Опубліковано: 04 червня 2017
Мне снился снег бессонными ночами,
он в небо шёл поверх людских голов,
и светлый лик снежинок был печален –
их будто что-то к страшному вело.
За долгим шлейфом странников летучих
буранный ветер гнал своих коней,
белёсый рой терялся в чёрной туче,
и мне казалось, им пришёл конец…
В костре рассвета брезжило начало
под шёпот «всё тревожное сожги»:
как крохотного, сны меня качали,
и в них играли ангелы в снежки.
Криптограммы осенних мифов
на обрывках лоскутных снов –
крючковатее клюва грифа
зашифрованное письмо.
Я обучен читать меж строчек,
но боюсь, этот пазл сложив,
ощутить гильотинный росчерк:
в острых струях дождя – ножи!
Словно путь, что был кем-то пройден
от нуля по последний вздох,
отражается смерть в природе
гулким эхом былых эпох.
Что же это, скажи: проклятье,
а быть может, желанный дар –
знать, как рьяно кромсает платье
пламя листьев под Жанной д’Арк?
Удушающий шарф тумана
льётся дёгтем на царский мёд:
императора власть не манит,
да и сам бедный Павел мёртв.
Звуки выстрелов длят раскаты
в песнях грома, а Джон – молчком.
И кровит небосклон закатом
в круглых стёклах его очков…
Ушёл герой… Лишь стул из гарнитура,
Ручной работы («Мастерская Гамбса»),
О гнутых ножках лаковой фактуры,
Застыв, на Дерибасовской остался.
Ушёл герой… Смахнёт слезу украдкой
Бедняжка Грицацуева вслед мужу:
Красавец-бог с тигриною повадкой –
О, как он ей сейчас, поверьте, нужен!
Ушёл герой… Мелькнул за поворотом
Подмёткой «апельсинного» штиблета.
И шарф, концом цепляясь за ворота,
Не смог сдержать того, кто канул в Лету.
Ушёл герой… Закрыл на ключ эпоху
Романтиков и искромётных шуток.
Ах, боже мой, как было бы неплохо
Вернуть его, хотя бы на минуту!
Ушёл герой… Безмолвно… Тихо вышел…
Унёс мечту – каёмочкой на блюдце.
И где-то там, не в Рио, а повыше,
Нам Ильф с Петровым грустно улыбнутся…
Вырезать с корнем и выбросить чёртовы жабры!..
Только усталость – ни капли желаний, ни сил…
Педро Зурита, ты стал исключительно жадным,
Помнишь, на что ты вначале меня упросил?
Пару жемчужин, и то – чтоб покрыть все издержки…
Скоро на тонны пойдёт этот дьявольский счёт.
Стар я и сломлен, а был ведь влюбленный и дерзкий.
Время струится с висков, а по жилам течёт
Тёплый коктейль: кровь, текила, джин, бренди и виски –
В этом одно утешение… Знаю, не прав…
Где-то испорчен боёк, высекающий искры,
Ветром развеяна память большого костра.
Умерли оба отца – Бальтазар и Сальватор.
Есть ещё третий, и имя ему – Океан,
Брови из пены насупив, глядит виновато:
Сын превратился в посмешище – жалок и пьян…
Крахом иллюзий сполна всем воздастся по вере.
«Боже небесный, я так виновата, прости…» –
Шепчет неслышно кабацкая блядь Гуттиэре…
Вырезать жабры… Успеть дописать этот сти……
Снова солнечный мяч пробивает зенит
Третий раз колокольчик судейский звенит
Зрелым образом лузера ты знаменит
От ушей до шипов не аршавин
Полустоптанно кредо ударной ногой
Этот матч канет в лету как тот и другой
Ты бежишь автоголый душевно нагой
И мечтами траву орошаешь
Изумрудное небо и жёлтый кирпич
След от бутсы брильянтовой пылью кипит
Комментатор вздымает божественный спич
Кресла рвёт от восторга болельщик
Только сциллят харибдами беки бока
И поймают в коробочку аки жука
И порвёт нити связок дамоклов подкат
Матчи века жрут хищные вещи
Настежь окна, двери, душу! В небо, в ночь направь метлу,
голос разума не слушай – рви на клочья грусть и мглу.
Вся невидимо-нагая, с чертовщиночкой в глазах –
вроде та же, но другая: настроение – гроза!
Смех, как гром средь ясна неба, отдаётся в сердце эхом…
Ты – легенда, сказка, небыль, ведьма, женщина, утеха…
Вот летишь: сбивает звёзды вихрь растрёпанных волос;
пульс в висках считает вёрсты от “Мечтала” до “Сбылось”.
И, дрожа от нетерпенья, грезя снами наяву,
предвкушаешь посещенье Дьявол-Party-Рандеву…
Груз оков земного мира – всё исчезло, всё забыто:
роскошь, муж и плен квартиры… даже имя…
/Маргарита?../
Что ты, куда ты?! Одумайся, младший брат!
Мир за окошком оскалился, словно хищник.
В пыльной коробке, где нас уложили в ряд,
Свет абсолютно лишний.
Только представь, что тебе предстоит пройти,
Вдруг пропадёшь или заживо будешь съеден…
Братик наш маленький, из двадцати пяти
Ты был отлит последним.
Олово – мягкий металл, так откуда взял
Ты эту храбрость, отвагу, упорство, стойкость?
Дух безрассудства нас всех за собою звал,
Но не ушло нисколько.
На подоконнике лишь обернись на миг,
Брат наш любимый, не терпящий лжи и фальши.
Был ты один одноногим из всей семьи,
Ну, а шагнул всех дальше…
Где калиткой скрипнул ржаво день, ушедший за собою,
Шмель усталый спрятал жало и уснул – кудлатый бровью,
Где у солнечной повозки кузнецы рихтуют спицы,
А светило дремлет возле, –
Мне не спится.
Где черничное варенье растеклось по небосводу,
Краски терпкой акварели до оскомин скулы сводят,
Где держу в кармане стаю журавлей, в другом – синицы,
И шепчу, всех отпуская:
Мне не спится.
Где звенит кошачье мяу – им луна как будто сводня,
Где часы Вчера меняют мимоходом на Сегодня,
Где стеной овечки стали: миллион сто тысяч тридцать…
Жирно мечу их крестами,
Мне не спится.
Где серебряный охотник продырявил стрелкой компас,
Где во ржи канатоходец потерял и шест, и пропасть,
Где хвостом вильнула полночь – чернобурая лисица,
Где стакан – что пол, что полон –
Мне не спиться…
Когда
сил не хватит на то, чтоб взлететь,
и станет вкус жизни не сочен,
усталые боги сыграют в детей
в одной из дворовых песочниц.
И если
ты взглянешь на них из окна,
жалея о том, что не с ними,
то маленький бог позовёт:
– топай к нам,
и нимбик панамочный снимет…
Опубліковано: 04 червня 2017
Не всё коту матрица – есть и периферия.
В сердце моем сумятица – сколько себе ни ври я,
к дьяволу в зубы катится московская джамахирия.
Верю или не верю я, барственно или смердно –
пух полетит и перья от глядевшегося несметно.
Так умирает империя – все империи смертны.
Падают камнем соколы, бьются о землю символы.
Быстро века процокали, взлетевшие хиросимою.
Останется лишь на цоколе трехбуквие негасимое.
Кузня грохочет молотом, в чане играет сера.
Я говорю: «Ну, скоро там?» Дышит темно и серо
осень в моем расколотом сердце легионера.
Подари мне не райский, а самый обычный сад,
потому что с эдемских кущ – невеликий куш.
Я вижу будущее, оглядываясь назад,
и вижу прошлое в отражениях луж.
Ночью шепчут мне: «Повернись-ка на правый бок,
ибо спящим лицом к окну и спиной к стене
снится Бог». «Да на кой мне, – устало зеваю, – Бог?»
«Ну, не знаю. А вдруг пригожусь...» – отвечают мне.
Я почти уплываю в доселе иные края,
и опять этот голос скребет в голове, как мышь:
«Кстати, разве не ты был убит на войне?» «Не я».
«Извини, перепутал. За всеми не уследишь».
Пузырем багровым лопается закат,
вышибая стекла, кровель срывая жесть,
и на стенке последней из уцелевших хат
мальчишка осколком шкрябает слово «месть».
Человек в шинели появляется из пустоты,
протянув мне флягу: «На, хлебни из горла».
«Что там?» – спрашиваю. «Ничего. Это был не ты.
Успокойся, братишка. Это смерть твоя умерла».
«Ночь, княжна», – говорит ей Стенька, бросая за борт,
ощущая, как сердцем казацким играет бес,
как он в собственной шкуре, мясе и ребрах заперт,
словно месяц козлобородый во тьме небес.
«Ночь, княжна», – повторяет он, из походной фляги
вышибая пробку, вдыхая ноздрями спирт.
В отдалении спит, дымя куренями, лагерь.
Берег спит, потягиваясь. Речка, зевая, спит.
«Черт с тобой, персиянка, от персиков и до персей,
от лебяжьей шеи до черных бровей дугой.
Разве мало на свете Персий? С десяток версий.
И одна, как водится, пакостнее другой.
А на сердце скребутся кошки да скачут жабы –
так докатишься до икры от большой игры.
Надо мной, княжна, раздувая от смеха жабры,
потешаются шересперы и осетры.
Ночь, княжна», – заключает Стенька. Убог и шаток,
под ногами кренится челн. На ветру рогоз
шелестит певуче, на бархатный свой початок,
как чужих невест, нахлобучив ночных стрекоз.
Одни говорили: «Так пахнет белый налив».
Другие предупреждали: «Так пахнет ад».
Вперемешку с пулями мохнато летели шмели в
мозаику сада. Красив и нескучен, сад
звенел тишиной, поднимался зеленой волной,
гостям насекомым и смертоносным рад.
Просто жизнь привычно соседствовала с войной,
просто смерть, подвыпив, браталась со всеми подряд.
Небеса касались сосцами губастых земель,
языком светоносным вылизывали тьму.
И ангелы, перепутав барак и бордель,
шептались с солдатами и уводили – по одному.
Вавилонская банши по ночам пугала строителей,
убеждала их, от дневных трудов изможденных:
«Не тягайтесь с Всевышним – в этом мире нет победителей».
«Стало быть, – отвечали строители, – нет побежденных».
«Вы умрете здесь, – говорила банши, – позабытые всеми,
к вашей братской могиле никто не придет попрощаться.
Возвращайтесь в свои дома. Возвращайтесь в семьи».
Отвечали строители: «Нам некуда возвращаться.
Наши родные погибли в далекой отчизне.
Наши дома сравняли с землею смерчи.
Нам всё равно. Если мы не боимся жизни –
чего нам бояться смерти».
Говорила банши: «Ваши шкуры покроют струпы,
ваши души огню геенны уплатят вено.
«Если мы не боимся гиен, пожирающих трупы, –
отвечали строители, – чего нам бояться геенны».
Воздух лицами плыл, воздух мелькал руками,
воздух пóтом катился по синей небесной коже.
Громыхали и пели камни, ложась на камни,
и скрипели доски, как будто твердили: «Боже...»
«Если нет побежденных, значит, нет победителей», –
голоса повторяли, гудели, как пчелы в сотах.
И глядела банши в пустые глаза строителей,
и пугалась – своему отражению в их пустотах.
Вот и всё, мой друг, города переводят дух
с украинского на небесный. Застыв, как глина,
время сыплется, и летит тополиный пух –
тополино летит, исполинно летит, тополино.
Между небом и нёбом катая картавый звук,
с недосиженной кладки в пространство взлетает птица,
повторяя за мною вслед: вот и всё, мой друг.
Всё проспится. И всё простится, когда проспится.
Ты держись, мой друг, хоть за что-нибудь – но держись,
уклоняясь от пчел, уклоняясь от пуль, как Нео.
Не задев тебя, просвистит насекомо жизнь.
Плакать не о чем. Плакать не о чем. Плакать не о…
Когда я пролетал над миром мотыльком,
поглядывая на часы, не нуждаясь ни в ком...
...Да, кстати, съезжая с перил,
он мне тогда говорил:
– Знаешь ли, милый, мы когда-нибудь все умрем.
– Очень отлично. Что у тебя в бутылке?
– Ром.
– Очень прекрасно. «Баккарди»?
– «Баккарди». Дело было так: мы шли в арьегарде
войска. Думали, кому продать буржуйку
и родину. Тут я включаю чуйку
и говорю: «Нет, блядь, ребята, такая, говорю у нас, блядь, стезя,
что – ладно, опущу матюги – хоть жить на свете хлопотно,
но родину продавать нельзя, потому что нельзя,
а буржуйку продавать нельзя, потому что холодно.
