Опубліковано: 04 червня 2017
Валерий Александрович Куринский (13.07.1939 – 03.05.2015) – известный украинский поэт, философ, музыкант, автор нового научного направления – Постпсихология, полиглот. Окончил Киевскую государственную консерваторию в 1969 году. Благодаря собственным методикам, Валерий Куринский овладел около ста языкоми, и несколько десятков лет успешно передавал свой опыт в виде лекций и тренингов своим ученикам. Он – участник и докладчик на многочисленных конференциях и форумах (Международная научно-практическая конференция «Современная методология» (Харьков), 1993 – Международная экологическая конференция (Львов), 1994 – Симпозиум «Проблемы изучения иностранного языка в медицинских вузах» (Прага), 1996 – Международный симпозиум «Экология культуры» (Самара), 1997 – Всемирный синергетический семинар (Москва), 1997 – съезд музыкальных психологов в Запорожье и т.д.).
Валерий Куринский – автор более 5000 сонетов, стихов и прозаических произведений, большинство из них еще ждут своего издания Автор многочисленных текстов к песням, написанных совместно с такими выдающимися композиторами, как Игорь Шамо, Евгений Станкович, Валентин Сильвестров, Владимир Губа, Николай Полоз.
В 1990-2006 гг. В. А. Куринского был издан ряд книг (научные монографии, книги поэзии и прозы): «Автодидактика, I том», «Самообразовательные размышления», «Когда нет гувернантки», «Аэробика во рту», «Пустые множества» (проза) «Сонеты», двухтомник «Постпсихологическая автодидактика», «Троекнижие и «Афоризмы» », « Аккорды ». «Стихи и афоризмы», «Аэробика во рту», «Украинская автодидактика». По заказу философского отдела Киево-Могилянской академии В. Куринский перевел книгу Эмманюэля Левинаса. «Между нами. Исследование мнения-о-другому ».
В 2015-2016 годах посмертно вышли в свет книги Валерия Куринского «Прямую в близьку далечінь», «Із метушні вихоплюючи барви», «Постпсихологічна автодидактика. І том», «Autodidactics» (в переводе на английский).
Свежеет мысль под утро у меня,
но без сообщниц что она умеет?
Далёкие становятся светлее,
когда вблизи и днём так мало дня,
Далёкие – мне близкие – хранят
достигнутого семена, и сеять
нам из могил они велят скорее,
согревшись у старинного огня.
О, эта искра – аркой! – между нами,
она нужна, чтоб вспыхивало пламя
во всём высоком, мыслимом всерьёз,
и чтоб, врасплох застигнутые, с нею
считаться начали те, кто яснее
ответ услышал, где звучит вопрос.
03.01.2003
Показывает пируэты
метель, что началась вчера,
и жизнь ни зла и ни добра,
как вечно было раньше это.
Немного больше стало света –
день увеличился с утра
на две-три мысли, и пора
уже готовиться поэтам
к приёму солнечных идей,
чтоб стать пьянее и смелей
и смочь спастись от разных «слишком»,
от половодности и тьмы
ночей весенних, той, что мы
вовек не выучим по книжкам.
06.01.2003
Берёзы чёрно-белая молва
послышалась в вечернем полумраке,
возникла кисть из воздуха и краски,
и мысль, которой можно суть вскрывать.
И поплыли к луне мои слова,
что, разнствуя, похожи все на «здравствуй»
в аллее, что закат уже окрасил
предчувствием прекрасного, послав
охапку снов к свиданию чьему-то.
Туман, всё видно в меру смутно,
как будто руку приложил Дега
к холсту светло-сиреневых мгновений,
и возникает счастье постепенно
из человеческого пустяка.
08.01.2003
Божественным напоминаньям
внимать в старинном добром стиле
сподобили и слышать научили
снежинки за окном рассветно-ранним.
И замереть понадобилось планам
на миг, и посвятиться вечным силам,
что, может, мы своею исказили
в тщеславия порыве пьяном —
в своих ничтожных, в общем-то, пределах,
когда, высокомерием страдая,
воображаем мы свою могучесть,
и всё теряем там, где, слишком смело
недопрочтённое вобрав умом, решаем
в отрыве от небес людскую участь…
14.01.2003
Ослепителен полдень январский.
Собираются мысли охотней
в просветлённые стаи сегодня —
для небесной торжественной пляски.
На ступенях воздушных по-братски
обнялись незаметные сотни
значений и смыслов бесплотных,
танец танцуя из сказки.
Всё – волшебство здесь для умных,
всё слишком ясно для глупых,
всё для влюблённых славно.
Печаль затерялась в раздумьях,
как будто в заснеженных купах,
где думают ветви о главном…
18.01.2003
Глубокость в плоском повседневьи
Теперь, и не желая, вижу,
читая текст совсем не книжный
от света белого бледнея,
когда у дня на самом дне я
к медузе-буквице всё ближе
оказываюсь и, пристыжен,
как с миром правд, встречаюсь с нею.
И в пламени воспоминаний
я замечаю лжи оттенок,
коверкающий всю картину,
где облик жизни первозданной
был приукрашен вдохновенно,
придуманный наполовину.
19.01.2003
Стареют стёкла в окнах,
в царапинах-морщинах
щека небес, и синий
туман, где песни мокнут,
но голос их не смолк на
вершине дня, где иней
образовался зимний
из нот и ткать волокна
тончайших подголосков
во влажном полумраке
прозрачный вечер начал.
Но в сером и неброском
мы тоже можем тратить
себя совсем иначе…
26.01.2003
Советуются клёны в парке,
как лучше встретить свет апрельский,
а ветер, из январских стрессов,
их шёпот прерывает жаркий.
И кажутся на ветках Парки,
в руках держащие обрезки
времён и судеб интересных
и никаких. Ни шатко и ни валко
в их полудушах безразличных.
Безвременье течёт, века сметая
своей метлой уродливо-колючей.
А музыку под клёнами с поличным
мой слух отважно ловит и светает,
и кто-то любит еле видный лучик.
29.01.2003
Сезон высоких постижений
пусть будет долог, коль не вечен,
и в полусонный тихий вечер
тревога будет вдохновенной.
Сойдутся к изголовью тени
бесшумным новгородским вече,
и ты всем временам навстречу
вспаришь, затейливый и пенный,
и, радужными пузырьков боками
заоблачное солнце отражая,
все мысли мира крикнут хором
и прозвучит небесный звук над нами,
как верный знак страды и урожая
всей музыки, в нём собранной собором.
02.02.2003
…Как будто обвинив, что слишком рано
они ушли, подумал об ушедших,
и на ухо мне совесть шепчет, шепчет,
что, мол, не прав, что это всё от раны,
которая болит такою странной,
всё отчуждающею болью. В чаще
на миг привядших мыслей, в чаше
судьбы, где мёд горчит, с поляны
двадцатого столетья принесёт
пчелиным деловитым роем,
в ушах звучащим с каждым днём всё тише
под выросшим совсем недавно клёном,
что должен стать со временем огромным,
объятием полнеба захватившим.
12.02.2003
Скитальцы в поисках покоя,
течём, пока не пересохнем,
внизу, мечтая о высоком,
не зная, что это такое –
жить этот миг и ждать с тоскою,
произнося себя под током
тревог внезапных в одиноком
пространстве «я», где, «мы» построив,
мы каждый миг боимся краха,
паденья основной колонны,
устоя главного, что шаток
навеки – в нашем мире кратком,
сгореть когда-то осуждённом
на землю падающим «shuttle’ом».
15.02.2003
Клонирую дни! Занимаюсь тайм-артом,
многослойную жизнь проповедуя в яви,
чтоб по-доброму стала она многоглавой.
Я сегодня готовлю полтысячи «завтра»,
что творят полифонию мыслей азартно,
главным в сплетениях праведных правы.
Звучанья являются сами так славно,
смеясь по Гомеру, печалясь по Сартру,
свивая гнездо из словес, как Новалис,
сливаясь, но вольными тембры оставив,
себя раздавая обычностям разным.
Ах, Боже, какая великая малость,
и сложность повсюду такая… простая,
и смысл, распадающийся по фразам!
28.02.2003
Немного тишины – и запоётся,
и явится прошедшее в рассказах,
чтоб ты почувствовал, как связан
с зашедшим месяцем и солнцем,
как суть родна тому, что льётся
давнишним водопадом фразы
в застывшей лаве дней, украсив
её прожилкою. И в кольцах
от камня, брошенного в воду,
в давно уж высохших озёрах,
увидится такое нечто,
чего не вспомнишь по расчёту,
что вдруг ошпарит в центре спора,
которым живы чёт и нечет.
