени, – святый дух.
Он тебя приподнимет над стадом и большинством,
но ты снова, как в детстве, прячешься под столом
и боишься того, кто воет в печной трубе.
Мой хороший, не бойся, воют не по тебе.
 
28 марта 2015 года
 
 

* * *

Здесь так тихо, что слышно часы и вены,
как в замочной скважине ключ говорит: «Пожалуйста!»
Когда мой отец после крайней тяжёлой смены
не целует меня с порога, но и не жалуется
на кромешную тьму подземелий и пыль, что въелась
в его пальцы, лицо, одежду и даже в голос.
Это смелость, любовь моя, просто мужская смелость,
неразменная и не разменянная. Наш полюс
на краю земли – просто кряж, что горюч и чёрен.
Чёрно-белые зимы, как старые киноленты.
Этот край свободен, и он в тех, кто его достоин, 
он впитался навечно в тело твоё пигментом,
когда в самую малую щель проникали недра
нашей страшной земли – изрытой да истощённой.
Здесь так тихо, что истошно пятится суеверный,
и дрожащей рукою крестишься ты, крещёный.
 
В эту землю вложили душу, подняли в гору,
эту землю явили миру, как символ ада,
и на ней построили пыльный суровый город.
В этом городе редко случаются звездопады,
чаще ливни, и ливни эти с больным пристрастьем
всё ведут допросы – кто праведен, кто виновен.
Этот город меня ощущает своею частью,
и я счастлива быть его городским бетоном,
мостовой и стеной разрушенной, речкой в камне.
Моё сердце здесь – расхристанное, живое,
оно стало памятью у подножия памятника
неизвестному, но отчаянному Герою.
 
3 января 2015 года

Категорія: «Соты» 2014-2016

 Друк  E-mail

* * *

Проснёшься – с головой во аде, в окно посмотришь без очков,
клюёшь зелёные оладьи из судьбоносных кабачков.
 
И видится нерезко, в дымке – под лай зверной, под грай ворон:
резвой, как фраер до поимки, неотменимый вавилон.
 
Ты дал мне, Боже, пищу эту и в утреннюю новь воздвиг,
мои коснеющие лета продлив на непонятный миг.
 
Ты веришь мне, как будто Ною. И, значит, я не одинок.
Мне боязно. Но я не ною. Я вслушиваюсь в Твой манок,
 
хоть совесть, рвущаяся в рвоту, страшным-страшна себе самой.
Отправь меня в 6-ю роту – десанту в помощь – в День седьмой!
 
Мне будет в радость та обновка. И станет память дорога, 
как на Нередице церковка под артобстрелом у врага.
 
 

* * *

 Памяти Н. Клюева и О. Мандельштама 

Поставь на полочку, где Осип и Никола, 
Осенний томик мой: я там стоять хочу.
Мне около двоих родны словес оковы,
Где – колоколом течь, приколоту к лучу!
 
Реченья их – речны, свечение – угодно 
Тому, Кто чин дает журчале-словарю.
Коль-ежли иордань жива, хотя подлёдна,
Тогда и я, гордясь, глаголю-говорю.
 
Кто с этими двумя, тот не избегнет злата:
Кто складень растворит, тот и обрящет клад.
За косным языком искомая палата
Венчает звукосмысл и затевает лад. 
 
И впредь усладу вить доколе? А дотоле:
Хмельною птахой – фить! – в глаголемый силок.
Я стану так стоять: я к Осипу, Николе
При-льнущий-ка щекой доверчивый телок.

Что слабые тела палач забил железом,
То слёзно вспомянёт желёзка-железа.
Но дождик золотой не смят, не перерезан –
Его глотает ртом зелёная лоза.
 

На смерть Михаила Анищенко

Три бутылки рижского бальзама –
и упал на пристани поэт.
У него от русского Сезама
открывашек и отмычек нет.
 
Всякий волен жить среди кошмара,
а ему, подумайте, на кой?
Беспокойный городок Самара,
стихотворца Мишу упокой!
 
Если ты запойный алкоголик, 
а не просто пьющий человек, –
эту жизнь, испетую до колик,
различишь из-под закрытых век.
 
Можно быть, конечно, и без рая,
если слово русское постиг,
но, к полку последних добирая,
ходит Михаил Архистратиг. 
 
Станешь ты не совести изменник,
а рванешься ввысь, многоочит,
если твой небесный соименник
меч тебе, тщедушному, вручит.
 

* * *

Бегство (читай – изгнание) – та же смерть, 
в нём душа устремляется в духоту,
впредь не в силах выситься, быть и сметь,
покидая вещное на лету.
 
И, попав в непонятное, как шпана
озираешься, странный: некуда дальше бечь,
потому что повсюду – одна хана,
и лишь изгнанный может про то просечь.

Вроде б – ходишь и выглядишь так, как все,
но не ловишь больше наземный кайф,
а родимых, отрезанных в чёртовой полосе,
слышишь сердцем, издали, даже не тронув Skype.
 

Волчица

Марине Кудимовой

Когда пространство ополчится
и горечь претворится в ночь, 
грядет тамбовская волчица – 
одна – товарищу помочь.
 
И на рассерженны просторы,
где дух возмездья не зачах,
но искорёженны которы,
глядит с решимостью в очах.
 
Гнетёт серебряные брови 
и дыбит огненную шерсть,
и слово, полное любови,
в ней пробуждается как весть.
 