Когда я пролетал над миром мотыльком,
поглядывая на часы, не нуждаясь ни в ком...
– Так вот, – продолжил он, – у нас закончились консервы.
Наловили жаб. Жрали – как французы.
Хлебнули спирту. Дальше... Ну, сам понимаешь – нервы...
Набили друг друг морды. Я кричу им: «Хлопцы, – кричу им, – узы,
узы нас, бляха, связывают – или как?
Огреб отменно – в самое, сука, око.
«Как-как, – заявляют. – Как у макак».
Как одиноко на свете, мой друг. Как одиноко.
Когда я пролетал над миром мотыльком,
поглядывая на часы, не нуждаясь ни в ком...
– Да – хотел спросить: на хрена тебе часы,
если не нуждаешься ни в ком? Живешь, не дуя в усы,
достиг, блядь, своего апогея?
Большое плаванье – большому кораблю.
Мы тут смотримся, как два гея,
но мне похуй – я тебя люблю.
Не спрашивай – за что.
– Значит, «Баккарди»?
– «Баккарди». И заткнись. Потому что в горле ком.
Жарьте меня, времена. Во все щели – жарьте.
Когда я пролетал над миром мотыльком...
Какое странное лето – крутится белкою в колесе,
говорит непонятные вещи:
«Мы погибнем...» «Все?» «Нет, конечно, не все».
«Ну, понятно. А ты, типа, веще?»
«Не смейся. Я вижу, как жаворонки и ужи...»
«Ага, – говорю. – А перепелки?»
«Ты идиот. Ты не чувствуешь сам, что живешь во лжи,
позабыв свое сердце на книжной полке
между томиком Гоголя и фигуркой раввина
из Праги. Замкнувшись в порочность круга –
извини меня – как бессмысленно, как невинно
вы умеете убивать друг друга.
Я пройду, три месяца отмаячив,
укатившись во вселенский астрал.
Но проору напоследок: «Я не хочу, чтобы ты умирал, мальчик...»
Я пожимаю плечами и вдруг повторяю – каждому,
каждому,
каждому:
«Я не хочу, чтобы ты умирал, мальчик.
Я не хочу, чтобы ты умирал».
Не дожидаясь окончанья акта,
под теплый дождь, под пение сверчка
звезда, как голубая катаракта,
плывет во тьме небесного зрачка,
светясь такой арктическою силой
и глубиной космического льда,
что – сохрани нас Боже и помилуй
хоть ненароком заглянуть туда.
Мы так легки, что стали бестелесны,
что, ниточку последнюю рубя,
мы падаем, не ощущая бездны
и, кажется, не чувствуя себя.
Мы миновали все земные броды,
смешав у заключительной черты
звериное дыхание свободы
с бесчеловечным эхом пустоты.
Я согрет не тобою, а дымом твоих сигарет,
опьянен не винищем, а винным дыханием пробки.
Я готов растрезвонить мой ветхозаветный секрет
не за вар, а всего лишь за пар чечевичной похлебки.
Привози мне на мельницу чушь – будем вместе молоть
по словечку, по букве, пока на окраине лета
Вседержитель срезает с мясистого времени плоть,
обнажив первозданно прекрасную сущность скелета.
Отдохни, кутерьма. Мы готовы лишиться ума
и, подобно безличным глаголам, свободны и голы,
жечь сердцами костры на снегу. Говорят, что зима
уже близко. А, стало быть, вскорости рухнут престолы.
Твой маленький невзрачный городок,
окаменелый, словно диплодок,
и любящий свою окаменелость,
меня зовет – хотя б на полчаса,
найдя в себе такие голоса,
какими с колокольни не звенелось.
Я появлюсь и отыщу твой дом,
не знаю кем, не знаю чем ведом –
быть может, эху собственному внемля.
Моей спиной коснусь его стены,
как будто дом твой без моей спины,
лишенный сил, обрушится на землю.
Невидим глазу и неощутим,
неуловим, как перелетный дым,
как летний воздух – невесом и тонок,
я встану на часах, чтоб ты могла
рукою гладить мглу, как будто мгла –
под руку подвернувшийся котенок.
И буду так стоять – пока к утру
от солнечного света не умру,
не посягая на твою свободу,
как тот рыбак среди застывших глыб,
что ловит в черных водах черных рыб
и всякий раз вылавливает воду.
Я согрет не тобою, а дымом твоих сигарет,
опьянен не винищем, а винным дыханием пробки.
Я готов растрезвонить мой ветхозаветный секрет
не за вар, а всего лишь за пар чечевичной похлебки.
Привози мне на мельницу чушь – будем вместе молоть
по словечку, по букве, пока на окраине лета
Вседержитель срезает с мясистого времени плоть,
обнажив первозданно прекрасную сущность скелета.
Отдохни, кутерьма. Мы готовы лишиться ума
и, подобно безличным глаголам, свободны и голы,
жечь сердцами костры на снегу. Говорят, что зима
уже близко. А, стало быть, вскорости рухнут престолы.
Я здесь, потому что я здесь,
потому что – дай мне в наследство все города и веси,
я пропью каждый город и каждую весь
для душевного равновесья,
потому что иметь отвратительней, чем не иметь,
и, живя безвыездно в родовом неименьи,
я сумел столь многое не суметь,
что почти возвысился в неуменьи.
Стерильный, как шприц, стиральный, как порошок,
я шепчу, окружен бестелесной свитой:
«До чего же мне, Господи, хорошо.
Но прошу тебя, Господи, – не завидуй.
Если хочешь – спускайся ко мне во тьму,
будем вместе на звезды глядеть исподлобья,
ты – созданный по безобразию моему,
и я – созданный по твоему бесподобью».
Опубліковано: 04 червня 2017
Не пей из реки. Умирая от жажды, не пей из реки.
Тяжёлые сны одолели, тяжёлые сны.
Пусть воды прозрачны, но омуты здесь глубоки,
И тянет полынью от этой прохладной волны.
Печали она утоляет, и боли уймёт
(О чём же ты плачешь, о чём же ты плачешь, скажи).
Осенний струит она, горький струит она мёд.
Ты, в ней отражаясь, своей не узнаешь души.
Увидишь чужого лица безмятежный овал,
В глазах незнакомых – покой, и ни слёз, ни тоски.
Ты всё позабудешь, глотая холодный металл.
Не пей из реки. Умирая от жажды, не пей из реки.
я дышу перегаром империй
в ледяные ладошки страха
то, что мы считали потерей
было только горстями праха
я несмело живу на ощупь
и учусь узнавать предметы
оказалось ненужной ношей
то, что мы считали победой
за победу платили свободой
за свободу платили победой
оказалось судьбой народной
то, что прежде считали бредом
то, что было горстями пыли,
оказалось насущным хлебом
объясни, для чего мы были,
если нас поглотила небыль
Развалины Марса. Мощёное великолепье.
Овальные окна. Сухая Венеция. Пыльный канал.
Ты знаешь, похоже, в минувшее тысячелетье
Никто в эту местность и мысленно не забредал.
Разбитые кровли домов украшает солома.
Похоже на Томы, и одновременно – на Рим.
Давай в переулке отыщем беднягу Назона,
И о преходящем величии поговорим.
По скифскому морю нескифские ходят триремы,
В солёном песке обожжённых горшков черепки.
Пространство и время неведомы. Господи, где мы?..
…Да, кстати: ты всё-таки лучше не пей из реки…
И дело не в русской Музе,
А просто всё туже узел
На горле у самой мысли,
На тоненькой шее песни.
От бесполезного груза
Спешат избавиться жизни,
Сметая слова, как мусор,
Стирая слова, как плесень.
И дело не в смертной казни,
А просто всё больше грязи
Вываливается наружу
Из всякой смердящей дырки,
И пьют её без боязни,
Лакают прямо из лужи,
Не ведая о заразе
Рождённые из пробирки.
Вся эта математика смешна.
Меж пальцами текут тысячелетья.
Нас наказали. Нас побили плетью.
Нам объявили, что идёт война.
Чума упразднена, зимы не будет,
Вино и хлеб отменены как факт.
Дыханья ритм и пульс на целый такт
Сместились, изменившись в самой сути.
И что же нам осталось своего?
Болит рубец, и боль не иллюзорна.
Кто скажет, что бездействие позорно –
Не сможет больше сделать ничего.
С недавних пор, мой друг, мне всё трудней дышать.
Нехватка воздуха, и недостаток сил.
И тесный круг заброшенных могил,
И голосов лепечущая рать –
Со мной, во мне, снаружи и вовне.
Сгущаются пространства, времена,
Опять идёт Троянская война,
И дело не в Елене, а в войне.
Война не кончится, Елена не умрёт,
Ахилл восстанет и пойдет в атаку,
И Одиссей вернётся на Итаку,
И повторится весь круговорот.
И снова ты вдохнешь мне в губы жизнь,
И скажешь: ангел мой, душа моя, держись.
Пока идёт Троянская война,
Душа моя, Елена жить должна.
Мы умеем всего ничего – умирать, где не надо:
Не у стен, не в траншее, не в госпитале – вне обряда.
Взорваны страхом, сомненьем, случайным снарядом,
Мы умираем в постели, забыты отрядом.
Пули для нас пожалели, добить поленились.
Оборвалась, перетёрлась от времени привязь.
Нас не заметила наша родная эпоха.
Было не больно. И, в общем-то, было неплохо.
По мостовым растекались обычные лужи.
Мы умирали вне времени – где-то снаружи.
Нас не заметили. И потому не загрызли.
Смерть оказалась обычным явлением жизни.
Люблю тебя. Мой мир тобой наполнен –
И вдох, и выдох, и вода в горсти.
Усни, любимый мой. И отпусти
Холодный снег на землю с колоколен.
Холодный снег, и стаю белых птиц,
Кружащихся над лабиринтом зданий.
Ты создаёшь миры своим дыханьем,
Едва взглянув на них из-под ресниц.
Ты создаёшь гармонию и строй
Из хаоса и слёз, из тьмы и тени,
Из путаницы страхов и сомнений
Ты создаёшь жилище нам с тобой.
Я сплю в ковше твоих прохладных рук.
Как спит зерно в земле, ядро в орехе,
А снег летит, летит с небес в прорехи,
А снег летит, и замыкает круг.
Равнодушное небо. Холодные капельки смысла.
Нескончаемый дождь поливает размокшую твердь.
Оскользаясь, съезжаем по склону. Дорога раскисла,
В чистом поле вдыхает рассвет наша чистая смерть.
Этот воздух промыт до стеклянного тихого звона.
Это наша свобода траву задевает крылом.
Мы уходим из дома. Съезжаем с раскисшего склона
И уходим искать наш затерянный в осени дом.
Среди трав, за холмом, возле моря, на запад от ветра,
На восток от луны, возле моря, на старом плато,
Мы находим свой дом. И не ищем иного ответа.
Просто входим и молча стоим, не снимая пальто.
…И ветер сбросит со стола
Буханку хлеба и бутылку молока.
Был душный летний вечер. Ты пришла,
Укутав плечи крыльями платка.
Сказала: будет дождь. Твоя рука
Белела в сумерках, и молоко белело,
И стало ясно, как непрочно тело,
И что любовь моя, как смерть, крепка.
Прохладой веяло от ясного чела,
Покоем веяло от тихих рук и речи.
И стало ясно, что такое вечность,
И что у вечности два шерстяных крыла.
Не о любви – о пустоте внутри,
Не о тебе – о собственной болезни,
Пусть плачет девочка на лесенке железной,
А ты сиди напротив и смотри.
Купи ей апельсин или гранат,
И проводи до самого подъезда.
Тепло твоих ладоней бесполезно –
Её не отогреть, мой милый брат,
И если ты найдешь десяток слов –
Сложи из них стихи или молитву.
Мне кажется, мы проиграли битву,
И так и не увидели врагов.
Перед прочтением сожги
Сухие листья. Ты почти
Забыл язык земного лета,
И пригородный поезд вёз
Тебя с планеты на планету
В открытый космос, полный звёзд,
Туда, где солнце и светила
Влёчёт безудержная сила
Навстречу полной немоте,
Где время на куски разбито,
И каждой каличной звезде
Своя начертана орбита.
Ты был один, и ты забыл,
Кто направляет бег светил.
Но тут к тебе пришёл кузнечик,
Беспечный кум степной травы,
Июньской армии разведчик,
Царевич лета, брат молвы,
Запрыгнул в комнату, бродяга,
И зазвенел, и затрещал,
А с ним ввалилась дней ватага,
Ощеряясь тучей медных жал,
Ватага пёстрая, хмельная,
Вломилась, мутный сон сминая.