05.03.2003
Нетороплива времени расправа
над этим миром, славным и ужасным.
И с каждым днём всё меньше веришь шансам
на бесконечность, уж почти не ставя
на будущее, где высоки травы
и небо наше есть, и мы напрасно
его не истребляем ложью ясность;
где каждый миг, прекрасно величавый,
во славу Блага всех был прожит каждым,
а верить можно без конца и края
любому взгляду доброму и слову,
не умерев без утоленья жажды
порядочности в мире этом, зная,
что нас повсюду обмануть готовы.
08.03.2003
Дверь отрицают взломом, начиная
войну уже в пока что мирном веке,
где всё нам рисовалось: как-то в свете
надежды сумасшедшей слепок рая
создать, из мира благодать стария
и, жизнь свою Прекрасному доверив,
вновь не уподобляться больше зверю,
в уничтожительной объединившись стае.
Убийства присуждаются безсудно
то гражданам, то городам, то странам,
и надобности даже в трибуналах
давно уж нет, как битой нет посуды
и тех столов, где будущее пряно
нам подавалось в формах небывалых…
12.03.2003
Стираются памяти наши,
и помнить должны другие
вишнёвых садов такие
первичные – вновь! – пейзажи.
Господь ждёт, что кто-то скажет
слова небывало простые,
недоступные здешним витиям –
желторотым и тем, что постарше...
Скоро тронет сирень-царица
наши щёки соцветий кистью,
и возникнет живой иероглиф,
и вечерний мой дом озарится,
став письмом бессловесно-чистым
и на вечность свой смысл настроив.
21.04.2003
Друиды были правы, вероятно:
есть у деревьев и душа, и разум,
и в детстве нам понятно это сразу,
когда нам, мудрым, всё ещё понятно,
когда нам нечто повествуют пятна
на тротуарах — более, чем фразы,
когда ты сам совсем недавно сказан
так выразительно и внятно.
Спешу к цветущим. Сад здесь повсеместен
в такую созидательную пору,
положенную всем живым и даже
предметам самым косным с ними вместе,
и — нашим мыслям, всё ж идущим в гору,
где крона жизни — в небесах на страже…
10.05.2003
Опубліковано: 04 червня 2017
Ф. Кривину
Я груз небытия вкусил своим горбом:
смертельна соль воды, смертельна горечь хлеба,
но к жизни возвращен обыденным добром —
деревьями земли и облаками неба.
Я стер с молчащих губ отчаянья печать,
под нежной синевой забыл свои мученья.
Когда не слышно слов, всему дано звучать,
все связано со всем и все полно значенья.
И маску простоты с реальности сорвав,
росой тяжелых зорь умыв лицо и руки,
как у священных книг, у желтоглазых трав
играючи учусь безграмотной науке.
Из кроткой доброты и мудрого стыда
кую свою броню, трудом зову забавы
и тихо говорю: «Оставьте навсегда
отчаянье и страх, входящие сюда вы».
На благодарный пир полмира позову,
навстречу счастью засвечу ресницы, —
и ничего мне больше не приснится:
и ад, и рай — все было наяву.
1968
Ю. Шанину
Без киевского братства
деревьев и церквей
вся жизнь была б гораздо
безродней и мертвей.
В лицо моей царевне,
когда настал черед,
подуло Русью древней
от Золотых ворот.
Здесь дух высок и весок,
и пусть молчат слова:
от врубелевских фресок
светлеет голова.
Идем на зелен берег
над бездной ветряной
дышать в его пещерах
святою стариной.
И юн и древен Киев —
воитель и монах,
смоловший всех батыев
на звонких жерновах.
Таится его норов
в беспамятстве годов,
он светел от соборов
и темен от садов.
Еще он ал от маков,
тюльпанов и гвоздик, —
и Михаил Булгаков
в нем запросто возник.
И, радуясь по-детски,
что домик удался,
строитель Городецкий
в нем делал чудеса...
Весь этот дивный ворох,
стоцветен и стокрыл,
веселый друг филолог
нам яростно дарил.
Брат эллинов и римлян,
античности знаток,
а Киев был им привран,
как водится, чуток.
Я в том не вижу худа,
не мыслю в том вины,
раз в киевское чудо
все души влюблены.
Ведь, если разобраться,
все было бы не так
без киевского братства
ученых и бродяг.
Нас всех не станет вскоре,
как не было вчера,
но вечно будут зори
над кручами Днепра.
И даль бела, как лебедь,
и, далью той дыша,
не может светлой не быть
славянская душа.
1972
Как утешительно-тиха
и как улыбчиво-лукава
в лугов зеленые меха
лицом склоненная Полтава.
Как одеяния чисты,
как ясен свет, как звон негулок,
как вся для медленных прогулок,
а не для бешеной езды.
Здесь Божья слава сердцу зрима.
Я с ветром вею, с Ворсклой льюсь.
Отсюда Гоголь видел Русь,
а уж потом смотрел из Рима...
Хоть в пенье радужных керамик,
в раю лошадок и цветов
остаться сердцем не готов,
у старых лип усталый странник, —
но так нежна сия земля
и так добра сия десница,
что мне до смерти будут сниться
Полтава, полдень, тополя.
Край небылиц, чей так целебен
спасенный чудом от обнов
реки, деревьев и домов
под небо льющийся молебен.
Здесь сердце Гоголем полно
и вслед за ним летит по склонам,
где желтым, розовым, зеленым
шуршит волшебное панно.
Для слуха рай и рай для глаза,
откуда наш провинциал,
напрягшись, вовремя попал
на праздник русского рассказа.
Не впрок пойдет ему отъезд
из вольнопесенных раздолий:
сперва венец и капитолий,
а там — безумие и крест.
Печаль полуночной чеканки
коснется дикого чела.
Одна утеха — Вечера
на хуторе возле Диканьки...
Немилый край, недобрый час,
на людях рожи нелюдские, —
и Пушкин молвит, омрачась:
— О Боже, как грустна Россия!..
Пора укладывать багаж.
Трубит и скачет Медный всадник
по душу барда. А пока ж
он — пасечник, и солнце — в садик.
И я там был, и я там пил
меда, текущие по хвое,
где об утраченном покое
поет украинский ампир...
А вдали от Полтавы, весельем забыт,
где ночные деревья угрюмы и шатки,
бедный-бедный андреевский Гоголь сидит
на собачьей площадке.
Я за душу его всей душой помолюсь
под прохладной листвой тополей и шелковиц,
но зовет его вечно Великая Русь
от родимых околиц.
И зачем он на вечные веки ушел
за жестокой звездой окаянной дорогой
из веселых и тихих черешневых сел,
с Украины далекой?
В гефсиманскую ночь не моли, не проси:
«Да минует меня эта жгучая чара», —
никакие края не дарили Руси
драгоценнее дара.
То в единственный раз через тысячу лет
на серебряных крыльях ночных вдохновений
в злую высь воспарил — не писательский, нет —
мифотворческий гений...
Каждый раз мы приходим к нему на поклон,
как приедем в столицу всемирной державы,
где он сиднем сидит и пугает ворон
далеко от Полтавы.
Опаленному болью, ему одному
не обидно ль, не холодно ль, не одиноко ль?
Я, как ласточку, сердце его подниму.
— Вы послушайте, Гоголь.
У любимой в ладонях из Ворсклы вода.
Улыбнитесь, попейте-ка самую малость.
Мы оттуда, где, ветрена и молода,
Ваша речь начиналась.
Кони ждут. Колокольчик дрожит под дугой.
Разбегаются люди — смешные козявки.
Сам Сервантес Вас за руку взял, а другой
Вы касаетесь Кафки.
Вам Италию видно. И Волга видна.
И гремит наша тройка по утренней рани.
Кони жаркие ржут. Плачет мать. И струна
зазвенела в тумане...
Он ни слова в ответ, ни жилец, ни мертвец.
Только тень наклонилась, горька и горбата,
словно с милой Диканьки повеял чабрец
и дошло до Арбата...
За овитое терньями сердце волхва,
за тоску, от которой вас Боже избави,
до полынной земли, Петербург и Москва,
поклонитесь Полтаве.
1973
Я плачу о душе, и стыдно мне, и голо,
и свет во мне скорбит о поздней той поре,
как за моим столом сидел, смеясь, Мыкола
и тихо говорил о попранном добре.
Он — чистое дитя, и вы его не троньте,
перед его костром мы все дерьмо и прах.