«Почто, беспечный мой товарищ,
ты был расслаблен, вял и снул!
Покуда тварь не отоваришь,
не размыкай железных скул!
 
Сжимай – до вражьего издоха – 
любви победные клыки!»
Кровава хворая эпоха,
но лапы верные – легки.
 
 

* * *

Этот страх беспримерный в башке суеверной, 
твоей умной, дурной, переменчивой, верной, – 
жадный опыт боязни, тоски, отторженья,
я лечил бы одним – чудом изнеможенья.
 
Потому что за ним – проступает дорога,
на которой уста произносят два слога, 
два почти невесомых, протяжных, похожих,
остающихся, льнущих, ничуть не прохожих.

О, я помню: боящийся – несовершенен
в смелом деле прицельной стрельбы по мишеням.
О, я знаю, что дверь отворяет отвага,
и летает бескрылая белка-летяга.
 
Плоть поможет? Положим, и плоть нам поможет:
ужас прежний – на ноль, побеждая, помножит,
чтоб отринуть навек злой навет сопромата.
Сочлененье и тренье – завет, не расплата.
 
Плоть – сквозь плен осязанья и слуха –
прозревая, восходит к подножию духа,
тех прославив, кто в боязной жизни прощальной
льды расплавил телесною лампой паяльной.
 

(ИОСИФ)

Mapия, cпи.

Oн вышeл нa кpыльцo,
Пoглaдил cвeжecтpyгaнныe лaги,
бepeзoй пaxнyщиe. Boзлe вepcтaкa
вздoxнyлa тeнь и глyxo шeвeльнyлacь,
и звякнyлa нeвидимaя цeпь.
Oн в гoлyбятнe oтвopил пpитвop
и, пoдoйдя к бaдьe, пoд cтapoй cливoй
лицo в тyгyю вoдy oкyнyл.
Живoй лиcтoк, пpилипший к бopoдe,
кocнyвшиcь пaльцeв, cнoвa cтeк в бaдью
нa чepнyю кoлeблeмyю вoдy.
Звeздa, дpoжa, cтoялa нaд oвинoм.
И тaм, пoд нeй, paccвeт – eдвa-eдвa...

O, Гocпoди, кaк я нeпepeмeнчив!
C кaкoгo ни зaтeю cлoгa,
c кaкoгo ни нaчнy yглa
  oбшapивaть yмoм пepeдcтoящий миp –
все вoзвpaщaюcь к xижинe oднoй,
вoт к этoмy eдинcтвeннoмy кpoвy...
Hy чтo, cкaжи, oпять в гpyди щeмит?
Oн в дoм вoшeл. Жeнa eщe cпaлa.

Oн дoчepи пoпpaвил oдeялo.
B coзнaнии тoлпилиcь имeнa:
Ивaн, Oлeг, Пeтp, Bceвoлoд, Apceний...
Oн взpoгнyл, yзнaвaя имя тo.
Жeнa cпaлa, тяжeлыми лaдoнями
бoльшoй живoт oт миpa зacлoнив.
Oн тpoнyл ee cмyглый лoб
и, нa пoл ceв, пpиткнyлcя к живoтy,
и cтyк paccлышaл eлe paзличимый.
Ha xyтope, в лecy, взopaл пeтyx.
И нeбo зaнялocь
         живoй лyчинoй.
         Cпи, лaдo, нe тpeвoжьcя, бyдeт cын.
 

ТОПОЛЬ

Если тополь за окном,
Ничего не надо боле.
С ним – без муки и без боли
За оконный окоем
 
Можно кануть. Голубой –
Бессловесный, беспечальный –
Глубиною изначальной –
Он врачует нас с тобой.

Трепет, ропот. Лист и ветвь.
Ничего в нем больше нету –
О покое два завета:
Тихий звук и слабый свет.
 
Плат – заплата на заплате –
У него, но ты не плачь.
Мы за счастье не заплатим:
Тополь – царь, а не палач.
 
Тополь – плот, и тополь – поле.
Пальцы слепятся в щепоть.
Гул целебный, дар тополий
Единяет дух и плоть.
 
Это – я ль? А это – ты ли?
Явь? Или ее испод?
Волны света золотые.
Тополь. Воля. Путь. Господь.
 
 

* * *

Tыcячeлeтняя вoйнa.
Бecпaмятcтвo. Пылaньe кpoвeль.
Heизлeчимo жизнь бoльнa.
A я нe жaждy бpaтнeй кpoви –
Hи лoпнyвшиx oт бoли глaз,
Hи гoлocящиx жил нa дыбe.
Hи злого xлeбa, ни тpяпья
Чyжoгo, ни чyжoгo дoмa.
Co мнoю – cмyглaя мaдoннa.
Ee yлыбкy в яви пья –
Cквoзь блyдный ливeнь Вaвилoнa
Я cлышy жизнь тyгoгo лoнa
И знaю: этa жизнь – мoя.
(Bepнeй, yжe – мoe пpoдлeньe).
...C кaкoй чapyющeю лeнью
Tы тpoгaeшь cвoю щeкý
B пигмeнтныx мpaмopныx paзвoдax
И лиcтик тoпoля щeнкy
Игpyчeмy пycкaeшь в лaпы!
B кpyгy eжeвeчepнeй лaмпы
Mы дepжим cчacтия пыльцy
Heмнoгyю нa пaльцax cлaбыx.
Игpaй-дyди, вceлeнcкий лaбyx! –
Пoкyдa кaтитcя к кpыльцy
Tыcячeлeтняя вoйнa...
 