И ты очнулся. Над тобой
Смеялось бешеное лето,
И где-то в берег бил прибой,
И жизнь была сама собой,
Сама себе была ответом.
И брат кузнечик говорил
С Тем, Кто расчислил бег светил.
Опубліковано: 04 червня 2017
На щите у офицерского клуба большими зелеными буквами: «Фантомас разбушевался». Сегодня вечером привезут. Я, как только надпись увидел, стал об этом думать. Когда посмотрел первую серию, боялся долго. Даже сейчас этот страшный смех в ушах…
Иду с друзьями «сусликов выливать». С нами Дик ничейный, здоровенный. Он не первый раз с нами ходит. Шустрый пес.
Выливать нас другие научили. Там в земле несколько входов и выходов. Обычно ихние взрослые стоят неподалеку от этих дырок и смотрят вокруг, и воздух нюхают.
Мы подходим. Дик к ним бежит и лает. Они раз – и в норки. А мы уже знаем… Нас уже ребята научили. Мы с ведрами к речке бегом и воду набираем, и туда, им в нору, льем. У них, наверное, норы длинные. Долго льем и ждем. А Дик их сразу чует. Бежит прямо к тем, которые не выдержали и наверх полезли. Он их быстро…
Раз – и нету.
Дик уже не хочет больше, да и пацанам надоело. Я со своим сачком к речке иду. Попробую мальков наловить. Если поймаю – в банку посажу и буду смотреть.
Сел. Сачок поставил. Речка сегодня медленная. Снег в горах давно растаял. Сижу долго. Внимательно смотрю. Интересно. Столько всяких жуков по воде плывет. Много живых еще, но больше дохлых. Они совсем уж не шевелятся. На них смотреть совсем не интересно: как козлы какие-то. Я лучше гудрона пожую. Мы его обычно, когда в школу идем, из стройки выколупываем.
Вот ветка черная толстая плывет. Странная какая-то. Откуда она, понять не могу. Вверх по теченью, насколько помню, деревьев нет. Исчезла, будто утонула. Вдруг в воде все зашевелилось. Я за сачок. Потащил и сразу несколько раз перекрутил, как пацаны учили. Вытаскиваю наверх. Класс такой! Думал, ветка, а это змея. Прямо в сачке моих мальков жрет! Я еще пару раз перекрутил. Порядок. Пацанам показывать бегом…
Ходил-ходил… Толку никакого. Все по домам, или не знаю что.
Пошел и маме показал. Она их так боится. Мне уже смешно. Говорит с расстоянья: «Что ж ты, сынок, с ней делать хочешь? Может, пойдешь – отпустишь?»
А я беру банку трехлитровую и туда ее бросаю, и быстро бинтом перемотал. А сверху кучу резинок, чтоб бинты держались. Посмотрел. Все четко. Маме, чтоб не боялась, показал. Поставил под свою кровать. Пошел на «Фантомаса». Отец дежурил по полку…
В клуб с карачаевцем Али зашел. Он у нас самый сильный. Там все его боятся. Даже офицеры. Сам видел, как он одному лейтенанту в глаз дал. Сели в первом ряду. Такой фильм классный… не знаю, как вам рассказать… На улицу из клуба вышли. Воздух свежий, прямо с гор…
Домой я шел по нашей темной тропинке. Жуть и страх…
Пришел, а там мама. Говорит: «Сынок, а где твоя змея?». Я к банке. Точно, нету, как будто комары съели. Мама свет кругом включила. Я хожу ищу. Самое интересное! Я проверил: банка целая, бинт целый и резинки тоже. Все обыскал и вышел на балкон. Там стояли ящики из-под посылок. Нам в них из Киева конфеты присылали дед и баба. Залез рукой за ящик и нащупал. Такая гладкая, схватиться трудно. Схватил и стал тянуть…
…мне было десять лет – она большая, маленький балкон.
Я был сильнее – и снова в банку.
И тройным бинтом.
Наутро встал. Ее на шею. Гулять пошел.
У дома летчики-соседи играли в домино.
Я к ним похвастать. Доброе утро – доброе утро…
Смотрю – у дяди Толи от страха расширение в зрачках.
Он мне сказал тогда: «Она кусает, мальчик. Бросай ее подальше и беги!».
Я бросил…
Когда-то приехал в деревушку к девушке с ребенком. У нее велосипед был марки «Украина» с приваренным сиденьицем для маленького Саши. Надо было на зиму заготовить пропитание. Она – на работу в поле, сажать привезенные мною семена. Я за ней. Малого усадила в «приварное» кресло. Я взял «лосипед» соседкин – никакой. Она с ребенком едет, а я все отстаю и цепь падучую поправляю. Добрались до магазина. Я купил сыр, хлеб и воду. Добрались до огородов. Я ее спросил: «Могу все здесь оставить?». Она: «Конечно. Нет проблем». Сама тяпкой в землю, а мы с Cашком за ведра. У меня взрослое, у него детское.
Носили, пока мальчик не устал. Захотел он кушать. Пошли к велосипедам. Все есть на месте. Только сыра нет. Стал я орать на всю природу. Крепко матерился… Девушка сказала: «На кого орешь? Это ворона украла. Она здесь живет».
Долго не понимал значенья этой фразы. В то время, в том конкретном месте. Затмило будто. Все, что ей принадлежало, каким-то важным и родным мне стало. Сидел после опрыскивания колорадских жуков на скамеечке у дома. Улица Ленина, 20.
Ездил часто, насколько мне работа позволяла. В Германии я вкалывал на стройке, а там семью создать пытался.
Время было интересным. В деревне этой негры по-украински начинали говорить. Пришел сосед покурить со мной у печки. Дед, веселый после рюмки. Часто он ко мне вечером захаживал. Я специально из капстраны сигары привозил на этот случай. Сидим, курим… Вдруг начинает мне рассказывать о своей службе в Германии. Он в 1954 водит самосвал, потом уходит в самоволку к немецким проституткам в «Овраг любви»… Потом в общем и целом меня в основы немецкой жизни посвящал…
Выросли цуккини огромные!!! Сам испугался: все-таки Чернобыль рядом. Все ходят вокруг, смотрят, язычками цокают. Жарили мы их, тушили. Жарили да тушили. Она решила икру на зиму заготовить.
На следующее утро уехала в Киев… а это долго. Мне заданье нарезать кучу «злаков».
Я в кухоньке стою, курю и нарезаю, а Саша четырехлетний «у кимнати» читает свои любимые книги: «Основы бухгалтерского учета», «Операционный гинекологический справочник», «Киевский музей Тараса Григорьевича Шевченко».
Были два животных в хозяйстве. Собака черненькая и кошка пестренькая. Собака снаружи в любую погоду. Кошка в хате. Иногда выходила во двор гулять и очень часто котят рожала. Надоел хозяйке весь этот непорядок. Стала она кошку в доме закрывать. От ухажеров ограждать…
Стою, нарезаю. Вижу – кошечка тихонечко выходит в кухню. Легла, за мною наблюдает. Проходит пять минут. Пошел я в дом на Сашу посмотреть. Когда вернулся, только морду с ухом рваным боевым успел заметить. Он прыгнул и исчез. Соседский кот – ворюга всем известный. Успели…
Тогда я понял смысл фразы.
Девушка сейчас на заправке пистолетчицей. Бывают же названия профессий…
В начале восьмидесятых никуда меня не брали. Работал всяким разносолом. По протекции одного человека, в то время очень заинтересованного в расположении моей жены, удалось устроиться в киевский оперный театр. Профессия – пропитчик. Я должен был всевозможные сценические атрибуты против пожара пропитывать раствором. Перед спектаклем приходил пожарник, от «задника» кусочек отрезал и спичку подносил, ну, а потом плевал себе на палец…
Декорации для пропитки раскладывали в огромном павильоне. Я на ночь туда являлся со своим наспинным баком, распылителем и маской. Как-то пошел со мною бывший одноклассник на это действо посмотреть. Купил он водку. Мы выпили перед работой. Он был парень умный. Все осмотрел. И внес рацпредложенье. Лить не на всю поверхность, только швы получше пропитать. Так и сделал. Легко и быстро. А потом допили…
Фон был сшит из четырех больших кусков. Спектакль назывался «Ярослав Мудрый». Правительственный спектакль. Был чудный летний вечер. Пришли правители и сели в ложе. Запели тенора, и от подсветки на швах раствор мой стал кристаллизоваться… Ко второму акту проступил сквозь ткань огромный символ христианский…
Так закончилось мое недолгое общение с прекрасным!
Смотрел фотографии у одноклассницы… удивительно… через 35 лет увидеть в электронном альбоме. В доме, где я уже десятый год, за это время случились три пожара. Второй был для меня с последствиями. Многое сгорело. Горел подвал, до квартиры не дошло. Там хранил я много книг и фотографий. Рукописи не горят. Это знаю, а вот с фотографиями по-другому происходит.
Дом большой. Был такой, «захваченный художниками» в Киеве. Я там когда-то случайно сам пожар успел заметить. Было поздно. Сидело много людей за длинным столом. Пили и шумели. Возле входа елка стояла в игрушках. Я вошел, когда она только разгоралась. Они ничего не замечали, веселясь. Потушили, слава Богу!
Там не было воды и света, тепла зимою не хватало. Многим просто некуда было. Есть у меня друг – Игорь. Он там все руками наладил. Нелегально. Приходили раз в месяц местные менты. Брали по десятке с человека. Я туда, пока дом стоял, из своей страны приезжал. Там жил с друзьями.
Однажды появился некто – Саня. Он в начале восьмидесятых жил у меня в квартире на Жилянской. Тогда он учился в худинституте. Помню научил меня смотреть в картины Модильяни. Он часто пил крепкий-крепкий чай. Траву курил. Потом перешел на сложные стимуляции. Я был другом и поэтому принимал, как есть. Как-то пришел в свой дом. Саши не было. Сел я на свой диван, стоявший в комнате, где он жил. Чувствую: что-то подо мной не так.
Я рукой нащупал мешок. Открыл. Он полон маковых головок. Время для меня тогда было не из самых спокойных. Даже КГБ. Короче, когда он вернулся… Впервые в жизни выгнал я человека на улицу.
А тут вдруг появился через годы. Сказал: «Привет!». И сел за стол… Мне утром на чужбину возвращаться. Много было людей, опять же за столом. Он сел напротив. Я бы не узнал: беззубый, старый. Говорит: «Хочу тебя нарисовать». Я: «Рисуй». Он долго что-то выводил карандашом. Пересидел всех. Пошли последних провожать. Вдвоем остались. Он мне бумажку ту в карман и говорит: «Подарок!» Я понял, и все, что у меня в карманах было, ему отдал. Попрощались…
Не посмотрел тогда его работу.
А тут пожар в подвале. Перебираю все, что осталось… какая-то бумажка полу сгоревшая… Развернул, как смог. Какое-то лицо бородатое. Не сразу вспомнил. Потом бумажку на другую сторону перевернул. Как листовка. Крупный шрифт:
ПОМОГИТЕ ХРИСТА РАДИ!
В этот день, не знаю почему, один эпизодик из своей жизни вспоминаю.
Работал я на небольшой мебельной фабрике. Было там человек пятнадцать русскоговорящих. Одного из них звали Валентином. Приехал этот Валик в Германию из украинского города Черновцы. Каждому новоприбывшему в то время положено было зарегистрироваться на местной трудовой бирже. Так как не знал Валентин ни слова по-немецки, а я владел двумя, попросил он меня сопроводить его…
Приходим. Заполняем анкету. Потом собеседование. Просят профессию назвать. Он говорит: «Приемщик стеклотары». У меня началась внутренняя истерика. Стою и думаю: «Как же это объяснить?..» У меня есть «исходник», а у них шиш. Стал я им по нашему старинному методу в «железо переводить»: руками бутылку изображаю, а затем старательно пальцами по горлышку абстрактному вожу и как бы проверяю на наличие изъянов. Через минуту дошло до меня, что нет в их языке такого знака. Хватаю карандаш и начинаю рисовать. Нервничаю, стесняюсь собственной беспомощности, и, как следствие, получается у меня из банальной бутылки нечто, по форме явно напоминающее значительный снаряд. Чиновник сразу оживился и куда-то позвонил. Тут я заметил на подоконнике бутылку с минералкой. Усадил я Валентина на стул. В руку ему бумажную немецкую купюру, а сам с бутылкой подхожу. Производим обмен. Прошу при этом приемщика пальцами усердно поводить по кругу и сказать «Гут». После этого прошу купюру протянуть. Второй раз то же, но с возгласом «Капут» и без денег. Не дошло до адресата. Уж очень сложный контекст, без знания языка не получилось жестами. В итоге записали его «лицом без профессии», в чем были абсолютно правы.