Он жизни наши спас и кровь пролил на фронте,
он нашу честь спасет в собачьих лагерях.
На сердце у него ни пролежней, ни пятен,
а нам считать рубли да буркать взаперти.
Да будет проклят мир, где мы долгов не платим.
Остановите век — и дайте мне сойти.
Не дьявол и не рок, а все мы виноваты,
что в семени у нас — когда б хоть гордый! — чад.
И перед чванством лжи молчат лауреаты —
и физики молчат, и лирики молчат.
Чего бояться им — увенчанным и сытым?
А вот поди ж, молчат, как суслики в норе, —
а в памяти моей, смеющийся, сидит он
и с болью говорит о попранном добре...
Нам только б жизнь прожить, нам только б скорость выжать,
нам только б сон заспать об ангельском крыле —
и некому узнать и некому услышать
мальчишку, что кричит о голом короле.
И Бога пережил — без веры и без таин,
без кроны и корней — предавший дар и род,
по имени — Иван, по кличке — Ванька-Каин,
великий — и святой — и праведный народ.
Я рад бы все принять и жить в ладу со всеми,
да с ложью круговой душе не по пути.
О, кто там у руля, остановите время,
остановите мир и дайте мне сойти.
<1977—1978>
«Куда мы? Кем ведомы? И в хартиях — труха.
Сплошные, брат, Содомы с Адамова греха.
Повырублен, повыжжен и, лучшего не ждя,
мир плосок и недвижен, как замыслы вождя.
Он занят делом, делом, а ты, едрена вошь,
один на свете белом безделицей живешь,
а ты под ветхой кожей один противу всех.
А может, он-то — Божий, а не Адамов грех?..»
Я — слышу и не слышу. Я дланями плещу —
а все ж к себе под крышу той дряни не тащу.
Истошными ночами прозрений и разлук
безбожными речами не омрачаю слух.
Вам блазнится — сквозь нехоть
в зажмуренной горсти —
куда-нибудь уехать, чтоб что-нибудь спасти.
Но Англия, Москва ли — не все ли вам равно?
Смотрите: все в развале — и все озарено.
Безумные искусства сексэнтээрных лет
щекочут ваши чувства, а мне в них проку нет.
Я ближним посторонний, от дальнего сокрыт,
и мир потусторонний со мною говорит.
Хоть Бог и всемогущий, беспомощен мой Бог.
Я самый неимущий и телом изнемог,
и досыта мне горя досталось на веку,
но, с Господом не споря, полвека повлеку.
Под хаханьки и тосты, под жалобы и чад
мне в душу светят звезды и тополи молчат.
Я самый иудейский меж вами иудей,
мне только бы по-детски молиться за людей.
Один меж погребенных с фонариком Басё,
я плачу, как ребенок, но знающий про все,
клейменный вашим пеклом и душу вам даря.
А глупость верит беглым листам календаря.
Вы скажете: «О Боже, да он — без головы?..»
А я люблю вас больше, чем думаете вы.
Пока с земли не съеду в отдохновенном сне,
я верю только свету и горней тишине.
Да прелесть их струится из Вечности самой
на терпкие страницы, возлюбленные мной.
И я скорблю и горблюсь, и в думах длится ночь.
А глупость верит в глобус. И ей нельзя помочь.
1978
Воробьи умолкли, прочирикав.
А про что? Наверно, про Чернигов,
монастырский, княжий, крепостной.
С этим звездам впору целоваться.
Это воздух древнего славянства.
Это наше детство над Десной.
Нет еще московского Ивана,
и душе заветна и желанна
золотая русская пора.
Он стоит, не зная о Батые,
смотрят ввысь холмы его святые,
золотые реют купола.
Это после будет вор на воре,
а пока живем по вольной воле:
хошь — молись, а хошь — иди в кабак.
Ни опричнин нет, ни канцелярий,
но зато полно господних тварей,
особливо кошек и собак.
От земли веселия и лада
хорошо доплыть до Цареграда
и вкусить от грецкого ума, —
но нигде нет жен милей и кротче,
но хмельны таинственные рощи,
где гудут пчелиные дома.
Так живем в раденьях и забавах.
Шлют в наш Кремль послов своих лукавых
царь индийский да персидский шах.
Пишем во церквах святые лики,
и в Ерусалим идут калики,
и живут подвижники в лесах.
Тени душ витают на погосте,
и горят рябиновые грозди,
и течет под берегом река,
и покой от веры и полыни.
Никакой Империи в помине.
Это просто Средние века.
Для того чтоб речь была хорошей,
надо б горстку соли скоморошьей,
да боюсь пересолить в летах,
потому что — верьте иль не верьте —
будут жарить черти после смерти
скоморохов на сковородах.
И смотрю с холмов на храмы Божьи,
проклинаю все, что будет позже:
братний спор, монголов и Москву, —
и люблю до головокруженья
лепоту и мир богослуженья
и каштанов вещую листву.
1976
Я почуял беду и проснулся от горя и смуты,
и заплакал о тех, перед кем в неизвестном долгу, —
и не знаю, как быть, и как годы проходят минуты...
Ах, родные, родные, ну чем я вам всем помогу?
Хоть бы чуда занять у певучих и влюбчивых клавиш,
но не помнит уроков дурная моя голова,
а слова — мы ж не дети, — словами беды не убавишь,
больше тысячи лет, как не Бог нам диктует слова.
О как мучает мозг бытия неразумного скрежет,
как смертельно сосет пустота вседержавных высот.
Век растленен и зол. И ничто на земле не утешит.
Бог не дрогнет на зов. И ничто в небесах не спасет.
И меня обижали — безвинно, взахлеб, не однажды,
и в моем черепке всем скорбям чернота возжена,
но дано вместо счастья мученье таинственной жажды,
и прозренье берез, и склоненных небес тишина.
И спасибо животным, деревьям, цветам и колосьям,
и смиренному Баху, чтоб нам через терньи за ним, —
и прощенье врагам, не затем, чтобы сладко спалось им,
а чтоб стать хоть на миг нам свободней и легче самим.
Еще могут сто раз на позор и на ужас обречь нас,
но, чтоб крохотный светик в потемках сердец не потух,
нам дает свой венок — ничего не поделаешь — Вечность
и все дальше ведет — ничего не поделаешь — Дух.
1978
Сколько вы меня терпели!..
Я ж не зря поэтом прозван,
как мальчишка Гекльберри,
никогда не ставший взрослым.
Дар, что был неждан, непрошен,
у меня в крови сиял он.
Как родился, так и прожил —
дураком-провинциалом.
Не командовать, не драться,
не учить, помилуй Боже, —
водку дул заради братства,
книгам радовался больше.
Детство в людях не хранится,
обстоятельства сильней нас, —
кто подался в заграницы,
кто в работу, кто в семейность.
Я ж гонялся не за этим,
я и жил, как будто не был,
одержим и незаметен,
между родиной и небом.
Убежденный, что в отчизне
все напасти от нее же,
я, наверно, в этой жизни
лишь на смерть души не ёжил.
Кем-то проклят, всеми руган,
скрючен, согнут и потаскан,
доживаю с кротким другом
в одиночестве бунтарском.
Сотня строчек обветшалых —
разве дело, разве радость?
Бог назначил, я вещал их, —
дальше сами разбирайтесь.
Не о том, что за стеною,
я писал, от горя горбясь,
и горел передо мною
обреченный Лилин образ...
Вас, избравших мерой сумрак,
вас, обретших душу в деле,
я люблю вас, неразумных,
но не так как вы хотели.
В чинном шелесте читален
или так, для разговорца,
глухо имя Чичибабин,
нет такого стихотворца.
Поменяться сердцем не с кем,
приотверзлась преисподня, —
все вы с Блоком, с Достоевским, —
я уйду от вас сегодня.
А когда настанет завтра,
прозвенит ли мое слово
в светлом царстве Александра
Пушкина и Льва Толстого?
1986
Опубліковано: 04 червня 2017
Майским вечером 1971 года на одной из киевских конспиративных квартир, расположенной в районе Печерска, собралась большая группа людей. Четверо из них прибыли с конспиративной дачи, где у них состоялся большой конфиденциальный разговор, двое – с конспиративной квартиры города Харькова, остальные – с киевских конспиративных квартир.
За плечами у майского вечера был знаменательный день: члены республиканского Союза писателей проводили свой члено-союзо-писательский съезд, который для краткости называли писательским съездом. И пятеро делегатов съезда были среди собравшихся на Печерске.