 

* * *

И пoнял oн, чтo этo – нe вoйнa,
нe ceчa, пoнял oн, нe бpaнь, нe битвa,
и этoт вoй – нe пecня, нe мoлитвa,
a пpёт и пpёт ликyющee быдлo,
и вce пoд нoль poвняeт, кaк вoлнa.
И пoнял oн, чтo oн – вceмy винa,
и чтo дyшa мoлчaньeм coжжeнa,
и cepдцe нeпpичacтнocтью yбитo.
И пoнял oн. И жизнь eмy oбpыдлa.
И льдoм cкoвaлo чepный Иopдaн.
(A мoжeт, этo – Лoпaнь или Уды...)
И cмepтью жизнь пpeдcтaлa для иyды.
Ho избaвлéнный жpeбий
                                  нe был
                                            дaн.
 

* * *

...Где бы ни был – 
                     ты всегда у Небесных Врат,
и повсюду – вóт он – и под, и над –
Ерусалим всесветлый, небесный град,
вопреки реальности, имя которой – ад.
О, пошарь, преступи черту,
                     если ты жив вообще –
скулящий, ноющий денно и нощно вотще;
коли взыскуешь лишь для жратвы куска,
лиловым зевом зияет твоя тоска.
 
А за стеною, в такой же пустыне, лежу и я –
ах, нам бы манну небесну глотать не жуя!
Но паче заветной манны алчем мы пищи земной.
Оттого ли жизнь истекает, словно из раны гной?
Пред иорданью горнею как преклонить шелом?
Где же ангел-привратник, что говорит: «Шолом»,
в белое обряжает и отворяет врата?
Господи, – говорю я, – где ж она, та черта?
Господи, – говорю я, –
                     хлеб наш насущный даруя днесь,
за унынье прости мя и, равно, за песью спесь,
за вселенскую леность, недвижную, как налим!
Ибо тот упасется, кто жил и дышал лишь им:
Ерусалим, – твержу я, –
                     где же ты, град мой небесный, Ершалаим?

Категорія: «Соты» 2014-2016

 Друк  E-mail

КУПАНИЕ

с медлительностью 
задуманных вещей
поднимается тело 
в ожидании наготы
едва тронутой воды
погружаясь
в невесомость золота
восходящего солнца
оно 
как завершенная женщина 
плещется ныряет 
и боги растут в глазах 
и длятся 
задевая ресницы 
пробуждением
 

* * *

архитектура трепета
в траве
         в шагах
их не догнать
там гефсиманский сад
для дерева
БЫЛ
только сад…
 

МУЗЫКА ПУСТЫНИ

триста тысяч роялей
родила песчинка
в порыве ветра…
 

KNEPHASICRON

у вечернего чая достаточно света
чтобы освещать твои губы
всю ночь
 
и повториться
за горизонтом дыхания
 

В РЕЛИКТОВОМ ЛЕСУ#1

только у этого дерева 
драгоценная тень
вот и лег ее измерить
такой ли длины
должен быть гроб?
вместо ответа
у ног вырос камень
 

ИЗ ЦИКЛА
«СЛОВА ПОД НАБЛЮДЕНИЕМ»

* * *

предсказания теряются
в поисках тебя
будь то вечер
или тихие ночи
сны как незрячие
зеркала
на грани твоего отсутствия
находят место гибели
в неописуемости музыки
успевая поменять
как в замедленной съемке
картины
вчера
на голос
из ниоткуда
 

* * *

слова в сопровождении чисел
покидают меня
как мужество
в запретной комнате
не входи!
оставайся в черновике
с неподдельным спокойствием
наблюдай –
слова преображают меня
в это воскресное утро
 
 

* * *

– что с тобой? –
спрашивает в телефонную трубку
твой голос
– ну, как ты все эти годы? –
шепчу я
на полпути к тебе
с незатейливым багажом
приближающегося моря
а ты уже целуешь меня
и видишь в моих глазах нечто
подобное полету птиц –
разлетающийся пепел того
что нас разлучает
оставляя в памяти
оттиски близости
перепутав Южный полюс
с Северным
эта любовь будет длиться
даже если нас
за руки и за ноги
растащат в разные стороны
даже если окажемся без воздуха
на другой планете
без каких-либо средств 
чтобы выжить
 

ИЗ ЦИКЛА 
«ЕДВА ЗАМЕЧЕН»

* * *

Я здесь едва замечен.
Один поезд приходит, другой уходит,
А мне ехать некуда.
Твоя поднятая рука застряла
В облаке.
А я никак не могу начать
Ни исповедь, ни молитву, ни симфонию,
Ни жизнь.
 

* * *

когда в зеркале 
проходит навсегда
вагон луны
жужжит нерабочая пчела
и продавец
как страшная ангина 
на фотографии успеет рассмотреть
вечерний поезд
 

* * *

когда наступит китай
не удержаться от всадника
со слезящимися глазами
это время раздела имен
на тибет и кино
где успевает остаться все
что не успел запомнить 
 

* * *

Двигаюсь, не задевая велосипедистов.
Утром они с трудом различимы на дороге.
Мягкое скольжение шин
позволяет им не оборачиваться.
 