Так вот, послали нас с Валиком, как «лиц без профессии», на монтаж готовой мебели. Девятиэтажный отель. Еще идут отделочные работы. Лифты не работают. Нам с ним здоровенную фуру надо разгрузить и разнести по этажам. Тащим шкаф, надрываемся. Фыркаем, как грузовые кони.
Дело было 14 февраля. Посмотрел я в его честные черновицкие глаза и поздравил: «С первым настоящим днем Валентина тебя, Валентин, поздравляю, большой и светлой любви тебе желаю!»
Чуть не убил он меня этим шкафом.
Опубліковано: 04 червня 2017
Саша мечтала – вырасту, стану красивой цыганкой, с чистой смуглой кожей. Пышные волосы узлом затяну. Строгий английский костюм и туфли на шпильках, и – пройду между пестрыми крикливыми цыганками. Никогда не буду толстой, неопрятной, в мужских стоптанных башмаках.
Папа, родившийся у русских отца и матери, тоже о цыганах мечтал. Пятнадцатилетним парнишкой удрал из дома в табор. Его приняли. Кажется, он увел коня из колхозного табуна…
Отец же его, Сашин дед, всю речку Десну, в районе Бежицы, с багром прочесал, в поисках утопленника. Спустя лето, табор откочевывал в иные места, и отец Саши вернулся домой, на всю жизнь сохранив любовь к простору, звездам, живому огню костров и лошадям.
– Саша, – спросил отец, – ты, правда, хочешь вырасти в цыганку? У тебя не получится!
– Почему?
– Потому что ты русская девочка.
– Это навсегда?
– Это навсегда, – сурово ответил папа.
…Долго сидела Саша, прижавшись к отцу, переживала. А потом сказала успокоено:
– Значит, и в мужчину никогда. Правда?
– В мужчину не вырастишь, – улыбнулся папа.
Ранним утром тысяча девятьсот пятьдесят шестого года худенькая, босоногая девочка лет семи сидела на берегу лимана и думала о жизни:
– Зачем все это, спрашивала она себя, – эти разговоры между людьми, что невозможно жить, не умирая? Обязательно умирать? Вон сколько кладбищ понастроили, – кресты, памятники, гробы, – что, не могут придумать таблетку? Они враги, жареный лук едят, воняют гуталином и цветочным одеколоном и все время врут. И зачем-то – учат, наказывают, как будто я не человек, а животное. Заставляют есть, когда аж тошнит. Или спать, когда не хочешь. Прямо не дают жить. Сама вырасту. И не буду умирать из-за их гадства. Уйду, как только вырасту, вот прямо сейчас уйду, чтобы не умереть однажды.
– Саша, Саша, – надрывался мамин голос, – где ты? Домой иди!
– Ну вот, – Саша поднялась, вытащила из кармана дулю, покрутила, разжала пальцы и отозвалась. – Иду-у!
Лиман был широким, из Белого города на Овидиополь ходил паром, медленный, ленивый. Всегда дождь лил, когда приходилось переправляться. Саша мучилась терпеливо – потом, после парома и дождя, начинался путь на автобусную станцию. Идти нужно было мимо умытого виноградника, по грунтовой дороге. И только потом душный маленький автобус привозил в Одессу.
Саша любила место, с которого начинался город: асфальт, два бронзовых льва и фонтан – Дерибасовская, галдящая и суетливая, все натыкаются друг на друга. Слева от Городского Сада поворот на треугольную площадь, с которой виден Дюк, всегда стоящий спиной, глядящий в море. Саше хотелось, чтобы памятник оглянулся.
…Мама велела руки вымыть и обедать, а не витать неизвестно где.
– Известно где, – строптиво сказала Саша.
И посмотрела на маму внимательно. У мамы толстая коса вокруг красивой головы, глаза в солнечных крапинках и злые сросшиеся брови.
– Известно где, в Одессе.
– Что в Одессе? – спросила мама.
– Витаю в Одессе.
– И как там? – думая о чем-то своем, сказала мама.
Саша поняла, что отвечать необязательно.
– Не ешь левой рукой!
– Сказала бы спасибо, что вообще ем, – помрачнела Саша. – Вообще ем этот ее борщ с варёной капустой, – папа говорил, что если есть капусту в борще, то вырастут сиськи, как у тети Жени. Большие и мягкие. Как будто я хочу такие сиськи…– с отвращением отодвинула тарелку:
– Не буду!
– Не надо, – неожиданно согласилась мама.
В это время радио торжественно заговорило о непонятном. Спутник запустили в космос.
– Что такое спутник? – спросила Саша.
– Это тот, с кем ты идёшь куда-нибудь, – невнимательно ответила мама.
– А что такое космос?
– Это бесконечное небо, – прищурившись, мама чесала шпилькой в ухе и морщилась раздраженно.
– А начало у него есть?
– Какое же начало, если оно бесконечное, – непонятно сказала мама. – Бесконечность, это когда нет начала и нет конца.
– А что есть, – спросила Саша, – что в ней тогда есть-то? Это круг, что ли?
– Нет, это наполнено воздухом во все стороны, и в нем плавают звезды, Луна и Солнце, и девять планет. Может быть, планет больше, теперь вот там еще будет летать наш спутник.
– Почему наш?
– Потому что это советский спутник, – ответила мама.
Отодвинутая тарелка борща сегодня маму не раздражила. Саша воспользовалась паузой и выскочила за дверь. Это самый любимый момент жизни, – подумала и рассмеялась, – как здорово закрыть дверь и дышать ветром!
Если долго смотреть в космос, что получится? Откуда лучше? С высоты, конечно! Саша помчалась на высокий берег лимана, залезла на шелковицу и, прижавшись к ветке, засмотрелась в небо. В небе висела птица. Она висела неподвижно и вдруг взмахнула крыльями. Медленно кружась, с высоты падало перо. Саша слезла с дерева и перо нашла. Ястреб, решила, и опять забралась на дерево. И к ней пришла мысль. Сначала одна, потом другая, потом зазвучали в голове слова непонятные, вроде кто-то включил радио. И Саша запомнила: если космос, то сначала – небо, потом высота, птицы полет и голоса. И научилась на всю жизнь играть в игру, о которой никому не рассказывала долгие годы, потому что – тайна.
Годы прошли... Мама с папой переехали в Одессу, потому что был шестьдесят первый, и Сашин папа попал под хрущевское сокращение армии, и его уволили навсегда.
Теперь офицерская плащ-палатка забыто висела на вешалке, Саша иногда залезала в ее темное, пахнущее походами нутро, внюхивалась, придумывала разное… Про войну, путешествия… Вслушивалась в шуршание прорезиненной ткани.
Перестали по ночам прибегать за папой посыльные… Мама перестала собирать папины вещи в «тревожный чемоданчик», стала меньше волноваться – как он там, на полигоне, успеет ли вовремя поесть, передохнуть?
После трудной войны папа тяжело заболел, но не хотел увольняться, а мама была настоящей офицерской женой – готовой, «как нитка за иголкой», переезжать со всеми «бебехами» куда угодно, лишь бы быть с папой рядом.
Так что Саша росла в гарнизонах, и переезд в любимую Одессу был для неё праздником. И началом непонятной жизни, где все, что раньше было целым, весь огромный мир, наполненный ветром, настоянном на солнце и степном духе. Наполненный плеском верхоплавок в лимане, частыми слепыми дождями и свободными людьми из Белого города, знающими, что такое интересно жить. Этот мир, привычный и любимый Сашей, – стал рассыпаться.
Постепенно военные тревоги в доме успокоились, и папа обживался в новой жизни «на гражданке», а семья помогала ему справляться с тоской по армии. Папа скучал, и, чтобы превозмочь, пошел переучиваться с артиллериста на инженера-строителя.
В новом мире все вдруг стало для Саши отдельным, все стало само по себе, не объединенное космосом, в который, как жданная гостья, входила девочка через дверь на шелковице. Тутовое дерево, раскидистое и старое, как старая турецкая крепость у него за спиной, осталось покинуто стоять на высоком берегу Днестровского лимана.
Люди в большой Одессе искали друг друга, но негде им было объединиться, кроме как в местах скучных и скученных: трамваях, магазинах, на «Привозе», куда Сашу стала брать мама по субботам за покупками – приучая к домоводству.
Даже новая, городская школа оказалась для Саши неинтересной и напрягающей. А раньше, в детстве (сейчас ей уже исполнилось десять лет!), люди объединялись в более подходящих, в её понимании, местах: у норы тарантула на солнцепёке, или могилы скифского князя, что в степи у мясокомбината, или у гаубицы, там, где вообще лазить было нельзя, но хотелось и – получалось.
Детство закончилось, поняла Саша, и надо теперь строить новый мир, не жить же в их взрослом, чтобы умереть от этого однажды. Надо обживать иной, чем есть в Одессе, мир, вдруг и сразу разонравившийся, Одесса взрослой жизни испугала.
Начало этой жизни было неправильным, потому что завязывалась на желтый нейлоновый бант. Его каждое утро вплетала мама в рыжую Сашину косу. Вид у банта был болезненный, и Саша чуяла, что из-за него плохо кончится начало взросления. Так и вышло. Вся пожелтела, вся! Даже глаза! Из-за этого её отправили с урока природоведения домой, вместе со звеньевой пионерского отряда Томой Политовой. И для Тамары этот уход с занятий плохо закончился. И она пожелтела.
Оказалось, что желтый бант Саши окрасил в желтый цвет половину четвертого класса «Д», и в школе, из-за чертова этого банта объявили карантин. Бант заразил всех болезнью Боткина. Она так по-настоящему и называлась: желтуха.
Когда выздоровела, Сашу освободили от многих школьных предметов: и физкультуры, и украинского языка, даже математику можно было пропускать иногда, когда болело в правом боку, и кружилась голова.
– Саша, – спросила Наташка, – ты почему побила Яхедца тапком? Он тебе на мозоль наступил?
– Еще чего – он мне кончик косы бритвой отрезал!
– Так и что, ты же давно хотела отрезать всю косу.
– Так это я сама хочу, а не чтобы кто-то снасильничал.
– И потому ты сама снасильничала?
– Я – в ответ. Чтобы не стать беззащитной. А то привыкну, и все кто чего захочет – то и сотворят со мной. Как со всеми этими во внешнем мире.
– С кем с «этими», в каком таком мире? – спросила Наташка.
– Внешний мир – это родственники и знакомые кроликов, а кролики – мы.
–Я не кролик, – гордо сказала Наташка, – я – человек.
–А, ну тогда понятно, – задумчиво протянула Саша, – тогда тебе надо озаботиться и прожить жизнь так, чтобы не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы. Тогда тебе надо учиться, учиться и учиться. И тогда из тебя точно выйдет толк. Вопрос в том, что останется?
– Сильно ты завзятая, – Наташка дала обидный поджопник, и Саша, отлетев, молча поднялась, встряхнулась по-собачьи и затаила на дуру Наташку опасное чувство мести. Саша мстила беспощадно, умело выжидая, пока обидчик подставится и можно будет его за руку схватить, обязательно публично. Компрометируя раз и на всю оставшуюся жизнь. Чтобы ему таки стало мучительно стыдно.
Девочки дружили уже несколько лет – Наташка была крепка физически и с четвертого класса покровительствовала бледной и хрупкой Саше. Доучившись до девятого, они хорошо узнали друг друга, и Наташка поняла, что совершила ошибку. Она увидела, как сощурилась Саша, как побледнела и губу закусила.
– Эй, – она хлопнула подружку по плечу, – не дуйся, я сглупила.
И по тому, как промолчала Саша в ответ, поняла, что извинениями не обойдешься. Придется пережить неизвестно что, с Сашей всегда неизвестно, во что выльется любовь ли, ненависть, – самое непонятное, что пришлось пережить однажды гордой Наташке, это равнодушный взгляд Саши на поножовщину во дворе школы. Дрались Гришка Назаров и Аркаша Соллогубенко. Гришка отморозок, второгодник, Аркаша занюханный интеллигент. Сашин друг. Дрались из-за Саши. Она стояла, прикрыв глаза, и не смотрела. Но и не уходила. Все суетились, бегали, руками размахивали. На Сашу орали, мол – что, не видишь? Не смотрела. А потом, неожиданно для всех, стала между, прямо под нож, и не успел Гришка руку затормозить. А она успела свольтировать, нож по касательной задел, распоров правый рукав коричневого форменного платья и оцарапав. Но выражение равнодушия надолго застряло на Сашином лице.
Сейчас Наташка не знала, что сделать, чтобы вывести подружку из ступорного мстительного молчания. Она на физике подошла к Сашиной парте и, сказав обидное, уронила на пол папку с рефератом, над которым Саша работала вторую неделю. Из папки рассыпались фотографии кинорубок и киноаппаратов (отец Саши работал инженером в управлении кинофикации и помогал). И вот Саша сначала молча смотрела на Наташку, потом кивнула понятливо, поднялась и влепила пощечину.