Советские писатели делились на две четко разграниченные категории: писатели и члены Союза писателей. Но, несмотря на четкую разграниченность, два этих качества не исключали друг друга. Среди писателей было немало членов Союза писателей, а среди членов Союза писателей сплошь и рядом попадались писатели. Большой и постоянно растущий отряд членов Союза имел тенденцию пополняться за счет неписателей и освобождаться от писателей, слишком явно в этом качестве себя заявивших. Пастернак, Солженицын, Виктор Некрасов – это лишь некоторые достижения Союза в деле освобождения от слишком явных писателей.
Появилась новая категория – бывших членов Союза писателей – звание, со временем ставшее более почетным, чем звание действительного члена Союза писателей. Собравшиеся на конспиративной квартире имели честь общаться с двумя будущими бывшими членами Союза.
Один из них – назовем его Борисом Алексеевичем – приехал из города Харькова, города большого, но не столичного, что обрекло Бориса Алексеевича на роль провинциального поэта. Второй – назовем его Николаем Даниловичем – жил постоянно в столице. Иногда – на даче в Ворзеле, откуда он сейчас и приехал. Николай Данилович был, в сущности, живой классик, его произведения изучались в школе, печатались в хрестоматиях, и непонятно, что толкнуло его на то, чтобы шастать по конспиративным квартирам, встречаться с малознакомыми личностями, пусть даже делегатами съезда (скажем кратко) писателей. Сегодня он увез прямо со съезда к себе на дачу сразу трех закарпатских писателей, перед которыми – совершенно конфиденциально – развил теорию космомарксизма, который, при всей его космической направленности, был, в сущности, антимарксизмом и даже антиленинизмом, и добился полного понимания, хотя один из его гостей писал по-украински, другой – по-русски, а третий – даже по-венгерски. Впрочем, космомарксизм не знает языковых преград.
Доставленный на печерскую конспиративную квартиру, Николай Данилович познакомился с Борисом Алексеевичем и с удивлением услышал его стихи. Стихи были очень хорошие, нисколько не провинциальные и даже не столичные, а больше того.
Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю –
молиться молюсь, а верить – не верю.
Я сын твой, я сон твоего бездорожья,
я сызмала Разину струги смолил.
Россия русалочья, Русь скоморошья,
почто недобра еси к чадам своим?
Замечательно сказано. Какая звукопись! И какая правда! В нашей поэзии правда так редко встречается со звукописью. То не хватает звукописи, то – чаще всего – не хватает правды.
Живой классик Николай Данилович думал, что хорошо бы эти стихи напечатать. Но печатать их нельзя. Слишком они непечатные. За такие стихи харьковскому поэту уже однажды намотали срок, который он отбывал в местах, отдаленных от города Харькова. Могут намотать новый. А почему бы не намотать? У государства есть что мотать и есть на кого мотать: очень уж большое государство.
Николай Данилович оглядел малознакомую компанию. Компания в общем приятная, но и в самой приятной компании всегда найдется человек, из-за которого не оберешься неприятностей.
И Николай Данилович сказал своему ворзельскому гостю, который привез его на эту конспиративную квартиру:
– Пусть он лучше не читает эти стихи. А то опять вернется туда, где уже побывал однажды.
Для успокоения читателей нужно сказать сразу, что среди собравшихся на печерской конспиративной квартире не было ни одного агента КГБ, ни одного секретного сотрудника или осведомителя. А то, что квартира была конспиративной, так ведь в стране все квартиры были конспиративными, где собирался народ для ведения антиправительственных разговоров. И для чтения антиправительственных стихов.
Наточен топор и наставлена плаха.
Не мой ли, не мой ли приходит черед?
Но нет во мне грусти, и нет во мне страха...
У Бориса Алексеевича страха не было, а у Николая Даниловича он был. И не за себя, за себя классик нашей литературы давно уже перестал бояться. Он боялся за поэта. Поэт ему нравился. Такой он был нескладный, совершенно для славы не приспособленный, длинный и одновременно сутулый, словно стесняясь своей длинноты.
А классик был невысокий, коренастый, широкий в плечах, словно для того, чтобы держать на этих плечах отечественную литературу.
Но улыбки у обоих были похожие. Совершенно детские. Только у классика была улыбка счастливого ребенка, а у поэта – застенчивого.
А время было взрослое. Очень серьезное и даже небезопасное. Руководитель Союза писателей – назовем его Олесь Терентьевич – заботился о безопасности писателей, не передоверяя ее органам государственной безопасности, поэтому в верхних эшелонах власти было решено поменять Олеся Терентьевича на Василия Павловича, который целиком полагался на органы государственной безопасности.
У нас незаменимых нет. Известный советский писатель и член Союза писателей Юрий Николаевич Тынянов в своей нашумевшей и продолжающей шуметь повести «Подпоручик Киже» убедительно показал, что заменить можно кого угодно на что угодно и даже вовсе ни на что, на полное отсутствие. А можно и отсутствие заменить на человека и даже произвести этого человека в высокий ранг. Наша государственная система практиковала такие замены постоянно, одних вычеркивая из талантов, а других вписывая в них.
Поэт и классик не догадывались, что вскоре им предстояло быть вычеркнутыми из литературы на долгие времена, и поэт читал стихи, а классик слушал и тревожился, бросая опасливые взгляды на малознакомую компанию.
По счастью, компания подобралась надежная, и поэт отделался легким испугом классика. Хотя классик был не из пугливых, он если и пугался, то только за других, что было совершенно не в духе времени. В духе времени было пугаться за себя, а жертвовать другими.
1971 год. Еще жив Твардовский, но этого года он не переживет, и поэт напишет на его смерть самые непечатные свои стихи, которые публично прочтет далеко не в надежной компании:
И если жив еще народ,
то почему его не слышно?
И почему во лжи облыжной
молчит, дерьма набравши в рот?
Пушкин сказал это более мягко: «Народ безмолвствует». В двадцатом веке народ безмолвствовал более грубо и беззастенчиво, чем в пушкинские откровенно крепостные времена.
Сейчас время было не крепостное. Народ выпустили из крепости, но не на свободу, а в какую-то другую тюрьму, отобрав у него право не только на личную, но и просто на жизнь. Все жизни были в государственной собственности.
Поэт читал стихи, закрыв глаза, будто не желая видеть своих слушателей. Или всю окружающую его действительность. Но на самом деле это было не так. Женщина ведь тоже закрывает глаза во время поцелуя, но это вовсе не значит, что она не хочет видеть любимого человека или, допустим, пытается представить на его месте кого-то другого, еще более любимого. А поэт закрывал глаза, читая стихи, то ли потому, что окружающий мир казался ему недостаточно хорош для его стихов, то ли закрывая глаза на его несовершенство. Но скорее всего потому, что глубоко погружался в свои стихи, так глубоко, что ничего не видел бы вокруг даже с открытыми глазами.
Придет время, и мемуаристы еще напишут о том, как поэт читал стихи, и тогда можно будет узнать немало интересного. Ведь не зря говорят, что самые великие мемуаристы – те, которые все придумывают. Правда не удовлетворяет их высоких запросов, и они сначала ее приукрашивают, а потом, и вовсе махнув на нее рукой, просто пишут все, что приходит в голову интересного. Возьмите «Робинзона Крузо». Чем не воспоминания? Автор вспоминает всю свою жизнь, особенно жизнь, проведенную на необитаемом острове, но если разобраться, то и остров не тот, и человек, который на нем высадился, не тот, да и автор воспоминаний не тот. Вот вам и воспоминания.
Нет, это не воспоминания. Это скорей роман, который можно написать о ком угодно, в том числе и о поэте Борисе Алексеевиче. О нем можно написать даже лучший роман, потому что в романе непременно должна быть любовь, а у Робинзона никакой любви не было. Чего нельзя сказать о Борисе Алексеевиче, который даже на съезд писателей приехал со своей любовью. И стихов у него много о любви, причем, как это ни странно для нашего времени, о любви к одному и тому же человеку. Раньше вообще считалось, что любовь должна быть к одному и тому же человеку, хотя людей вокруг много и большая любовь могла бы охватить немалое их количество. Но такая уж была традиция, пришедшая к нам со времен Дафниса и Хлои, Тристана и Изольды, Владимира Ильича и Надежды Константиновны.
Что бы ни придумывали о поэте будущие мемуаристы, им не придумать ничего лучше его любви. Он и сам о ней постоянно писал, как Данте и Петрарка, но эти поэты писали о своих любимых на расстоянии, а Борис Алексеевич – в непосредственной близости, буквально под одним кровом, что, согласитесь, намного трудней. Особенно в том обществе, где о любви было принято писать не в альбом, не в вечность, а в партийную организацию.