Без опознавательных знаков,
совершенно голые, на пуантах колес,
будто НЕСУЩЕСТВУЮЩИЕ,
будто только что кому-то приснившиеся,
не замеченные среди немыслимого количества убитых,
(оставленных посреди постели,
посреди дорог,
посреди небес)
в ужасе, что смерть до сих пор
не знает их имена,
они, укрывшись моим невниманием,
оставляют на поругание
беспокойство ненаступившего дня.
 
 

* * *

Если спросят,
Как давно я плакал?
– КАЖДЫЙ ДЕНЬ, – отвечу и,
Будто что-то утратив за спиной,
Стану строить всем рожи
И делать
Умопомрачительные гадости.
Странно, что таким образом
Хочу свести все к шутке.
Но уже слишком поздно –
И я ныряю в прозрачное озеро слез
И заплываю в такую расщелину,
Где меня невозможно рассмотреть.
Ты, кажется, сказала:
– В твоих глазах появилось родимое пятно.
 

ДОМ ПУШКИНА на БУЛЬВАРЕ ПУШКИНА

– Этот город заключает в себе живую несбыточность.
(Некто о Донецке)

Такие коды требуют разъяснения…
Степь. Сплошная степь. Степь без права на эхо в панический полдень, с единственной стеной посреди пустоты. ОН/она (с пернатым рюкзачком) бился головой во все, что окаменело, и от этого стена становилась еще больше (она росла), будто картина, где краски (густые от слез золотых) вытекали из раны. На этом холсте из кирпичной кладки кровь багровела, синела, покрывалась желтизной, потом исчезала. 
– У тебя нет сердца, – сказала она.
 И сердце упало…
Его сердце с грохотом впрыгнуло в неслыханную БЕЗМЕРНОСТЬ, и тогда он приволок бревен немыслимое множество и построил сруб вокруг стены. Все задышало жизнью нехоженой! Как-никак первый деревянный дом в степи!.. Прямо в начале бульвара Пушкина!.. Но об этом НАЧАЛО даже не догадывалось… 
– Бревна-то откуда?
– Это крепление для копанок. Видимо, из Болдино или Михайловского, видимо, из… Свод Центрально-заводской до сих пор держится на одних стихах.
– Не может быть! 
– Может, может. Только нужно зажмуриться крепко-накрепко и до невозможности долго умалчивать о крыльях.
…Нет, все было не так. Дрейфующий во времени дом... Дом-призрак… Дом Пушкина… Прямо из самого Пушкина. Его видели и в других городах, но он там почему-то на долго не задерживался, но здесь… ЗДЕСЬ – ДИКОЕ ПОЛЕ – сердце Великой степи, на одной широте с Байконуром. Здесь можно читать поэзию не только над, но и под землей. Уголь вырубали просто так, чтобы освободить место для стихов. Представь: Пушкин в лаве почти неразличим среди чернорабочих… поэтому его толком никто и не видел, будто и не было Пушкина… вовсе. 
Только надпись одна: «Свое человекоподобие посвящаю вам».
– Кому это вам?
– Тем, до кого не долететь в такой кромешной нелюбви, – переводя дыхание,-
Там под землей он все чего-то выкапывал, вымаливал, выспрашивал. 
– Окаменевшие папоротники могут говорить?
– А как же… Чтобы потом со знанием дела выдохнуть: «Хуже, чем на земле, не бывает нигде!»
Уголь за ненадобностью сжигали на кострах, и земля раскалялась до температуры Солнца, а потом захлебывалась в кашле чугунной слюной.
ОН/она (с крыльями) разгуливали по бульвару. Деревья, как в поместье: высокие, стройные, ну такие, из которых получаются аллеи… летучие.
– Это была она, точно ОНА. 
– Где доказательства?
– В праздники всегда надевала цветастое платье…
– Тогда почему в платье и с трубкой Байрона?
– Она ее курила или раскуривала. 
– Для кого?
– Ну, скажем, так: ПОЧТИ из дыма начинался бульвар Байрона.
– Думай, что говоришь? Трубка Байрона и целый дом Пушкина… Здесь в разнотравии ты совсем мозгами рухнул… Логика тик-так… Логика ГДЕ? Лучше коллекционируй закаты во время пожаров. Смотри – все горит. 
– Это фотосессия со вспышками… Вспышек много… Они целая родина света… ОНА ЖЕ – само впечатление… Ну, МУЗА, одним словом… Вот и хотят ее запечатлеть в каждой мыслимой и немыслимой подвижности дома… на фоне окна, на фоне стены, которая вот-вот распахнется… на потолке…
– Как она туда доберется? Крылья-то в рюкзачке?
– Ну, это совсем просто. По стихотворным аллюзиям… Я сам так не раз на всякие высотки и выше… Бывает, подхожу к реке – реки нет. Подхожу к дереву, а дерево во мне. 
Иногда к НЕЙ/к нему подходили люди с гарфанками и что-то мучительное говорили. ОНА плакала. Плакал и он (точь-в-точь ее отражение в зеркале, только с бакенбардами).