Физичка обеих за шиворот выставила из класса. Класс недоуменно молчал.
Наташка поняла, что отделалась малой кровью.
Одного не поняла Наташка, да и как это было понять? Того, что все между ними закончилось. Пять лет дружбы закончились.
Наташка поймет это спустя школу, когда Саша позвонит в ее дверь и скажет:
– Ты хотела узнать, что происходит, когда совершаются непоправимые ошибки? Я пришла тебе рассказать об этом.
Это спустя три с половиной года…
Дружбу так и не удалось склеить.
Что-то с Сашей было не так. Со всеми другими – так, а с Сашей – нет.
И тогда Саша придумала найти высокий берег над морем, и обязательную шелковицу, как было в Белом городе над лиманом. Чтобы сходить в гости к Космосу и разобраться со всем окончательно. А еще ей надо было узнать, что делать дальше, как жить в мире, не принявшем почему-то её, Сашу.
Одиноко бродила она по-над пляжами, внизу бормотало море. Берег осыпями сбегал к прибою, привнося в запах йода – запах цветущей ромашки. Изредка встречались сиреневые бессмертники, и Саша думала, что там, где бессмертников больше, там она и найдет свою шелковицу, двери в заждавшийся её Космос.
Саша носила сандалии, а мечтала о теннисных тапочках. Однажды она убежала из дома и отправилась гулять по городу. Стоял жаркий пыльный июнь. Город был старый, городу было очень много лет. Нет, веков. А может быть, даже тысячелетий. Над берегом Днестровского лимана высилась турецкая крепость – с башнями, подъёмным мостом, но он уже больше не поднимался, потому что сломались механизмы, глубоким рвом вокруг съеденных, словно зубы старика, стен.
Возле крепости археологи раскапывали глубокий город, в котором жили древние греки. Саше о них рассказывал папа тогда, когда ей ещё не было девяти лет. Когда сандалии купили, в начале лета. Тогда нога еще в них помещалась, а теперь пришлось прорезать дырки для больших пальцев, и они торчали из приспособленных к росту ноги ненавидимых Сашей сандалий. Она стеснялась и мечтала о новых теннисных тапочках из пахучей кожи. Но мама ворчала, что не напасешься, а бабушка говорила, что полезно бегать босой, а папа сам дырки и прорезал – так что никакого сочувствия к Сашиным переживаниям и мечтам никто не проявлял.
Недалеко от Сашиной школы был базар, мусорный, галдящий, воняющий. За рыбными рядами стояла старая липа. На нижней ветке листья были обглоданы жарой, и вместо них там росло что-то невероятное. Саша даже зажмурилась – не поверив. На нижней ветке, прямо над головой – росли синие тапочки. Теннисные. Как синие кожаные листья. Связанные шнурками и перекинутые через ветку, они покачивались. Они взгляд Сашин приковывали. И она их хотела. Саша поняла, что эти синие тапочки – её. На дереве выросли, потому что – мечта. И вот она их нашла!
Кто-то спросил:
– Твои тапочки, деточка?
Кто-то их снял и дал Саше. И Саша держала тапочки, смотрела на них – пока солнце не скатилось в лиман. Боялась, что отберут. Не верила своему счастью. И знала, что никому не отдаст, потому что – для неё выросли. Но уйти не решалась.
Никто не обращал на Сашу и тапочки внимания. И когда уборщик сказал, чтобы она не торчала, как столб, и не мешала мусор мести, Саша села в пыль и переобулась.
Тапочки были тютелька в тютельку – и уверенная в чуде, Саша побежала домой.
– Папа, – сказала Саша, – посмотри, какая ложечка! Золотая! С камешками…
– Это немецкая, трофейная, – сказала толстая тетя Женя. – Аким из Германии привёз.
Взрослые отвлеклись, а Саша положила ложечку в карман. И забыла о ней.
Потом она долго шла с папой по улице Энгельса, вдоль забора воинской части, в которой папа служил, и загребала пыль синими теннисными тапочками. Пыль была тёплая, глубокая. Саши споткнулась о камень, подбила его и вспомнила о ложечке. Повертела удивлённо в руке и, размахнувшись, бросила далеко в пыль:
– Папа, папа, а что мы сейчас найдём! – закричала радостно.
– Что? – заинтересовался папа.
– А вот посмотрим!
И Саша кинулась искать в пыли. Могла бы и не найти. Но – нашла. И, торжествующе:
– Вот что! – протянула папе ложечку.
Папа как-то странно посмотрел на Сашу и сказал:
– С камушками. Для солонки ложечка. Пуд соли съесть. Ну, что же, начнем есть наш пуд соли – и отдал Саше находку.
– Знаешь, Саша, – сказал папа, – почти восемь лет назад закончилась большая война. С фашистами. Наши солдаты, когда гнали немцев в их Германию, проходили по разным чужим странам. И везде в пыли дорог случались находки. Некоторые из нас поднимали их и привозили к себе домой. Некоторые брезговали. А некоторые брали, пока были глупыми, а потом умнели и начинали брезговать. Потому что находка находке – рознь. Понятно?
– Нет, – честно сказала Саша. – Если находка, то это уже моё, а никакая не рознь. Почему брезговать?
– Ну, как же не рознь, – вот твоя ложечка… – папа покрутил ухо. – Сначала дядя Аким нашел ее в Германии и привёз домой. Потом ты его еще раз нашла у него…а потом в пыли. И посчитала своей. А теперь как раз рознь и начинается. Теперь ведь ложечку надо дяде Акиму нести, отдавать. Рассказать, как это получилось. И тете Жене сказать…
– А кому сказать про мои синие тапочки? Опять на дерево повесить, чтобы дальше росли? Они-то точно мои, – сказала Саша уверенно. – Я же тебе говорила, как в тот раз все было, помнишь?
– Да, – у папы голос стал напряженным, – тапочки твои, потому что – некому отнести. А что на дереве выросло, то Бог послал, наверное. Но с ложечкой иначе, ее Бог дяде Акиму послал, а себе – ты сама послала ложечку, ведь правда? Так что давай-ка вернёмся.
И они вернулись. Папа сказал дяде Акиму, что у Саши возникла проблема, она её решит, а мы пока покурим.
Вот они курили, а Саша ложечку незаметно положила, откуда взяла. Никому ничего не сказала. Чтобы розни не случилось.
Папа не спросил, как Саша решала свою проблему. Они опять шли долгой, пыльной дорогой, и папа рассказывал:
– Когда же моему батальону пришлось переплывать Дунай на плотах, то мой чемодан рядом с пушкой лежал. И весь расчет, солдаты мои, сидели на плоту. А мне нужно было на лодке к другому расчету подплыть, ну, я поплыл. А в тот плот, где солдаты, пушка и мой чемодан – прямое попадание.
Саша уже знала, что это значит – это столб огня, воды, никого живого и пушки лежат на дне.
– Я сразу понял, почему так произошло, – сказал папа зло. Потому что на плоту мой чемодан стоял. А в чемодане – коричневое кожаное пальто. Новенькое. Мечта, а не пальто. Понимаешь, в том городе, из которого мы переправлялись, прямо на площади, был магазин кожаных изделий. И в его витрину въехал подбитый танк. Я – тоже въехал в эту витрину, ну, не я один. Туда все, кто мимо проходил, заглядывали. Что-то находили себе, что подходило. Я вот пальто нашел. Это первая моя на войне такая находка.
– Какая? – чутко уловила Саша что-то незнакомое в папином голосе.
– А вот когда находка находке – рознь. Такая вот находка… Когда снаряд попал в мой плот, я понял, что не Бог мне пальто послал, а сам я его взял, где не надо. Нельзя. И потому-то снаряд точнехонько в мой чемодан попал.
И тихо сказал:
– С тех пор глаза утонувших солдат на меня по ночам смотрят. А я – никогда ничего больше не брал…не находил. Чужого. И своего не отдавал. Берегся. Всякой вещи свой хозяин должен быть. Настоящий.
Прошло несколько дней. Саша как-то, когда папа пришел со службы обедать, подсела к нему:
– Па, а дядя Аким ведь не знает, кому ложечку отнести?
– Не знает.
– Так пусть, как я, тихонечко отнесёт и положит, где нашел…
– А синие тенниски? – спросил папа.
– Так я же их уже почти сносила…– растерялась Саша.
Папа потрепал Сашу за косичку и сказал, что нет уже того места, куда ложечку отнести можно. Дом был разрушен, иначе – никогда бы не нашел дядя Аким такой маленькой ложечки и не взял её себе. Ему её, как и Саше тапочки, Бог послал…
Наверное.
Мокрица был белобрыс и толст. Звали его Валерка Мокринский. Однажды он захотел положить букет на Сашин подоконник, но не снаружи, а вовнутрь комнаты. Он залез на окно, просунулся в форточку, рассыпал цветы по подоконнику и дивану, который у окна стоял и – не смог из форточки высунуться. Застрял попой наружу.
По этой попе его и хлопнул Сашин папа. Вытащил несчастного Мокрицу за ноги и ничего сказать не успел – так Валерка рванул…
Саша цветы собрала, поставила в вазу и решила, что несдобровать теперь Мокрице, опозорившему её! Надо же – попа из форточки! – Гадость какая. Но вазу на стол поставила. Цветы были ранние, только-только из-под снега.
Когда Саша сцепилась с Валеркой, она кричала ему:
– Гад! Первые цветы в жизни, и – задница из форточки! Гад! Все испортил! И – била Мокрицу камнем по плечу, а то и по голове бы дала, но – не дотянулась.
Мокрица камень отобрал и странно сказал:
– Ты, Саша, глупая. Если и дальше такой жить будешь, никто тебе цветов не подарит. Больше. И ты меня на всю жизнь запомнишь. Как первого и единственного.
Саша росла и всех отучивала дарить ей цветы. Она научила, чтобы ей вместо цветов дарили бусы, стеклышки ей нравились больше, чем быстро вянущие цветы. Мокринский не при чем, просто смотреть на умирающие цветы в вазе, а потом выливать задохнувшуюся мертвую воду и вазу мыть – Саше противно. А вот гладить пальцами разноцветные бусинки, согревать стекляшки в ладошках ей нравится.
И всегда, когда Саша перебирает бусы, хранящиеся в большой вазе-лодке, она вспоминает Мокрицу, думая, что он умный. Был. Ведь Саша и впрямь запомнила его на всю жизнь – как первого и единственного.
…А Мокрица…Он плохо кончил – когда вырос. Опять залез в какую-то форточку. Застрял там. И его посадили в тюрьму.
У Людки Парфёновой, соседской девчонки, жила белая кошка с голубыми глазами. Гретка. Странная была кошка. Сидела, смотрела и не мяукала.
И Людка была странная. Похожая на свою Гретку.
Правда, глаза у Людки были зеленовато – рыжие. И она не молчала. И не сидела. А бегала, прыгала, болтала. Но все равно. Людка была похожа на Гретку.
Когда прошло много лет, Саша встретила случайно Людку, и стало понятно то, что раньше не понималось.
Людка была по-кошачьи грациозной. Она гибко двигалась, плавно перетекала из ног в грудь и руки, и в то же время – шла по улице мягкой вихляющей походкой.
В ней все было сосредоточено в какой-то удивительной подвижной гармонии. И еще…странность одна… Она заметилась спустя некоторое время, когда Саша опять случайно пересеклась с Людкой.
Людка оглохла. И стала похожа на Гретку еще больше. Выражением задумчивости, сосредоточенности на чем-то внутри себя.
И тут Саша поняла, что Гретка была глухой кошкой. Ведь все кошки альбиноски, с голубыми глазами, глухи, об этом в книжке написано.
Так что первое впечатление о похожести Людки и Гретки было верным.
…Дети вообще никогда не ошибаются. И если прислушиваться к первому ощущению в себе, к безошибочности детского наблюдения, то, может быть, можно что-то изменить в будущем.
Например, предупредить нараставшую Людкину глухоту…
Чулки намокали постепенно. Уже были мокрыми косточки, которые торчали, как уши, – на каждой ноге по два коричневых уха. Выше, над ушами, чулки в резиночку были пока сухими, но по узеньким бороздкам уже ползла вверх влага.
Когда коленки станут мокрыми, я заболею, подумала Саша. Обязательно заболею. И не нужно будет решать, какой резервуар наполнится водой и за какое время.
Резервуары были из задачки, а задачка под номером тридцать четыре – в учебнике арифметики для третьего класса.