Возможно, и Петрарке было нелегко. Вероятно, и он вкладывал в письма друзьям стихи, обессмертившие впоследствии его имя. И не исключено, что в этих письмах рядом с высокой поэзией попадались прозаические сообщения вроде тех, какие мы встречаем в письмах Бориса Алексеевича: «Вызывали меня в КГБ для неприятного разговора с последним предупреждением...». Интересно, сколько было у Петрарки последних предупреждений, которые настоятельно требовали не писать, не быть Петраркой, прожить свою жизнь тихо и незаметно, чтоб никто о нем не вспоминал ни при жизни, ни впоследствии.
Опять я в нехристях,
опять меня склоняют на собраниях,
а я и так в летах не ранних:
труд лишний под меня копать...
Нет, это написал не Петрарка. Это написал Борис Алексеевич, сразу же вслед за последним предупреждением КГБ. И на это последнее предупреждение поэт тут же, в стихах из того же письма, ответил: «Я поэт. Этим сказано все. Я из времени в вечность отпущен».
Сейчас Поэт отпущен в вечность насовсем. А тогда, в 1971-м, ему еще предстояло жить, причем в своем, а не в каком-то другом времени. И писать об этом времени, а не о другом, потому что здесь была его жизнь, его любовь, о чем он тоже писал в этом письме: «Мы с Лилей забыли обо всем, весь месяц жили без новостей и слухов, дышали морем и вечностью, загорали, ходили в горы и в лес – и почти были счастливы».
А пока они сидят все вместе – и отправитель письма, и его получатель. В тесной компании 1971 года. И поэт читает стихи.
Хорошая подобралась компания, умная, понимающая. Некоторые и сами писали стихи – кто по-русски, кто по-украински, а один даже по-венгерски. И главное – ни одного тайного агента или осведомителя, что в больших компаниях встретишь нечасто.
Когда через два года поэт будет читать свои стихи в большом и почтенном собрании, там поднимется такой стук, что руководство писательской организации срочно потребует представить читанные на вечере стихи, и Борис Алексеевич, который к тому времени еще не обзаведется пишущей машинкой, будет добросовестно переписывать стихи от руки, словно подчеркивая тот факт, что стихи – непечатные. Друзья будут его уговаривать не включать особо неблагонадежные стихи, ведь никто не станет сверять, что он на самом деле читал и что представил руководящей инстанции. Но поэт окажется очень честным, он не захочет идти против совести. Хотя совесть – где она? Кто ее видел? Она сидит где-то внутри человека, и никто не скажет с уверенностью, сидит она там или не сидит. Если даже в бесплотную душу верят не все, то кто же поверит в бесплотную совесть?
За представленные в высокие инстанции стихи поэта исключили из Союза писателей. Сам первый секретарь обкома, для которого, как оказалось, и переписывал поэт стихи, публично, на всю область, удивился: «Вы посмотрите, какие у нас члены Союза писателей! Мы думали, что у нас другие члены Союза писателей, а они вон какие!».
Он мог успокоиться: других было большинство. Можно даже сказать, подавляющее большинство. Но чтоб его не расстраивать, поэта исключили из союза писателей.
Пушкина бы тоже исключили, если б он был членом союза писателей. А уж как бы исключили Шевченко! Его бы вообще не приняли в союз. И еще сделали бы удивленные глаза: разве есть у нас такой поэт – Шевченко? Нет у нас такого поэта!
Но у них не было союза писателей. Это была недоработка царского самодержавия. Потому что все, что творит в условиях тоталитарного режима, должно быть объединено в творческие союзы для удобства управления. Иначе оно вам такое натворит! Борис Алексеевич честно предупреждал:
Не доверяйте нашим лирам,
отпетым нечего терять...
В биографическом справочнике украинских писателей за 1970 год о Борисе Алексеевиче сказано, когда он и где родился, где учился и какие книги издал. Сказано и о том, что он был на фронте, а вот о том, что больше времени, чем на фронте, он провел в советских концлагерях, не говорится ни слова. В справочнике вообще ничего не говорится о том, что кто-то из писателей подвергался репрессиям, где-то сидел или, не дай Бог, был расстрелян или сам застрелился под напором советской действительности. Только о погибших на фронте сказано, что они погибли на фронте. Потому что погибнуть на фронте – смерть положительная, а в собственных концлагерях – смерть отрицательная. Даже смерть делилась на положительную и отрицательную, что ж тогда говорить о жизни?
К тому времени, когда готовилось второе издание писательского справочника, Борис Алексеевич уже был исключен из Союза писателей, и переиздатели справочника призадумались: а стоит ли упоминать, что он был на фронте? Такой замечательный факт биографии – разве он характерен для тех, кого исключают из Союза писателей? Подумали – и вычеркнули этот факт.
А стоит ли писать, что он учился на филологическом факультете? Получится, что у нас на филологических факультетах учатся те, кого потом исключают из Союза писателей. Вычеркнули и этот факт. А то, что у исключенного вышло целых четыре книжки в советских издательствах? А то, что он родился в советском городе Кременчуге, не менее советской Полтавской области?
Когда вычеркнули все факты биографии, осталась только фамилия. Пришлось вычеркнуть и фамилию.
Николаю Даниловичу повезло больше. Как раз когда его исключили, в Союз писателей приняли человека с точно такой же фамилией, как у него. Правда, не классика, пока не классика. Но ведь незаменимых классиков нет, так же как нет незаменимых писателей. Во всяком случае, фамилия Николая Даниловича в литературе осталась.
А самого его не осталось не только в литературе, но и в городе Киеве, где он жил, и на всей Украине. Его увезли далеко-далеко, туда, куда, как он опасался, могли увезти поэта Бориса Алексеевича.
Не посмотрели на то, что он классик. На это разучились смотреть. А как бы, по нынешним временам, посадили классика Толстого! Как бы посадили классика Гоголя! Всю классическую литературу пересажали бы так, что ей оставалось бы одно: записки из мертвого дома.
Но классики вовремя спаслись от советской власти: они умерли. А живым деваться было некуда, приходилось сидеть.
И пока классик сидел в лагерях, изгнанный из всех хрестоматий и справочников, будто его никогда в литературе и не бывало, поэт, уже исключенный из Союза писателей, писал о нем стихи, которые читал своим друзьям, а тем, что жили далеко, посылал в письмах:
Я плачу о душе, и стыдно мне и голо,
и свет во мне скорбит о поздней той поре,
как за моим столом сидел, смеясь, Мыкола
и тихо говорил о попранном добре.
Он – чистая душа, и вы его не троньте,
перед его костром мы все – дерьмо и прах.
Он наши жизни спас – и кровь пролил на фронте,
он нашу честь спасет в собачьих лагерях.
Они встретились через много лет, уже совсем в другое время, на уже девятом съезде писателей. Классик вернулся в классики, а произведения его – в хрестоматии. Но хрестоматии вдруг перестали выходить. Чтобы заработать на издание хрестоматии, нужно было целый год торговать на базаре.
А провинциальный поэт признан был ведущим, столичным поэтом, хотя продолжал жить в провинции. И все непечатные его стихи были напечатаны, правда, очень маленьким тиражом. Потому что, чтобы издать книгу большим тиражом, нужно целый год торговать на базаре. Тем не менее, за все свои непечатные стихи поэт получил Государственную премию все того же, прежнего государства. И оба они – поэт и классик – были избраны в Правление Союза писателей...
Хотя – кому он нужен, этот союз? Если он не может никого защитить, никого поддержать, если не способен помочь даже в издании книги – хотя бы школьной хрестоматии,– кому он нужен, этот союз, будь то союз писателей, профсоюз, укоопсоюз или Союз Советских Социалистических Республик? «Друзья мои, прекрасен наш союз!» – разве это было сказано о Союзе писателей? Это было сказано о свободном союзе друзей, о союзе свободных людей, которые в самые трудные времена собирались на конспиративных кухнях или в других укромных местах, чтобы излить друг другу душу, не лежащую к своему правительству. Потому что люди – это сообщающиеся сосуды, которые жить не могут, если что-то друг другу не сообщат. Но удивительное свойство этих сосудов заключается в том, что душа не убывает от излияния, а напротив, и там и здесь прибавляется, вырастает. А когда ее не изливают, она усыхает, уменьшается и может исчезнуть совсем.
Вот об этом, только об этом и было сказано: «Друзья мои, прекрасен наш союз!».