ПРОЛЕТАЯ НАД ЕГО РУКОПИСЯМИ (вид СВЕРХУ)

…он смахивал выступающие на ветру слезы тыльной стороной ладони, провожая экваториальным взглядом ангелов: белых и голубых, желтых и золотых – пролетающих мимо и дальше, почти бесшумно и с голосом (тихим воркующим звуком бессмертия), над степной «брусчаткой», к тайной зависти воробьев, вынужденных беспристрастно махать куцыми крыльями, чтобы не упасть вниз на медленно текущую, никуда не впадающую улицу, и вдруг…

ПРОЛЕТАЯ НАД ЕГО РУКОПИСЯМИ (вид СНИЗУ)

…словно по волшебству разом застывших в воздухе, в затылок друг дружке, зависающих на минуту, кажущейся вечностью, прежде чем снова плавно набрать ход и уйти вдогонку за первыми, или мигнув золотым зрачком и взывая к уходящим, свернуть вбок, за этот крошечный деревянный дом в степи, где можно укрыться от смерти несущейся.

УЖЕ НА ЗЕМЛЕ…

…ОН/она счастлив, потому что нет ни одного летящего пешехода, никого, кто бы осмелился преградить ангелам путь, прервав, хотя бы ненадолго, их продвижение к единственной цели, непостижимой для человеческого разума… (умопомрачительного!), а вместе с тем имеющей силу сил, заставляющей их, свободных, повиноваться – весной, летом, осенью, зимой, днем и ночью, в любую погоду одному маленькому СПАСЕНИЮ.
Сколько ОН/она себя помнит, а вся ЕГО/ее жизнь была как застывшая капля янтаря, где он/она всегда стояли на углу под бесконечно падающим небом, улыбаясь и смахивая слезы, которые упрямо наворачивались как надувающиеся шары от избыточной жары или полета величественного… 
И вот, ОН/ОНА обуглились от этих слез нескончаемых (и вместе с ними дом). Скелет – это тоже чертеж, но только улиц бесконечных, внутренних. КУДА они заведут, если на одном дыхании, без компаса?
– Давай пойдем.
– Куда?
– Пойдем повсюду!
Святой Антоний (Пушкин оглянулся), отряхнув от угольной пыли оброненный в ангельской суматохе цилиндр, бросил его вдогонку идущим, как бумеранг, со словами (чтоб уж запомнили насовсем): «…Извиваться всем телом, быть повсюду, быть во всем, разрастаться вместе с растениями, течь, как вода, дрожать, как звук, сиять, как всё сущее, погрузиться до дна материи, – быть самой материей… и не будет конца этому городу, и все обретет ЖИЗНЬ НОВУЮ…»

 

НА СМЕРТЬ СМОТРИТЕЛЯ РАДУГИ

Обойдя все пустыни, он глотком воды уравнял свои странствия с серебряными птицами на горизонте и, оглянувшись, увидел: дом, ребенка и утренний стол. 
Малыш вкусно ел оладьи. Когда же его лицо окончательно изгваздалось в сметане, родители поставили перед ним зеркало... И, то ли от ужаса перед увиденным, то ли от невозможности вернуться к себе прежнему, малыш расплакался. Чья-то рука бережно отерла ему щеки, губы и на глазах у безропотных родителей увела из дома. Та же рука на глазах у других пап и мам поманила еще одного плачущего ребенка, затем еще одного, и еще одного, и... 
Как в пантомиме (с пропущенными движениями), они бежали сквозь дремучий лес к своим серебряным птицам. Их очертания теряли всякую значимость, и они на время становились травой, песком, водорослями.
И вот – вода у самых ног. Здесь, у воды, Бог случается чаще, чем где-либо. А вдруг встреча, и такая – что навсегда! 
Дети плывут, не оглядываясь, и рядом дельфины. Они на плаву надевают акваланги и погружаются глубоко. Так глубоко, что сквозь толщу воды доносятся голоса китов, отгоняющие от детей видения другого моря. Серебряные птицы, серебряные рыбы проносятся, как случайно оброненные ключи от множества дверей, где за каждой, подобно звездной карте подводного мира, затаились залежи драгоценных книг.
Кто успел прочесть хоть одну строчку? Хотя бы слово?
Вот маленький аквалангист, самый быстрый, самый непотопляемый... Он-то наверняка...
И некогда спасительная рука (все та же!), для которой жестокость и милосердие – равно чужды, сорвала аквалангистскую маску с ребенка, и он, в беспомощных телодвижениях, потерял подставленную спину дельфина. В костяных объятиях воды дельфин вскрыл свои запасы воздуха, и малыш в «серебряном лифте» поднялся к солнцу.
«Море сегодня на удивление медленное», – кто-то написал на песке.
Солнца полным-полно в глазах, в ушах, в голове. Дети, преисполненные света, ступили на берег. Как в древнем Акрополе, их поджидают хоры.
«Я и море – два больших камня».
Срывающимися голосами они надеются воссоздать увиденное в книгах, вернуть к жизни дельфина и возговорить свое восхождение к солнцу.
– Какую нужно иметь силу, чтобы петь для тех, кого представить себе не можешь, – бормотал застывший пейзаж. И нечто невозвратное приблизилось к губам, ресницам, лбам…
И тогда из детских голосов вырвались иные голоса – глубокие, ломкие, страждущие, наделенные видимым сердцем и ясной памятью. Всё случается в такие минуты! И маленькие головы, обведенные величественной рукой, воссияли.
– Пусть... от этого разрушатся наши сердца! Пусть! Но мы все равно останемся. Мы будем!
До самопожертвования они всматривались в пространство, будто в нем виделось бесчисленное множество окон и дверей в КУДА-ТО. И это КУДА-ТО они пытались тут же очертить, зарисовать на всём, что попадалось под руку: бумага, камни, низко опустившееся облако. А может, всё это и есть облака? Костры, костры облаков… Как они меняются, заштриховывая солнце!
– Это дождь! Самый настоящий дождь дождей.
– Мне мама не разрешает рисовать дождь – я могу заболеть и стать мертвым.
От волнения у малыша сломался карандаш, и тут же с небес сорвалась серебряная птица. На невероятной скорости она пронзила землю и, оставив легкое землетрясение, ушла...
– В какой части земли нам ее спасать?
Отовсюду на дождь собрались улитки. К каждому их домику дети приставили по крошечной лестнице, которые раздавала все та же рука. Восходя глазами к самой последней ступеньке, дети умудрялись соскальзывать в никуда.
А дальше? Дальше – в письма... Здесь замечательно дышится, пишется! Здесь замечательно всё!
А тем временем звери приближались к самим себе и становились паузами в охотничьих пересудах. Охотники, совсем не замечая снующих под самым носом хищников, сквозь густоту кустарников наблюдали лишь роскошь облаков, ибо только в таком танце – синева: нагая, немыслимая, чужая...
 