Саша не умела решить ее, и мама в наказание выставила неумеху за дверь. В одних чулках.
Мама не заметила, что дождь, что левый тапочек под столом, а правый – на стуле.
Когда Саша сидела, правая нога всегда забиралась на стул, коленка торчала выше головы. За это девочку пугали противным словом «сколиоз». «У тебя будет сколиоз!» – и Саша чувствовала, как он подкрадывается: скользкий, извивающийся, как дождевой червяк.
И вот она стоит на крыльце в мокрых чулках, переступает с ноги на ногу и кутается в продранную на рукаве красную шерстяную кофту.
О маме Саша не думает. Не сердится на нее. У девочки еще нет злой памяти.
...Поздний вечер. Жарко. Ладошки мокрые, особенно если провести по лбу. Лоб тоже мокрый. И волосы, туго заплетенные в косицы, по косе над ухом, мокрые.
Мама говорит:
– Иди, помоги раздеться Саше. Что она возится там так долго?
«Долго там так... там так...» – стучит у Саши в голове, и голова похожа на казанок, в котором варится картошка в мундире. У Саши температура.
Подходит старшая сестра, стягивает с Саши платье, расстегивает байковый лифчик, и он падает Саше на коленки. Саша встает с кровати – лифчик соскальзывает и повисает на резинках. Сестра наклоняется, отстегивает резинки, уносит лифчик и платье.
Саша стоит, а чулки медленно сползают. Сегодня чулки сухие, сегодня мокрые голова, руки, – думает Саша.
На полу валяется свернутый листок. Заходит сестра, поднимает его и разворачивает. На листке решение арифметической задачи номер тридцать шесть. Из пункта А в пункт Б выехали два поезда; известно время отправления и скорость, надо узнать, на каком километре они встретятся.
– Саша, – говорит старшая сестра маминым строгим голосом, – Саша, ты опять списала задачу у Витьки Шилова!
Витька Шилов – футболист. У него крепкие ноги в китайских кедах «два дракона», круглые глаза, как вишня-шпанка, и вихор над упрямым лбом. «Корова языком лизнула», – говорит учительница Прасковья Емельяновна.
Саша любит Витю и поэтому, когда дежурит, ставит на его парту чернильницу с голубым футболистом. Это единственная чернильница с таким рисунком, и в классе, когда дежурит Саша, никто на нее не претендует.
– А вчера на уроке арифметики случилось невообразимое, – рассказывала Сашина подружка Лорка Коросташевская Витке Кириченко по дороге из школы домой. –
Поднимает Сашка руку, ну мы ахнули, это на арифметике-то! Думали – отвечать хочет, чуть не умерли от удивления. А она вдруг: «Прасковья Емельяновна, пересадите меня, я хочу с Витей Шиловым».
– И что? – делает губки бантиком Витка – пересадила?
– А Прасковья Емельяновна спрашивает: «Почему?»
– Сашка отвечает: «Я его люблю». Тут уж мы все вымерли – и в хохот. А Саша стоит, молчит. Щеки у нее знаешь, какие? Когда она молчит, щеки у нее как у маленького бульдога трясутся, и такое лицо, такое... Прямо хочется его спрятать ото всех... А Прасковья Емельяновна сказала, что вот бывает любовь к маме с папой, бывает к Родине, а Саша любит Витю, так тоже бывает, и это хорошо.
– И пересадила? – Витка волнуется, смотрит во все глаза.
– Нет. Не пересадила. Наверно, чтобы Сашка не списывала у него арифметику. Шилов лучше всех задачки решает.
Прошло много лет жизни. Саша все еще не умеет решать арифметические задачи на сложение и вычитание.
Муж подарил ей карманный калькулятор. Но Саша стесняется проверять продавца в магазине: а вдруг он правильно сдачу дал, и Саша недоверием обидит его?
Впрочем, в Сашиной жизни плохо не только с арифметикой. Есть еще более безнадежное. Например, муж. Это вовсе не Витя Шилов. Это совсем другой человек. И он тоже... не в ладах с арифметикой.
В чужом сарае к потолку подвешена авоська. В авоське – вареная курица.
Дети перелезают из сарая в сарай (это несложно, стены до потолка не доходят) и находят авоську. Курицу съедают, а косточки, аккуратно обглоданные, складывают обратно.
Через некоторое время крик:
– Паразитские дети, кто сожрал курицу?! – кричит тетя Рая; ее муж, капитан Вырублев, пришел на обед.
...Мы живем на территории военного городка, на улице Красноармейской. Отцовская часть расположена за забором из острых железных пик, между прутьями мы иногда застреваем, и солдаты нас спасают, сильными руками выгибая пики.
Время нашего детства – это счастливое и богатое время. Война уже лет семь как закончилась. Правда, еще нет холодильников, стиральных машин и телевизоров, нет газовых плит, и водопровод в дома не проведен. Зато у всех у нас есть папы, и они приходят на обед – все в одно время, к пяти часам.
И вот тетя Рая орет про курицу, и нам стыдно, что из озорства мы ее съели. В тот вечер все мы принесли по куску своих куриц тети Раиному мужу на ужин. И Вовка, сын капитана Вырублева, утром рассказывал, что мама и папа хохотали как ненормальные, а потом позвали майора Груднева с женой (это Наткины родители), и они выпивали на кухне, пели песни и закусывали нашими курицами, толкуя о том, какие мы все-таки замечательные паразитские дети...
Сашу любят дети. Потому что она способна даже в праздничном белом платье, когда идет игра в «казаки-разбойники», перелезть через забор, проползти под проволокой и подраться по необходимости. А потом не плакать над испачканным и порванным.
Она молча, потряхивая щеками, постирает платье в лимане, и будет одиноко сидеть в голубых трусах на берегу, ожидая, пока просохнет.
Сашина мама спуску Саше не дает, но и уважает в ней самостоятельность. Поэтому не советует Саше празднично одеваться, странно при этом говоря:
– Не надо вводить себя в искушение. Как только ты вырядишься, так обязательно захочешь чего нельзя. Нет, чтобы пойти в скверик или на качели – ты норовишь в какой-нибудь сарай или на помойку. Лучше одевайся просто, это для тебя естественнее.
И Саша безвылазно ходит в коротких пышных штанишках на бретельках. Никто из девочек не надел бы таких. А она любит быть не как все. На голове у Саши тюбетейка, на ногах – теннисные тапочки.
Но все равно Сашу любят, даже девочки. Потому что Саша многое знает о разных вещах. Знает, в каком веке, какие платья носили женщины разных народов. Она рисует бумажные наряды для картонных кукол. Лица у кукол не похожи друг на друга.
Особенно девочкам нравятся Сашины восточные красавицы. Глаза у них узкие, в длинных ресницах, а ноги растут прямо изо рта. Саша говорит, что восточные красавицы все на длинных тонких ногах, чтоб удобнее было скакать на лошадях. И кривоногие. Для своих наездниц Саша рисует прозрачные шаровары или, как она смешно говорит, шальвары. Восточных красавиц она раздаривает.
– Саша, – спрашивают девочки, – а откуда ты знаешь, какие на Востоке ноги?
– А моя прабабушка персиянка, у нас ее шальвары свадебные в сундуке хранятся. Когда я буду выходить замуж, я их надену!
Но девочки подозрительно смотрят на Сашины не кривые, не длинные ноги. Саша грустно говорит:
– Так у нас же кровь, испорченная русскими. Прабабушку выкрал прадедушка из Персии, на коне из-за забора, а потом... утопил, как Стенька Разин. Прямо в свадебном наряде!
– А как же шальвары в сундуке?
– Так шальвары она успела снять, – отмахивается Саша.
Она сидела в гнезде на большом орехе и учила закон Ома. Но закон Ома не входил в голову, занятую менее серьезными вещами, чем завтрашний экзамен по физике.
У меня, думала она, прекрасное имя – Екатерина. Оно на каждого, с кем знакомлюсь, уже влияет. Великая – обязательно добавят! Это неизбежно влияющий исторический штамп, как если шапка, то, значит, Мономаха.
У Екатерины (великой!) ореховые глаза. И тело ореховое. И мозги как ореховые ядрышки. И еще у Екатерины (потому что великая) есть своя ореховая роща.
Ореховая роща захихикала.
Саша мрачно выглянула из гнезда и сказала голосом как тусклое стеклышко, которое хорошо бы протереть краем сарафана, поплевав сначала.
Сказала девочка роще:
– Почему тебя смешит Екатерина? – и уже к концу фразы стеклышко засверкало.
– Ша-ша-са-ша, – прошептал рыжий муравей, и Екатерина на него уставилась. Через стеклышко.
– Откуда знаешь меня?
Муравей тоже захихикал. Ему отозвалась роща, защелкав, зачирикав.
– Не дурачься, великая, – продолжил муравей, пошевелив строго усиками, как физичка Эсфирь Исааковна. – Учи закон Ома.
– Ом, Ом, Ом, – забормотала Саша-Екатерина. И провалилась сквозь ветви на ковровую, в маргаритках и сурепке, траву.
Под деревом сидел индус Илюша, похожий на гуся. Голова его уплывала в полотенчатый тюрбан, тело было покрыто гусиной кожей. Из-под сидящего в позе лотоса Илюши, как перепончатые красные лапы, торчал пионерский галстук.
– Эй, – тихонько окликнула индуса-гусака Саша-Екатерина. – Эй, йог, подвинься! Ты на галстук сел.
– Аум! – булькнул Илья по-йоговски и поперхнулся от неожиданности. – Сколько билетов выучила, все?
– Закон Ома поперек стал, – честно ответила Саша и протянула ладонь, где под стеклышком сидел муравей. – Посмотри, сидит, и две пары усиков. На Эсфирь похож, да?
Илья посмотрел через стеклышко, а муравей погрозил ему свернутой в кулачок ножкой.
– Лежит твой муравей, а не сидит. И угрожает.
У Саши глаза зазеленели.
– Сидит, сидит, – заторопился индус, – отчего бы ему не сидеть, если ты, к примеру, в гнезде сидишь. И Эсфирь сидит на скамеечке – похоже, нас выпасает.
Ребята повернулись к скамеечке. Эсфирь Исааковна вытащила из сумки будильник, и он зазвенел.
– И не удивляйтесь, дети, – сказала учительница, – пришла перемена. Думаю, бутерброды не помешают? У меня к вам вопрос...
– Экзамен завтра, – зашипела Саша индусу-гусаку.
– У меня к вам предложение, – поправила текст Эсфирь.
– Поешьте!
Саша еще больше, чем обычно, нахмурилась и тусклым голосом Екатерины – без стеклышка, вымучила:
– Сразу говорите, без обработки.
Индус ее сзади незаметно ущипнул. Как гусак, подумала Саша.
– Почему мои ученики на экзамене все знают, кроме закона Ома? Почему вы его на голову напялить не можете?
– Это одессизм, – сказала Саша. – Эсфирь Исааковна, вы неисправимая одесситка, и ваши речевые обороты входят в нас на века, все силы мы тратим на переработку языка из русского в одесский. Что же касается закона Ома, то ему лучше бы входить в нас исподволь, незаметно, с молоком, – и облизнулась на бутерброды.
И пока уминался хлеб с маслом, Эсфирь Исааковна незаметным голосом внятно повторила им закон Ома. Все тут же и закончилось.
Сидел под орехом индус Илюша, зубрил билеты. Сидела на ветке в гнезде Саша-Екатерина, зубрила билеты. Сидела-сидела на скамейке учительница, шевелила, как муравей, усиками, а потом фьюить... улетела птичкой. С будильником в клюве. Летела и думала: хорошие ребята. Зачем им закон Ома? Не выучат они его. Запомнят до завтра, перескажут даже не на пятерку и забудут навсегда. И уронила будильник прямо в гнездо к Екатерине.
Заверещал будильник. Вылетела из гнезда на голову индусу Екатерина великая, сшибла тюрбан, и покатились по траве, сцепившись и гогоча, Илья и Саша, а звонок трещал, отпуская их на перемену. До завтра, до экзамена.
Скифская могила была возле мясокомбината.
Рядом, на крутых склонах, сбегающих в лиман, раскидывались богатства – это сваливали мусорные кучи из своих дворов жители Белого города.
Саша приходила с пустыми карманами, чтобы найти когда что. Сегодня были нужны новые цеха для завода, вырабатывающего электронное питание для других Сашиных заводов. Другие заводы были запланированы на субботу и воскресенье. А сегодня был вторник.
Все, что Саша хотела, она нашла сразу. И цилиндрические печи, и раскалыватели породы, и фарфоровые перекрытия, и даже винтовые стволы с резьбой диаметра не более шести миллиметров. Всего было вдоволь на мусорных склонах.