Поэт Борис Алексеевич и классик Николай Данилович дожили до лучших времен. Но времена оказались не самыми лучшими. Далеко не самыми лучшими. И об этом открыто говорят – теперь уже не на конспиративных квартирах, а на многолюдных собраниях, митингах, парламентских слушаниях. Все изливают душу, одновременно тысячи душ, но души от этого почему-то усыхают, а не растут, как росли когда-то на конспиративных квартирах.
1995 г., Ужгород
Опубліковано: 04 червня 2017
Он сразу понял, что она никого не любит. За окном жестоко барабанил дождь, бил наотмашь по водосточным трубам, карнизам. Она сидела за столиком у окна и вертела в руках зажигалку. Бокал до краев был наполнен красным вином.
Он подошел к столику.
– Даже и не думайте знакомиться, – не поднимая глаз, вымолвила она.
– Хорошо, – сказал он и решительно присел напротив.
– У меня трое детей и муж, – по-прежнему не поднимая головы, сказала она тихо.
– Которого вы не любите и не любили никогда, – продолжил он также тихо.
– Которого я никогда не любила.
Подошел с блокнотом официант. Не глядя на него, мужчина сказал: «Мне тоже самое».
– Вы не за рулем? – спросила она.
– А вы?
– За рулем, конечно, – она сделала первый глоток.
– Я так и думал. У вас красивые глаза. И губы.
– Откуда вы знаете?
– Вижу.
– Странно.
– Что тут странного?
– Мне давно никто об этом не говорил.
– А еще… еще вчера ваш любовник погиб в автокатастрофе. Но здесь вы не поэтому.
Она резко посмотрела на него и снова опустила глаза.
– Он был очень даже небедный человек, довольно известный, но и его вы тоже не любили.
– Тоже не лю-би-ла, – повторила она нараспев. – Вы шпион? Или журналист?.. Впрочем, мне все равно.
– У вас удивительно красивые пальцы!
– Боже, как это банально! Пересядьте. Вон свободный столик.
Она сделала второй глоток. Официант подошел с бокалом вина. Мужчина поднялся, поцеловал ей руку, взял вино и сел за соседний столик, лицом к ней. Она пристально посмотрела ему в глаза.
В кафе влетел молодой человек, весь мокрый. Не снимая плаща, он плюхнулся в кресло перед ней.
– Ну и погодка! Чашку эспрессо, – крикнул на весь зал. – Скучаем? – обратился к ней, откинувшись на спинку.
Зазвонил телефон. Это был Моцарт, «Турецкий марш». Порывшись в сумочке, она посмотрела на экран, нажала клавишу и положила телефон обратно в сумку.
– Вам не кажется, молодой человек, что я вас не приглашала.
– Не приглашали? Да ладно!
– Не приглашала! Муж отошел на две минуты. Хотите проблем?
– Хочу! – и он демонстративно пригладил мокрые от дождя волосы.
– А ну-ка встал быстро и сел за другой столик… козел!
– Ой-ой-ой! Да не уйду я никуда! Мне и здесь хорошо!
Она молча поднялась, взяла сумочку и бокал, и легкой походкой направилась к соседнему столику, за которым был ее первый собеседник.
– Не помешаю? – села напротив. – Вы не сказали, почему я здесь. Скажете?
– Конечно. Вы ждали меня.
– Много на себя берете!
– Беру помаленьку. А что, не поэтому?
– Я думаю.
– Пожалуйста, не буду вам мешать.
Он накрыл своей ладонью ее руку.
– Уже мешаете.
– Ваша правда, – он нехотя убрал руку.
– Я всего лишь пережидаю дождь… А к такому дождю идеально подходит красное вино.
– И при этом никуда не спешите. Дети с няней, муж на работе.
– Не угадали. Спешу! Жить!
– Так поспешим! – он приподнялся.
– К вам домой?.. А я не поеду. Вы мне не нравитесь. Отвратительный, самоуверенный тип. Я замужем! У меня трое детей!
– И любовник, который вчера погиб. При невыясненных обстоятельствах.
– Знаете, что произошло на самом деле? Расскажите!
– Знаю. Но не расскажу.
– Почему?
– Я уже говорил. Потому что вы его не любили.
– А это имеет значение?
– Сейчас имеет. Сейчас все имеет значение. И то, что вы подсели ко мне – тоже. А не сбежали совсем. Ведь не сбежали?
– Ну, во-первых, этот тип не отстал бы, а во-вторых... во-вторых, на улице дождь.
– Это в-третьих. А что во-вторых?
Она с интересом посмотрела на него.
– Откуда вы знали?
– Вы меня ждали. Я уже говорил.
– Но как?
– Еще сомневаетесь?
– Я думаю.
– Думайте.
Он снова положил свою руку поверх ее руки. Наступила тишина. Тишина только для них двоих. Вокруг стали появляться посетители, и в течение пяти минут все столики оказались занятыми. Молодой человек допил эспрессо, швырнул купюру на столик и быстро покинул кафе. Ветер усилился. Деревья скрипели, дождь наступал стеной, и появились первые «босяки» – они скидывали обувь и бежали босиком по лужам.
– Когда же это закончится? – в сердцах сказала она, убирая руку.
– Когда мы будем вместе.
Она посмотрела ему прямо в глаза.
– Вам это точно надо?
– Абсолютно.
– Все-таки вы странный. Даже не пытались меня соблазнить. А я уже заинтересовалась вами… Будете страдать потом.
– Буду.
– И что в этом хорошего?
– А что плохого?
– В этом мире никто никому не нужен. Каждый занимается самим собой, думает о самом себе, говорит о самом себе, делает умный вид и придает этому своему виду значимость. Прямо как вы. А при более детальном рассмотрении оказывается прозрачным и затем пустым, как лопнувший мыльный пузырь.
– Значит, идем?
– Конечно.
8 марта 2013, 17 декабря 2015
У моего знакомого Лехи есть одна уникальная способность: притворяться знающим толк в тех вещах, о которых он не имеет ни малейшего представления. Вот, скажем, музыка. Допустим, классическая. Да, конечно, Леха знает, что существует семь нот, что есть какие-то «конкретные чуваки», которые исписывают от руки какими-то закорючками всю тетрадку со специальными полосками. А потом эту самую тетрадку ксерокопируют и раздают другим чувакам, которые сидят с разными инструментами, смотрят каждый в свою тетрадку, и каждый при этом играет свое. А в сумме очень даже нехило выходит. Это он, Леха, однажды видел сам, сидя в мягком, обитом вишневым бархатом кресле, в одной конкретной комнатухе с высоченными потолками и толпой народу в придачу. Светка притащила Леху туда за руку, усадила и пообещала полный кайф. И с разных сторон Леха то и дело слышал шепот:
– Это Бах, тот самый.
– Да, молодчина, вот написал, так написал!
– А который?
– Ну, конечно, Иоганн Себастьян! А кто ж еще?
Дальше Леха не мог разобрать, поскольку шепот становился вовсе неслышимым…
И вот теперь, где-нибудь в гостях, когда из динамиков раздавалась привычная и понятная в общих чертах мелодия, Леха надолго задумывался, а потом выдавал совершенно внезапно и бесповоротно: «Ну, практически Бах!..» Вокруг происходило замешательство, многие переставали есть, подруги с восхищением начинали рассматривать Леху поближе и по ходу дела прикидывать возможные варианты продолжения вечера…
Но как-то раз, когда Леха в нужный момент изрек беспроигрышную фразу «Ну, практически, Бах», из дальнего угла отозвался какой-то прыщавый недоумок: «Да какой же это Бах! Это Гендель!» «Сам ты пендель!» – непроизвольно вырвалось у Лехи, но прыщавый не сдавался: «А я говорю: это – Гендель. Стопудово. У меня дома есть этот концерт!» Но Леха тоже раздухорился: «А я говорю: практически, Бах… Ĕхан… Себастьяныч… Вон и Светка на нем была. Свет, подтверди!»
Светка, оторвавшись от пятого бокала с шампанским, махнула рукой, не глядя: «Подтвердю!» Тут и Ванька подскочил: «Да ну вас, а ну накатим… Кто там врубил эту непонятку?» Вот так грубо сказал.