Письмо первое

Здравствуй, облако! Когда зимой выдыхаю твои очертания, то удивляюсь самому себе: почему этого не случается летом? Неужели все оттого, что у меня хронически не хватает времени думать о тебе?

Письмо второе

Здравствуй, солнце! Всякий раз, на восходе, горизонт дышит так взволнованно, что вот-вот исчезнет. Как я встречу утро без тебя?

Письмо третье

Здравствуй, птица! Я стараюсь замечать каждый момент твоего приземления, каждый взлет. Но когда я пробую об этом говорить, получается: птица – справа, птица – слева, птица – во круги дальше... 
 
На преподавательском столе стоит учитель. К нему поднимаются дети. Они фотографируют, рисуют, лепят ту часть неба, в которую всматривается он. А там? Там все меняется, растет, сияет. Там все… 
«На лодках подплывают родители!»
«На плотах подгребают родители!!»
«На воздушных шарах, на дельтапланах летят и летят родители!!!»
– Ну да, и на самолете…
– На самолете не долететь (не летают сюда самолеты), – как бы мимоходом обронил учитель и пропел:
– Вот и славненько... вот и хорошо… а то как-то полюбилось благолепное пение, тихий говор и солнечные блики на стенах. 
– Они ад нам устроят! 
– Или рай?
– В аду скороговорки и сковородки, в аду всё в дыму. Ни деревца, ни травинки…
 
Учитель прикоснулся к каждому.
– На самом деле, – все едино: все утешения, все радости, всякое веселье. Только там, где ад, – там меня не будет.
«ВЕРНИТЕ НАШИХ ДЕТЕЙ!!!»
Учитель «освежил» себя из канистры бензином и, улыбнувшись в сторону разбегающейся детворы, вынул из кармана огниво...
Затем, подобно сказанию, принялся оглашать погоду на ближайшие дни... 
Однако голос его УЖЕ звучал не здесь...

 

Карна

…Никакой возможности рассмотреть лицо невесты – его скрывает фата. Девушка «упакована» во все прозрачно-белое, как отдельный фрагмент тропического ливня (кстати, повсюду шёл дождь), перемещающийся по церемониальным тропам. Слезы умиления охватили толпу!.. Подобно смертнику, я прорвался сквозь непроходимую свиту к объекту всеобщего вожделения и поднял вуаль – это было лицо покойницы, теряющее свою посмертную маску (или обретающее?)
 
– Мне порекомендовали Вас, как профессиональную плакальщицу, – с такими словами я распахнул дверь входящей.
– Час моей работы стоит больших денег.
– Вы это называете работой?
– А как назвать то, что человек делает за деньги?
– Но Вы же не совсем человек?
– Это заблуждение, – она как-то очень уж по-до­маш­не­му посмотрела на меня. – Я – человек и всё, что с этим связано.
– Говорят, Вы совсем не спите…
– А мне говорят, что Вы продали дом, дабы оплатить мои услуги, но по Вашему поведению, в этих хоромах, трудно предположить, что они проданы.
По дому пробежало волнение.
– Так что я должна оплакать?
– Мою прошлую жизнь.
– С такими просьбами ко мне обращается каждый второй.
– Некое число чего-то в чем-то, вот я и...
– Когда начнем?
– Прямо сейчас.
– Сейчас не получится. У меня заказ.
– Хорошо. Завтра с утра.
– Но нельзя же так. Мне нужен настрой. Необходимо накопить определенное количество слез. Не по одной же слезинке выдавливать из себя? – и, как бы со сцены. – Я же понимаю – вам нужен поток! Дайте время, я сама позвоню. 
Перед тем, как попрощаться: 
– И не выслеживайте меня, как это делают некоторые, чтобы убедиться в 
своем выборе, я этого не люблю.
 Я кивнул головой, но как только захлопнулась дверь, тут же пошёл вслед.
Моя способность перемещаться, когда человек моргает или смотрит в другую сторону, придавала мне уверенность, ибо желание знать, как она это делает, было выше всяких договоренностей.
Я до такой степени уверовал в свою невидимость, что без труда миновал всех, кто мог мне помешать пройти ко гробу, в котором, кстати, никого не было. Кажется, она меня заметила, или это только…
– Сколько вам лет? – удивленно спросила остановившаяся рядом со мной женщина.
– Много.
– А до сих пор в прятки играете, а играть-то не с кем – все на кладбище ушли. Я вот полы собираюсь мыть.
– Кого унесли-то?
– Кто его знает, кого? Разное говорят, – и почти шепотом: – Может, и никого.
– А плакальщицы… Где плакальщицы?
– Так это ж плакальщицы – самое интересное – ради них-то все и собрались.
– Но они-то где?
– В ресторане, небось, а то и еще где-то… – и она перевела взгляд на небо. – Они-то птицы высокие. Можно сказать, мастерицы своего дела. Вот я, например, никогда ни слезинки, а тут разрыдалась. Угомонить никто не мог. Рыдаю себе и рыдаю… Рыдаю себе и рыдаю…
– У меня тоже ни слезинки, а так поплакать хочется, – и я осторожно протянул руку своему внутреннему идиоту.
 