Но когда в маленькую Сашину пятку воткнулся шип обводного карниза и кровь потекла по желобку, вместе с болью тихая радость переполнила девочку: обводной карниз был из немецкой супницы хорошего фаянса и подходил для изоляции.
Пятку Саша почти сразу же залечила ленточной бурой водорослью и слизью лиманской верхоплавки.
Дохромав до могилы скифа, девочка протиснулась в центральную камеру, где гадили все, кому не лень было спрятаться, чтобы погадить. (Стеснялись солнца, открытости степи, вольного ветра).
Саша проскочила камеру, задержав дыхание. И отодвинула край внутренней стены из разрыхленного временем желтого ракушняка. Образовалась узкая щель в промежуточную камеру. Сюда гадящие не добирались.
Здесь и находились первые заводы Сашиного мира. Они были основным фондом, базой для тех, что производили или перерабатывали сырье в первоприродные составляющие – чистый песок, сланцы, металлы, дробя и извлекая одно из другого. Здесь же случались и более таинственные и сложные процессы превращения: плохого – в хорошее, слез – в радость, испуга – в удивление.
В глубине скифской могилы Сашины заводы перерабатывали внешний мир взрослых людей, пачкающих все и везде, не только в первой, впускной камере, но и вдоль жизни и даже в собственных жилищах.
Закончив комплектование накопительного цеха, Саша протиснулась сквозь щель в древних плитах, сдвинув их, и неразграбленный мир по перерабатыванию взрослого гадства остался в темноте, среди пощелкивания и монотонного гудения. Это работали фондовые отсеки.
...Мимо мясокомбината, когда заходящее солнце окрашивало красным все вокруг – и лиман, и степь над ним, и дорогу в Белый город, видневшийся вдалеке, Саше не было страшно возвращаться из своего мира работы и чистоты. Но было неприятно. И ежилась кожа меж лопаток, и в животе становилось холодно. Потому что этой же дорогой возвращались по домам мясокомбинатские несуны. Сумки их дымились, сладко пахли кровью и терпко – страхом убитых животных. И этот страх люди несли в свои дома. И съедали.
Воздух дышал испугом коров с глазами, похожими на спелые сливы, и розовых свиней с глазами умненького отличника Витьки Плохотнюка, и лошадей с гордыми шеями балерины Плисецкой, – Саша каменела от боли, когда из воздуха, сладкого и терпкого одновременно, из дымков над сумками несунов вдруг прозрачно выплывали облака, образы... Живые, узнаваемые.
И Саша вновь и вновь, каждое утро, чуть только солнце всходило над турецкой старой крепостью и дотягивалось до места, где кончался город, и начиналась степь, бежала босыми, вымытыми с вечера маленькими ногами туда, где хранила молчаливо ее тайну скифская могила.
Бежала, чтобы построить, может быть, самый главный цех. Но для этого надо было научиться многому. И опуститься на другой уровень могилы, дойдя до основной камеры, где лежал князь.
Он-то и должен был подсказать Саше, где поставить шестигранник с сердечником из любимой фаянсовой чашки, еще не выброшенной на склоны городской мусорки, потому что разобьют ее только послезавтра, в четверг.
А до этого еще надо доработать. И Саша твердо знала, каждый вечер, возвращаясь красной солнечной дорогой в Белый город, что ее главное – впереди.
– Всякий раз, покидая Одессу, – сказала Саша, – я проезжаю мимо моего детства. Я вижу из левого окна вагона, как оно убегает по Среднефонтанской к парку, что возле телецентра. В парке стоит летний кинотеатр. Один из многих папиных кинотеатров, бесконечно им ремонтируемых, перестраиваемых и таких неказистых, вынырнувших из совсем далекого далека, где лужи мне казались морями, а дома были большими, очень большими и совсем огромными, как кинотеатры.
У Саши всегда было пристрастие к кинотеатрам, особенно тем, дошедшим из начала пятидесятых, с заборами вместо стен, с дождями, льющимися на черные зонты зрителей, с мальчишками на деревьях, в Бог знает какой раз кричащими: «Вот он его сейчас! Не тот, а Гарри, он ему наподдаст левой снизу, спорим, что левой!» А дальше будет дерево, и возле вылезшего, не поместившегося под землей корня, – самый большой из известных Саше муравейников. Саша знает, что он самый большой, она весь парк проползла на четвереньках, чтобы найти его. Здесь ее и отыскал папа, когда она вовремя не пришла после школы домой. И часто потом забирал отсюда, а Саша объясняла ему муравьиные секреты. На почве этих секретов и возникли с отцом совместные, очень для них важные отношения…
А еще дальше будет дом, обычный, как все вокруг пятиэтажная этажерка с квартирами вместо книг. Саша заглядывала в окна и представляла: за этим живут Фениморкуперы, а за этим – Вальтерскотты. Так и представляла, томами-семьями, обязательно во множественном числе. Саша жила на четвертой полке. Теперь, глядя с четвертого этажа на высоченный пирамидальный тополь, посаженный папой, Саше приходится задрать голову, потому что тополь такой же взрослый, как и она. А раньше Саша смотрела на него сверху вниз, потому что он на двенадцать лет моложе ее. К маме Саша теперь приходит в гости. У мамы всегда чисто и тихо, как и у Сашиной бабушки, живущей далеко-далеко. Она уже и сама стала бабушкой, Сашина мама, и даже прабабушкой, хоть и сопротивляется этому, и внуки зовут ее Верой. А папа дедушкой стать не успел. Саша знает, что у бабушек по закоулочкам живут плюшевые мишки и всегда пахнет пирожками. Но бабушка Вера пирожков не печет. Во-первых, в Сашиной семье никто, кроме Сашиной бабушки (настоящей) пирожков не печет. Потому что диабетикам противопоказано сладкое печеное, а Сашина сестричка и Сашин папа оба больны диабетом. А во-вторых, Вера бабушка не вполне, да и прабабушка тоже. Мама – нет. Мама она настоящая. Но не мамистая. И Саша всегда страдает от этого. Больше всего Сашина мама – прокурор, а прокуроры пирожков не пекут и, становясь бабушками, остаются спортивно подтянутыми Верами. В особо доверительных случаях – мамой Верой, мамочкой Верой.
Все семейство бабушки Веры, мамы Веры и прокурора Веры Георгиевны это точно знает.
Да, Саши стало уже много. Это Саша. Ее муж. Их дети.
Но это взрослая жизнь в новом доме, в новом городе, а на него надо смотреть через правое окно вагона, покидающего Одессу. И это совсем другая история.
Еще из детства выплывает стена второго христианского кладбища. Ее тоже видно из левого окна. Сразу за Среднефонтанской мелькнет мост над Люстдорфской дорогой. По мосту промчится скорый поезд, и Саша увидит желтую стену из ракушняка и кресты, и каменные стволы деревьев с отрубленными ветвями. Саше объяснили, что ветвей столько, сколько человек не дожил лет. До чего не дожил? И Саша понимала, что все как раз наоборот, и считала обрубки-ветви. Но их всегда получалось слишком мало, чтобы согласиться, что это уже прожитые годы. Оказывается, считать надо было десятками.
Саша любила в детстве гулять по кладбищам. Напротив второго христианского было старое еврейское, теперь снесенное с лица земли. И в мае Саша с ребятами ломали здесь сирень. Она была махровая и крупная, и ветвь долго гудела. А Саша слушала и думала, что это гудят соки, которых много в кладбищенской земле, и пугалась.
На мертвом еврейском кладбище были любимые места. Например, футбольное поле. В заброшенной части, сразу за башней серого мрамора, – небольшое пространство, зелень и одуванчики распихало бутсами и кедами стоптанные могилы – по краям, отгородясь ими от всего на свете.
Саша вспомнила грустную историю. Девчонки в футбол не играют, их мальчишки гонят. Но она была допущена, потому что дралась и плевать хотела на мальчишек как предмет, составляющий главное счастье девчоночьих жизней.
Ребята ценили, как объяснил ей папа, рано и явно ее проявляющуюся женственность. Это было выше Сашиного понимания. Женственность – когда есть на что надевать лифчик, когда красишь глаза ядовитой тушью и кожа резиновая: улыбки, ужимки и губы бантиком. Саша знала другие улыбки, во весь рот, когда нет близко пацанов, и подружки смеются всею мордою, забыв, что лиц это не красит, а приводит к ранним морщинам. Саша и сама слыла неулыбой, но подозревала, что с этим не все так просто.
И вот был футбол, и Саша внезапно ощутила нечто такое, не выговариваемое. Какие-то новые токи жизни, как будто перелившись из махрового гудения сирени, пронзили ее и смутили сознание. Иначе с чего бы это она забила гол в свои ворота? Странное чувство сдернуло ее с поля, и она помчалась по кладбищенской дороге, – в глубину, в густоту зелени, к заброшенным склепам.
Ничем не обоснованный стыд, не за гол, конечно, все в жизни бывает. Нет! Стыд чего-то, что Саша не смогла в себя вместить.
Ей было пятнадцать лет, и на следующее же утро она пошла в спортивный диспансер к подростковому врачу. Сашу мучил вопрос, где верхняя граница переходного возраста от девочки – к девушке? Нижнюю она уже знала, и явно не соответствовала. Сашу успокоили, но испуг в ней жил до тех пор, пока однажды она не пришла к папе и не сообщила ему мрачно, что в футбол больше не играет. Что пацаны перестали ее держать за человека.
– Что же ты сотворила? – удивился отец.
– Я выросла, и у меня появились женские проблемы.
– И как ты собираешься уживаться с ними? – серьезно осведомился он.
– С проблемами?
– С мальчишками.
– Никак. Я буду их обходить.
– А ты иди к ним, – сказал папа.
– А проблемы?
– Вместе с проблемами. Женщина, Сашка, это тоже интересно. К тому же, это лучшая половина человечества.
И Саша поверила папе.
Так вот, когда Саша бежала по диагональю пересекающей кладбище дороге, и уже обступили ее заросли со всех сторон, она провалилась в цементную яму. Глубокая, с небом, сжавшимся в квадратик, с полками, на которых стояли два ящика. Гробы! Орала Саша, орала, а потом засвистела разбойничьим посвистом, всегда собиравшим любопытных. Он выручил ее на этот раз.
Когда ее выволакивал из склепа за шиворот так, что трещала футболка, седой дядечка, то его тетка заверещала – ой, девочка! Как будто Саша была не нормальная девочка, а с того света.
Так у Саши и связалось первое женское ощущение с квадратиком неба над запрокинутой головой, безнадежность глухой серой ямы и гроб.
Что-то, еще не осознанное, уже подступило и обожгло. Что-то из настоящей взрослой жизни с концом света и девочкой, которая пугает своей беспомощностью взрослую женщину, в которую и сама Саша уже начала превращаться.
Опубліковано: 04 червня 2017
Стали мы скифской медью и глиной,
Растворились в ковыльных полях,
Но ведет наши души богиня
В свой далекий, серебряный град.
Артемида, алтарь твой отныне
Свят и грозен для нищей души.
Дай мне сумрак беззвездный и синий,
Но свой суд надо мной не верши!
Наше прошлое стертой монетой
Пусть лежит на ладони твоей.
Ничего нет прекрасней на свете,
Ничего нет на свете нежней,
Чем твоя белокрылая сила,
Чем твоя белоснежная стать…
Ты мне грешную плоть подарила,
Но поверь, я умею летать!
Если хочешь – прости, если хочешь – забудь,
Если хочешь, скажи на прощанье
Те слова, без которых мучителен путь,
Как полынь на губах – расставанье.
Я в Тавриде, и с медом мешаю вино.
Тайны Скифии, тайны Эллады…
Ветер с моря, распахнуто настежь окно
В полумрак и беспамятство сада.
Здесь пропитано все тишиной и луной
И охотница бродит Диана.
И воркует фонтан о любви неземной,
Исцеляя сердечные раны.
Но тяжелая эта земная любовь
Славу в кровь обращает и в пену.
Умер Гектор, и Троя разрушена вновь,
И рыдает спартанка Елена.
И уходят от павших твердынь корабли
За иными земными дарами.
И немеет душа оскверненной земли,
И гуляет над стенами пламя.
Но вернешься ты вновь к этим бедным камням,
Припадешь к ним в немом постоянстве.
И построишь здесь новый, сияющий храм
И забудешь о горечи странствий.
Бренной нежностью душу свою утоли,
Ветром, дышащим хвоей и солью.
И оставь в тихой бухте свои корабли,
И с земной обвенчайся юдолью.
Прошлое, ты стало мне отравой,
Сном печальным и худою славой,
Но твою я не открою дверь,
Я свои потери подсчитаю,
К тем, кого любила, опоздаю.
И откроется дорога к раю –
Памяти нечаянная смерть.