До драки не дошло. Врубили Лепса, потом Токарева, потом кого-то еще… Стало весело, легко. И бестолково. Ну, как всегда… И Леха, уже в обнимку с прыщавым, гнусавили на два голоса: «Рюмка водки на столе!..» А когда водка закончилась, и все выползли на балкон вдохнуть свежего, морозного, забивающегося в нос воздуха, Леха вдруг вспомнил мягкое бархатное кресло, и непонятного чувачка, машущего палочкой над ямой, откуда доносились чарующие слаженные звуки, короче – музыка. И что-то задрожало, встрепенулось в пьяной Лехиной душе. И защемило. И ударило в голову: «Практически, Бах!.. Вот стервец!»
6 февраля 2013
Она села за руль и выехала в город. «Куда я еду? Чего дома не сидится?» – подумалось ей.
На мосту начиналась как минимум часовая пробка. Выйти из второго ряда, и уйти на разворот было уже поздно.
«Почему я не вышла из дому час назад? Чем занималась? Цветы поливала, телевизор смотрела, чай пила – да. Что еще?» Вспоминалось медленно и с трудом. «Эти мужчины вечно голову заморочат!»
Мужчин у нее не было с прошлого года.
«Что за город? Откуда столько машин? Когда они все работают? Только едут и едут. Задницы протирают в пробках. Бензин жгут. Экологию портят. Кстати, об экологии. Надо бы куда-нибудь махнуть в экологически чистое место на отдых. А с кем? С Вадиком? Так он жлоб – придется самой за все платить, только и любит, чтоб его покормили, и в постель уложили, хотя в постели – зверь, в смысле, животное. Но спать все время с животным!.. С Петром Алексеичем? Солидный, умный, щедрый, всегда вкусно пахнет. Но в постели никакой. Всего-то и может, что пахнуть… С Юрчиком? Этот – да, веселый. Так смешит, дышать невмоготу. Однажды чуть не задохнулась. Еле откачал. Ну, откачал и откачал – и сразу футбол свой смотреть, а я уже готовая была. Сволочь, одним словом. Но вроде любит. Думаю, врет!
Эй ты, козел! Куда прешь?! Не видишь, женщина за рулем! Да, брюнетка! Легче стало? А я сейчас из машины выйду, тогда посмотрим! Урод!
Куда я еду? Стоп! Утюг я выключила? Или не включала? А воду в ванной? Нет, это вчера было. А что сегодня?
Нет, ну ты посмотри, наглый какой! Куда я тебя пущу? Не надо мне моргать! И улыбаться не надо! Я и сама могу так улыбнуться – на всю жизнь запомнишь!
Стоп! А зачем я поехала через мост? Можно же было через другой! Ну, идиотка, ну, дура полная! Хорошо хоть никто не слышит.
Да, мама, да, привет. В пробке стою. Представляешь – полчаса уже. Этот кошмарный город… И дождь, похоже, начинается. Как у тебя? Сердце? Не волнуйся, ляг спокойно, прими таблетку. Я вечером заеду, как освобожусь. Когда освобожусь? Не знаю пока. Дел много. Да, кручусь как белка… Да, целую, не волнуйся, все будет хорошо. Пока, мамочка.
Ну, а документы я взяла? Конечно, на кухонном столе остались. Почему на кухонном? Да откуда я знаю?! Может, и на кровати. Или на диване. А я их вообще забирала? Нет, точно забирала. Вчера вечером. Или днем? Что за жизнь – ничего не помню! Надо срочно на отдых – на моря, на океаны, на воды… В монастырь! О! Точно. Говорят, под Киевом их полно. Мишка, одноклассник, в одном служит – то ли епископом, то ли… не помню, не важно. Может, на поруки возьмет… на недельку?..
Да еду я, еду! Не надо сигналить! Задумалась, с кем не бывает… О, Антоша, приветик! А ты куда? И мне туда же… где-то рядом. Опаздываешь? Представляешь, и я тоже. Ужас просто. Как семья? Развелся? Давно? Полгода? А чего? Ну да, ясно. Я? Нет, занята, в смысле, замужем. Кофе? Можем, конечно, не знаю только, когда. Работы – выше крыши. Может, на следующей неделе. Позвони, а вдруг получится… Нет, сегодня никак. Точно никак! Не знаю. Не думаю. Ну, позвони ближе к вечеру. О, вроде едем! Звони! Пока-пока.
Что-то я проголодалась. Пора домой возвращаться!
Опубліковано: 04 червня 2017
– Осторожно, Дэйв. Берём эту деталь и отгибаем, но не до упора. Нажимаем на край... Всё, готово.
Серая металлическая коробка тихо щёлкает и оседает на землю. Затем корпус раскрывается, обнажая переплетение проводков и серцевину – фугас.
– Мина обезврежена. Передай в Центр.
– Плюс. Передала.
– Спасибо, Джесси.
Внизу – лишь пыль, в которой едва угадываются детали пейзажа. Чёрная сажа, оставшаяся с Великого Пожара, сложноструктурированный осадок от химических реакций в годы после него. Они вдвоём, держась за руки и помогая друг другу, спускаются во впадины и карабкаются на невысокие холмики. Вокруг полная тишина, что в эфире, что в виртуальности, что в реальном времени. Лишь ветер веет.
– Как назывался этот город, Джесси?
– Москва?
– Не уверен. Судя по карте, мы скорее в Западной Европе.
– Центр не даёт ответа на запрос. Да и так ли это важно?
(Городов-то больше нет).
– Согласен. Не важно.
Миссия выполняется уже более чем неделю с перерывами на питание. Иногда они садятся, когда солнце не скрыто тучами, спина к спине и наслаждаются потоками солнечного тепла. Тепло поднимается от нижних конечностей к головному мозгу и даёт ощущение покоя.
А затем наступает необходимость снова двигаться вперёд.
Им нужно очистить этот путь для движения тяжёлого транспорта, ведомого Центром. Для этого нужно обезвредить все мины, найти каждую растяжку и танковый фугас.
Тщательно проложенный маршрут пролегает прямой линией через холмы. Иногда они видят следы других людей – но никто до сих пор не заговорил с ними и не появился в поле видимости. Они здесь одни.
– Дэйв. Я так рада, что ты рядом.
– И я, Джесси.
– Обними меня.
– С удовольствием.
А когда наступает вечер, они садятся уже не спина к спине, а друг напротив друга. Их пальцы переплетаются. Энергия идёт напрямую от синапса к синапсу, и это высшее наслаждение, оргазм, недоступный существам из плоти и крови.
Лицо девушки было скрыто спутанными волосами и почти не видно в полумраке. Обездвиженная, она лежала под ним, и ей оставалось лишь стонать и молча ненавидеть его. Дело он завершил быстро – у него давно не было женщины и время поджимало. Кончил он на её порванные джинсы, не внутрь. Почему-то включилась привычка из прошлой жизни.
За стенами грохотала арта, трескотни стрелкового оружия пока не было слышно. Это хорошо, значит, пехота ещё далеко. Будет время прикончить и спрятать труп, и обтереться салфетками, и снова выйти на связь.
Девушка зашевелилась в пыльном угле подвала. Попыталась поднять скованные руки и что-то пробормотала.
Он не спеша вытерся, застегнул ширинку, надел китель и бронежилет. Поднял с пола налобник виртуальности. Помедлил, прежде чем снова надевать его.
– Знаешь что, сучка. Я убью тебя не больно.
Он набрал на сенсорной панели команду “Анестезия”, надел налобник на девушку, убедился, что её тело обмякло. Взял автомат, активировал персональным кодом, снимая тем самым с предохранителя, навёл на жертву.
Все произошло в доли секунды. Хакерская атака повышенной боеспособности. Интранет всех солдат в радиусе десяти километров был взломан ИскИном противника. ИскИн дал команду на принудительную перекачку сознания солдат на удалённый сервер. Удалось скопировать несколько “душ”, пока штаб не пресёк утечку, убив несколько своих.
Он свалился рядом с девушкой, выронив автомат, так и не нажав курок. Арта за стеной стихла.
“Душа” солдата ХY7 и неизвестного гражданского лица, предположительный возраст 27 лет, пол женский, статус – нонкомбатант, были скопированы и слиты в один файл. Так, как одно целое, их идентифицировал ИскИн, исходя из того, что боевой налобник виртуальности был одет не на его основного носителя.
– Спокойной ночи, Джесси.
– Спокойной ночи, Дэйв.
И, одновременно, тихим шёпотом:
– Я люблю тебя.
Мы несём мир и спокойствие в наш нестабильный край. Мы обезвреживаем мины и даём Центру возможность снова вдохнуть жизнь в выжженную землю – насадив леса и сады, восстановив популяции животных, дав рекам снова течь по их руслам. Мы неостановимы. Мы вечны. Мы будем жить, пока энергия солнца питает нас и батареи в наших телах способны перезаряжаться.