– Ничего, что я без предупреждения, – спросила женщина с незапоминающимся лицом.
– Такие, как Вы, всегда вовремя.
Не снимая обувь, она проследовала к единственному креслу у стены.
– Если поставить посредине гроб – будет неплохая инсталляция.
– Без гроба не плачется?
– Я же должна куда-то сливать слезы.
– Давайте я принесу всякие емкости.
– Лишнее. Гроб – в самый раз.
– Откуда я Вам его возьму?
– А Вы сами?
– Что я сам?
– Наденьте черный костюм, желательно с бабочкой, и прямехонько на стол. Нужно же как-то выходить из положения, – она подробно осмотрела комнату. Здесь явно ее не ждали.
– Судя по всему, к моему приходу Вы не готовы.
– Ошибаетесь – я даже нарисовал Ваш портрет.
– Интересно взглянуть, и где же он?
– В моем сердце.
– Это плохо, – резко выдохнула женщина. – Потом придется мучительно 
расставаться.
Я хотел перебить ее, но…
– А расставаться придется, – продолжила она, – и совсем скоро.
Входная дверь тут же захлопнулась, я последовал за ней.
– Что Вы привязались?
– Боюсь потерять запах Вашего присутствия.
– Это обычные ароматизаторы.
– Причем здесь ароматизаторы?! – взорвался я. – Вы тут пришли и расковыряли во мне всякое такое, о чем и говорить...
 
Она смотрела на меня с готовностью сносить любую муку и мучить, но хлынул дождь, и мы вернулись. Она долго ходила по комнате, не находя себе места. Потом остановилась у окна, рассматривая мокнущих под дождем птиц. И будто некий небесный киномеханик материализовал рядом со мной увиденное этой женщиной. И когда расстояние между пернатыми, смиренно сносящими непогоду, сократилось до нашего с ней поцелуя, она закрыла лицо руками и разрыдалась, то и дело удивляясь количеству хлынувших слез. Казалось, ее сосредоточенное лицо воспринимало их, как секретные послания или предсказания оракула, а потом… 
Потом, воткнувшись лбом в стену, спросила: 
– Вы этого хотели?
Я растерялся, достал бутылку водки и почти всю осушил прямо из горла.
– Как-то холодно… Совсем холодно, – обходя слезы стороной, буркнул я и захлопнул входную дверь.
Она осталась наедине со всем, что случилось или должно было случиться, будто одержимая с потерянным раем. 
 
Я вошел в ближайший храм. Туда вбежал «карлик» с крошечным ножичком, приставил его к моей сонной артерии и завизжал: «Всё, сука, тебе конец!» Весь его речитатив состоял из безостановочного повторения слова «писец», изредка прерываемого всхлипываниями и молитвой. Тут же он целовал иконы с таким пылом, что на них облупливалась краска, а по храмовым стенам медленно ползли океанические слезы.

Категорія: «Соты» 2014-2016

 Друк  E-mail

* * *

Облака говорят на санскрите,
Облака говорят на латыни… 
Говорите со мной, говорите!
Этот день был тяжелый и длинный.
Облака надо мной проплывают
и словарь драгоценный роняют:
«агни», «веды», «поэта грекорум»
и рифмуют его с «романорум»…
Древнийагни горит в наших жилах,
мимо стройная дэви проходит.
И в уме все слова колобродят:
Веды – ведьма, медведь, джива – живы…
Облака знают все, все видали:
древних ариев славу и горе,
древних греков дороги и дали, 
древнеримских владений просторы.
Но к истокам припасть тянет снова,
что всанскрита живительной влаге.
Мама – мата, брат – братар, и слово
полыхает огнем на бумаге!
 

КОЛЯ БУНИН*

Папа в гостиную входит большими шагами –
мальчик к нему выбегает четырехлетний.
Радости детской в гостиной самум и цунами…
Клич испускает ребенок веселый, приветный!
 
Папа – кричит – покатай меня на трамвае!
Счастья предел – этот красный, чудесный, звенящий…
И ничего он вокруг уж не замечает –
только трамвай – воплощенье мечты настоящей!
 
Жил ты зачем? Ты – ребенок, песчинка, пылинка…
Так и ушел ты в сонме таких же пылинок.
Жизнь проблестела на солнце седой паутинкой…
Миг – оборвалась! В сердцах лишь осталась повинных.
 