Только город с белыми церквями,
С княжескими дивными садами,
Там, где вод днепровских тишина,
Мне твоим останется подарком,
Боль моя, сиявшая так ярко,
Боль моя, пылавшая так жарко,
Сердце истомившая луна.
До свиданья, я теперь далече!
В новом храме зажигаю свечи,
О покое недругов молюсь.
Господи, открой дорогу к счастью,
Слишком долго тянется ненастье,
Но душа готова к новой страсти,
И ее я знаю наизусть.
Как ритм, которому причастен
Лишь потому, что им рожден,
Она врывается в твой сон
И ждет, и требует участья.
Ей невозможно отказать,
Как собственному отраженью.
Ты, словно Гамлет перед тенью,
Пред ней не в силах устоять.
Одежды отчие тесны
И пересчитаны заплаты.
Но сладким таинством утраты
Мы от рождения пьяны.
Родство не добродило в нас,
Не воплотилось, не созрело.
Как контур храма, встроен в тело
Его таинственный каркас.
Мы ждем признаний и намеков,
Мы родословной смущены.
Душа, как в прожитые сны,
В свои вживается истоки.
Мой дух бессонница томит –
Пора беседовать с тенями.
Родство не выстрадано нами,
Оно нам только предстоит.
Занавес взвился, открыта приморская сцена
Под монотонное пение хора наяд.
С трепетом ждешь: умолчание или измена?
Сердце в груди, словно гулкий любовный набат.
Сентиментальность – нечаянный дар и награда.
И кипарисы надменно взирают с холмов,
Как там, на сцене, влюбленная плачет наяда, –
Знает она, что от страсти лишаются слов.
Сброшена гордость с души, словно тесное платье,
Только смиренная нежность теперь мне под стать.
Веки смыкаются, и не могу рассказать я
То, что смогла на ладони твоей прочитать.
Розы и мрамор, и моря ажурная пена…
Что ты рыдаешь так горько, спартанка Елена?
Город разрушен, но память несчастья прочнее –
Новую Трою таврийской зовут Гераклеей.
Будет она подниматься над морем бессонным,
Будут наполнены шумом победы знамена!
Будь же достойна и трона, и счастья, и славы,
И воскури над землей благовонные травы!
Розы и мрамор нечаянной станут наградой
В сумраке знойном блаженного царского сада.
По преданию на скале Дива (Дева) в древности находился храм Артемиды, в котором жрицей была царевна Ифигения.
К храму Девы ведет дорога,
В гордой вырублена скале.
И богиня светло и строго
Улыбается синей мгле.
От улыбки твоей немея,
Не найду приветственных слов.
Артемида, тебя светлее
Только мрамор лунных садов!
Артемида, тебя светлее
Только пенная дрожь волны.
Глаз поднять на тебя не смеют
Ненасытных царей сыны.
Им попутный ветер даруя,
Ты царевну проси взамен.
Отплывают к Трое, и буря
Не возьмет их сегодня в плен.
У ахейской царевны тело,
Словно мрамор лунных полей.
Она в храм твой войдет несмело
И сестрою станет твоей.
Отречется отец, а братья
Отдадут ее в твой чертог.
И луна раскроет объятья
На прекраснейшей из дорог.
Ифигения станет жрицей
В храме Девы, на черной скале.
Взмоет в небо бессонной птицей,
Бесприютнейшей на земле.
Только лунных полей богиня
Ее дочерью назовет.
И подарит свою твердыню
И нектар из небесных сот.
Опубліковано: 04 червня 2017
Вслушиваться в то, что шепчут корни
слов, что прорастают в глубину.
Сознавать отчаянней, упорней
истину, ответственность, вину.
Говорим – сплетаем паутину,
ночью врём бесстыдно, да и днём.
До чего же вправду мы невинны,
накачавшись импортным вином!
Речь – она сзывает нас на вече.
Говорить, совместный смысл ища.
Вечность – тайное пространство речи,
Там и вправду – мыслим сообща.
Речь – не то ль, что требует ответа?
Вопрошай, взывай, кричи, ответь.
А иначе – всё поглотит Лета.
И останется лишь онеметь.
13. 07.11
В эти смутные времена –
бродишь средь призраков и химер.
Нужно бы вспоминать имена
тех, кто нам подавал пример.
Книгу читая – гляди между строк –
видишь, кто-то навстречу идёт?
Спросишь – не знает ли верных дорог,
мы заблудились, шагая вперёд.
Видишь пространство – иное, чем здесь?
Слышишь какие-то голоса?
Мир, где делец да политик – не весь.
Книга – как взлётная полоса.
Ну, погляди с высоты – не смешно ль?
Есть торопились, пожить бы всласть,
а получился – в итоге ноль.
Лопнули банки. Кончилась власть.
Съеденное – оказалось не впрок,
да и дворец роскошный – тюрьма…
Ну а ты сам-то – усвоил урок?
Да и помогут ли эти тома?
13.09.15
Оттуда – ты уже не скажешь ничего.
А что отсюда говоришь – не слышат.
И я не понимаю одного:
как слово – не услышанное – дышит?
– Принц, что читаете?
– Слова, слова, слова…
И если ты, поэзия, жива, –
таись, скрывайся от сетей, как рыба,
на глубине. Верь: орган речи – дух.
А если время – тяжелей, чем глыба,
ответь на эту тяжесть. Словом. Вслух.
4.03.15.
В этом мире смерть Фазиля –
ничего не изменила?
В мире фактов, денег, дела –
смерть Фазиля не задела?
В этом мире жизнь Фазиля –
ничего не исказила.
Ибо – точность глазомера,
неба – мера, правды – мера!
Он писал и жил – как мыслил.
Он как мыслил, – так писал.
В мире чисел вместо смыслов –
первородное спасал.
В телевизорах – удавы.
Мы, как кролики – сидим,
жаждем денег, жаждем славы,
нас едят – и мы едим!
Как нужна живая вера
в Правду, Честь, Лицо и Слово!
И Фазиля Искандера –
не хватает мне. Живого.
1.08.16.
Расставляет ли всё по своим местам
смерть, подводя итог,
а чего не успел ты сделать сам,
уйдёт, как вода в песок?
Вот вопрос, который меня допёк
(корчусь в печи – пекусь!)
Ибо сам себе подвожу итог,
а узнать результат – боюсь.
Может, смерть лишь встряхивает коробок,
ибо в кости сыграть пора?
Вот Случайный Порядок – кровав и жесток,
новый бог, чьё имя Игра.
И тогда вся жизнь – казино, вокзал,
где толкутся, утратив честь.
«Бог не играет в кости» – сказал
Эйнштейн. Место истине – есть?
Если всё – игра, выхожу из игры.
Скажут пусть, что сошел с ума.
Неужели случайны эти дары –
небо, время и жизнь сама?
2.08.15.
Среди разброда и разлада –
есть место, где стоять нам надо.
Как устоять, куда грести –
как сохранить хотя бы разум?
Не дать событьям унести,
и не поверить ловким фразам.
Мы – маловеры, не пророки.
Но не краснеть бы от стыда,
но щепкою не быть в потоке,
несущем нас бог весть куда.
И тут уже не ум решает,
признав, что всё нельзя учесть.
Душа, страдая, вопрошает
о месте, где я вправду есть.
9.02.16.
Вот уходит тринадцатый год,
и четырнадцатый подступает.
Время медлит свершить переход –
даже стрелка на миг застывает.
А потом – зашумит календарь,
отмечая столетние даты.
…Где-то пороха горькая гарь,
и шагают на гибель солдаты.
К ним, пока что не ставшим травой,
я тяну свою тёплую руку.
Залпы первой ещё мировой –
отзовутся и сыну, и внуку.
Тут ломается века хребет.
Человечества честь – без опоры.
Вместо Логики, Разума – бред.
Ни к чему запоздалые споры.
Если что и спасает – душа.
Знать бы, что нашу душу – спасает.
Вот – огрызок есть карандаша.
Мысль и слово. А внук – прочитает?
29.12.13.
Ты явилась в платье узком.
Летний воздух пахнет роком.
Отвратительных моллюсков
сбрызнем мы лимонным соком.
Я гляжу уже оттуда,
полумёртвыми глазами.
Мы б хотели верить в чудо.
Боже, что же будет с нами?
С нашей бедною любовью,
скособоченной судьбою?
– Словно устриц – сбрызнут кровью
землю эту, нас с тобою.
Накопилось много гною –
скальпель взял хирург вселенский.
– Что же будет со страною –
дикой, милой, деревенской?
– Русский станет азиатом.
То ли турком, то ли уркой!
Расщепят, я слышал, атом.
– Что же будет с Петербургом?
– А окно в Европу – чтобы
не мешало – занавесят,
заколотят: вижу гробы!
Смерть – пушинки меньше весит.
– Говоришь – как из могилы!
Как безумны эти речи!
Не пророчь! Опомнись, милый.
Обними меня покрепче!
3.03.14.
Вот живописец строит перспективу,
и дело ведь не в том, что так – красиво,
а – что открылась бесконечность взгляду!
Везде, куда ни повернусь, ни сяду,
хоть одиноко в комнате запрусь, –
она! Уйду в себя и – обнаружу
почти космическую даль и стужу,
неведомость пространств, в какие рвусь.
Художник смело вызов принимает.
Как далеко глядит – он сам не знает.
Он царь пространств, он далью упоён.
Алхимик, маг – быть может, Фауст он?
…Но вот иной – да и в ином столетье –
художник разрушает перспективу.
Всё существует только в свете, в свете,
пусть выглядит порой немного криво.
Мы снова дикари! Мы снова дети!
Пространство станет плоским, как забор.
На нём ещё напишут Вани, Пети.
Пока же – на холсте горит костёр!
Но чем за яркость красок расплатиться?
Утратой бесконечности? Есть вещи.
И пусть пока всё это не зловеще
звучит – уже вещам подобны лица.
Они как бы раскрашенные маски.
И жизнь, принарядившись, застывает.
О, господи, на что нам эти краски,
коль бытие бесстрастно убывает?
На что же променяли мы беспечно
прекрасной, вечной жизни естество?
Конечны вещи. Наша жизнь конечна.
И всё уже отдельно. Всё мертво.
8.07.16.
Простой вопрос задай: когда?
Ответить на него попробуй.
И вдруг поймёшь – стряслась беда.
Безвременье – чем дышит? Злобой.
Не слышат слов, не чтут имён.
Ослепло всё вокруг? Оглохло?
За веком век река времён
текла. И где она? Усохла?
Среди вселенской пустоты,
где существуешь по ошибке –
живых минут, живой воды,
живой бы чьей-нибудь улыбки!
Когда живёшь в конце времён,
и тратишь время без разбора,
неважно, глуп ли ты, умён, –
нет времени для разговора.
Для слова, что звучит всерьёз,
пока мы, не испив из Леты,
ещё хотим задать вопрос,
ещё наивно ждём ответа.
15.08.15.
Вчера тут бушевала буря.
Стихий бунтующих разгул!
Но утро встало, брови хмуря,
Чего же ураган – не сдул,
чего водой не затопило?
Что все невзгоды пережило?
Упрямо вопрошай: что есть?
На чём стоять? Куда присесть?
Мир как-то непривычно гол.
Ты разлюбила нас, природа.
…Ещё на месте стул и стол.
И мысль. И совесть. И работа.
13.10.16.
– Быть знаменитым некрасиво?
Недоуменный сделав вид,
читатель улыбнётся криво:
– Читаю тех, кто знаменит!
Не знаменитые пииты,-
вас позабудут, словно Трою!
Ведь если вы не знамениты,
я книжку вашу не открою.
К чему исповедальность, честность,
любовь к тому, что сердцу мило?
И станет ваша неизвестность
большою братскою могилой.
……………………………………..
– Но Неизвестность – это место,
где мы скрываемся от слежки,
где общее не месят тесто,
и не дерутся при делёжке.
Не в катакомбах, так на кухнях –
быть неизвестными, скрываться…
Хоть в бездну смертную и рухнем,
мы тайное живущих братство –
всех неизвестных, незаметных,
но странным образом бессмертных…
Мы знаем: в адской топке века
не всё сгорает без остатка.
Нетленный образ человека
хранит сгоревшая тетрадка.
14.10.16.
Поштова адреса: 04080, г. Київ-80, а/с 41
Телефони:
З питань видання книг: +38 (044) 227-38-86
З усіх питань, щодо конференції "Мова і Культура": +38 (044) 227-38-48
З питань замовлення та покупки книг: +38 (044) 501-07-06, +38 (044) 227-38-28
Email: Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її., Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з питань видання i покупки книг), Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її., Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з приводу конференції "Мова і Культура")
© Бураго, 2017