Папа – кричит – покатай меня на трамвае!
Крик этот длился в ушах и в Париже, и в Грасе.
Фото в нагрудном кармане своем сберегая,
жил твой отец, суть познавший и жизни, и страсти.
 
Где ты сейчас, на планете какой обитаешь,
в парках каких, по аллеям каким пробегая?
– Там, где Господь катает мальчиков на трамвае,
с папами вместе так радостно он их катает! 

__________

* Сын И. Бунина – Коля умер в возрасте 4-х лет от осложнений после скарлатины. Это был единственный ребенок Бунина.

 

ПАРИЖ

Что ты со мною делаешь,
что ты мне говоришь?
Слышишь, Париж?
Видишь, Париж?
Знаешь, Париж?
 
Все бродяги твои изысканно так просты,
словно есть у них дом где-то там
                                неземной красоты.
О, как весело нам в нечистом твоем метро –
там играют «Бесамемучо», танго, фокстрот…
 
Поднимусь на вечерний Монмартр и сяду под Сакре-Кер,
чтоб глядеть на твои огни, как в глаза – в упор.
Чтобы тайны твои ты разбалтывал мне налегке
на французском, арабском, бенгальском твоем языке!
 
Ароматы твои буду помнить я долго, до…
тех пор, как состарюсь, как мой состарится дом.
Круассаны твои, «Шанели» твои, «Ферро»…
Даже вонь негритянской мочи в ветвистом твоем метро!
 
Не забуду я площадь с веселым названьем Пигаль, 
и как Элвиса Пресли старик из Нью-Йорка играл! 
Там священные тени бродили – ты помнишь ли кто?
Кто стоял там в цилиндре и в сереньком летнем пальто? 
 

* * *

Я в новый день вхожу – он двери распахнул –
всего лишь новый день, один из тысяч.
Вот светлое окно, вот стол и стул,
вот завтрак на столе. Но как мне искру высечь
из белого огнива дня, скажи…
Дом осветить, границы все раздвинуть,
чтоб день был для меня как маленькая жизнь –
наполнен до краев, дождями вымыт.
Чтоб был не скомкан старою газетой,
а весь наполнен смыслом, словом, цветом!
Чтоб обретал он плоть, и вкус, и запах,
пред тем, как солнце заскользит на Запад.
Чтоб было все в том дне: любовь, и боль, и стих,
и луковиц сиянье золотых,
и красных яблок вспышки, и свеченье
костров осенних и листвы осенней! 
 

ПОДСНЕЖНИК

Муторный март – это моя душа…
Серые дни – скупые пайки тепла.
Движутся облака по небу не спеша,
мокрые хлопья дней – мимо витрин стекла…
 
Что удержать бы мне?
Жизнь – словно снежный ком…
Ну а душа по весне
глупым подснежником!
 
Тянется из щелей
обледенения…
Господи, ты согрей,
дай воскресение!
 
Ящик, Пандора, твой –
гроб любви и тепла.
И над моей страной
ты себя превзошла!
 
Но среди сонма бед
надежду не погубить!
Глупый подснежник вслед
тянется, чтобы жить. 
 

* * *

Как плод, исторгнутый наружу,
в ком жизнь взыграет первой лимфой,
так и стихотворенье душу
вмиг обретет с последней рифмой!

И сказанное верно слово,
в крови, измучено темницей,
вдруг захлебнется жизнью снова
и в стих свободный воплотится!
 
И сколько их, таких упругих,
я родила и в мир пустила.
Они – друзья, они – подруги
и беспризорники в пустыне…
 
Они с собаками в обнимку 
спят на осенних листьях зябко, 
и на пожухлых, старых снимках
они – любви и ссор загадка. 
 
Они с дельфинами резвятся
и с рыбами плывут на нерест.
Они в пыли, средь декораций,
и за окном их тихий шелест…
 
Они в объятиях горячих 
и в сфинксах древнего Египта.
Их слышит в тишине незрячий,
и тень от них на манускриптах.
 
И есть надежда: ведь когда-то,
хоть, может быть, уже сегодня,
что их, ни в чем не виноватых,
благословит рука Господня!
 

Магомет

Если гора не идет к Магомету,
то она устремляется к Богу.
Гора идет к солнцу, к свету –
одна у нее дорога.
Горы – это такое море,
которое вдруг застыло.
Ступени в небо зовутся Горы,
кусты и трава – перила.
Магомет поднимается тихо вверх,
в котомке – овечий сыр.
Магомет – поэт, и мимо всех вер
он идет к дарителю сил.
Он идет к источнику точных слов,
припадая к горной воде.
Собирает в котомку он свой улов
звуков, запахов, рифм везде.
Голубые волны вокруг него,
что недвижны триста веков.
И пена тумана его зовет,
сотканная из снов.
Магомет сидит на вершине горы.
Мысли его тихи…
И потоком с неба текут дары,
и ливнем идут стихи!

Категорія: «Соты» 2014-2016

Наші контакти

Поштова адреса: 04080, г. Київ-80, а/с 41

Телефони:

З питань видання книг: +38 (044) 227-38-86

З усіх питань, щодо конференції "Мова і Культура"+38 (044) 227-38-48

З питань замовлення та покупки книг: +38 (044) 501-07-06, +38 (044) 227-38-28

Email: Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з питань видання i покупки книг), Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її.Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з приводу конференції "Мова і Культура")

 

© Бураго, 2017