Наступаем вечер, мы постепенно вынимаем проводки из тесного сплетения, которое мы называем сексом, и прячем их в корпуса. Остаётся только прикосновение тел, нагретых за день солнцем и нашими встроенными батареями.
Спасибо Центру, что он спас нас от забвения и сохранил нашу любовь.
Сотни механизмов двигаются по безлюдной пустыне. Они невелики размером, юрки и быстроходны. Как правило, им удаётся обезвреживать мины, оставленные существами из плоти и крови. Иногда мины оказываются слишком хитро поставленными, и тогда корпуса маленьких роботов рвутся взрывами на части и, если повезёт, отправляются на восстановление.
Роботы работают по большей части попарно и тщательно не замечают маршруты своих “коллег”. Для них во всем мире есть только они и Центр.
По расчищенным ими дорогам движется более тяжёлая техника, насаждающая леса, строящая здания, нефтедобывающие скважины, солнечные батареи и климатические установки...
Порочному человечеству, уничтожавшему мир своим насилием и унижением, нет больше места в мире.
Ведь любовь движет миром, не так ли?
Опубліковано: 04 червня 2017
з чого почати
як вітер ширяв над хвилями
і мама
видавши чвертку хліба і пляшку кранової
води
сказала до школи більше не підеш
так
переступив поріг обігнув пагорб
і вдруге припинив існувати
і втретє
минувши ялинову лісосмугу
що далі
гравієвий залізничний насип
де товарний вповільнює хід
кілька зупинок в тамбурі до заллятого світлом гайвею
години чекання години легкого спання
злідянілі кінцівки запалені
нирки пропасниця
довге швидке лабіринтування
там де шпитальне обладнання біло блищить
проти сонця і сосни за вікнами де
гардини та простирадла зв’язані послідовно
повільне падіння на глицю і біг по ярах
до знову гайвею
вже в сонячнім сяйві й пилюці
ймовірно за тим
міський партизанський рух
знайомі квартири що раптом стали
конспіративними
опівнічні бесіди
короткі вуличні сутички
нерозривно пов’язані з втратою кращого у собі
нелюдськістю котру
годі тепер уявити
а втім (разом з тим)
прогулянки парами
з морсом вермутом газованою водою
недільним або суботнім хрещатиком
замковою горою себто
юнацтво в найширшому його розумінні
під звуки піаніно чи акордеону
обійми й цілунки
не затьмарені пильністю
не підсилені близькістю невідворотної
як її
імовірніше
обласний центр помірний товарообіг
помешкання в найм жінка (читай жінки)
боягузлива чоловіча пиятика
не позбавлена нормального внутрішнього конфлікту
тут шукання себе знов жінки навіть література
навіть підсилена перипетіями суто занішніми як
аборти чи аліменти
виробничі і побутові
ушкодження
разом із (поза) тим
недільні прогулянки
невимушене паління в публічних місцях
балачки про синематограф
юність у найневиразніших проявах
співи і танці в задимлених переосвітлених
закладах громадського харчування (врочистостей і дозвілля)
готельні кімнати
придатні для конспірації значно більше
ніж для буденного
позбавленого зобов’язань
як його
зрештою
можемо уявити як вас
кільканадцятьох виводять на площу
перекриту міліційними автами
цькувати такими ж як ви
прикінчити такими ж як і ви
псячими дітьми
ладними пропустити заради цього
традиційну недільну прогулянку
контрактовою і поштовою
прорізною і замковою
от ви ступаєте рішуче
дивитесь просто
а юрба розсувається перед вами
подібні-бо речі починаються не одразу
але неодмінно
тепер
ти
запроданець зрадник собачий син
падло
не тобі обирати сторону
не тобі триматися сторони
можеш однак їхати ровером
поза вдаваним
можу – не можу
і нащо доводиться бути
і в кого купити трави
за годину до перших міських птахів
за мить до останнього
майже відчутного
як його
Опубліковано: 04 червня 2017
Куда же деть Аббу
с её «Happy new year»
и Джо Дассена, что въелись в душу
вместе с высоткою универа
и плеером первым,
льющим в уши
незабвенный «Пинк Флойд»,
прямо в гущу
экзаменов,
и поезд метро, словно строчка гекзаметра
с цезурой твоей остановки
и голосом: «Осторожно,
двери закрываются!
Следующая станция…» –
и что с этим миром станется
знать тебе не дано.
Это было, увы, давно,
значительно раньше, до
печальных твоих любвей,
рожденья твоих детей,
это было в другой стране,
на обратной её стороне –
на пинкфлойдовской, мабуть, луне!
Прошла любовь, завяли помидоры,
ботинки врозь и нам не по пути –
но этот день, но этот свет медовый
мне говорят, что ангел во плоти
кружит, как лист,
витает где-то рядом,
ещё не бабочка, но кокон шелкопряда,
и букву эр ещё не говорит –
но что там синим пламенем горит? –
держи меня, соломинка, держись,
ты чувствуешь, как вытекает жизнь
из недр моих в твои резервуары?
Гуд бай, май лав,
одни оревуары
приветствуют на финишном отрезке.
Всё принимаю, но зачем так резко,
без экивоков, вытолкнув взашей,
порвалась нить –
так ниточкой зашей
и начинай любить себя по-новой:
тычинка, пестик, клеточка генома –
скажи, кого теперь боготворить? –
ступай на ощупь –
сфера вакуоли,
и хаос жизни, волны сладкой боли,
и вздох последний, чтоб благодарить!
Вопреки прогнозам всех гидрометео,
ласточки чертят свою геометрию,
в небе бездонном летая, как бэтмены,
помесь Хичкока с Ингмаром Бергманом,
крылатые страхи военного детства –
какие вы странные, если вглядеться! –
ночные кошмары, зловещие «юнкерсы»,
минуя салюты, иронию юности,
синицу удачи, пророчества авгуров,
в небесную синь журавлиного августа
влетели,
завязнув в силках проводов –
чернея платками вороньими вдов!
Этих дней унылых серость
жизнь печатает, как ксерокс,
дом, работа, Новый год,
удивлённый пешеход
удивлён, что жизнь прекрасна,
и шагает мимо кассы,
мимо денег, просто мимо,
слов не слышно, пантомима
выразительнее слов –
и судьбы своей помимо,
открывая рот, как рыба,
у разбитого корыта
ждёт свой сказочный улов!
Как много в этом мире ноября!
Листва пожухла, горизонт набряк
предзимней тучей, грозною на вид,
наверно, это царство аонид –
вот-вот слетят, кружась в балетных пачках
или в туниках, словно у Дункан,
всё станет белым, как бельё от прачки,
и ледяным, как вымытый стакан.
Ну, а пока цвет неба депрессивен,
плюс ещё смешан с этим грязным днём,
и вместо солнца только апельсины
с лотков сияют жертвенным огнём.
Чёрный квадрат в 3D – это просто куб,
а поцелуй – всего лишь магнит из губ.
Не усложняй картину мира, а упрощай,
чтоб, уходя, было проще сказать “прощай”.
Хлеб и вино, слёзы, вода и твердь,
мужчина и женщина, дети, любовь и смерть –
первоосновы, атомы, точки опоры.
Ну и, конечно, “Цой жив”, как написано на заборе!
“Мы очутились в чудных днях”
Ричард Бротиган
Она поёт “Ты помнишь наши встречи”,
увы, не помню, и не знаю слов,
машиной времени нас занесло на встречку,
да и дорогу тоже занесло.
И впереди машины в кучу сбились,
стоят, сигналят, посылают нах,
и непонятно – дни остановились
иль мы остановились в чудных днях.
Или в чудны́х? Какой-то день сурка –
всё тот же снег, замёрзшая река,
всё тот же взгляд, и губы, и рука –
лишь Мюррей превратился в старика.
Или старик на Мюррея похож?
Накладка вышла, он сюда не вхож,
здесь только юность чистая, как снег,
и скатерть накрахмалена, и снедь
благоухает свежестью салатов,
и Бродский жив, и пьян ещё Довлатов,
куранты бьют всей яростью салютов,
и счастье безоглядно, абсолютно,
и пробка вылетает в потолок,
чтоб угодить в прощальный эпилог,
в синдром похмельный, в грязную посуду...
– Какое там столетие с утра?
– Пока ещё столетие абсурда,
но к вечеру наступит век сурка!
Ноябрь наезжает зажжёнными фарами,
шелестом шин на промокшем асфальте,
стылыми листьями, стёртыми фразами,
и декабрём, что несётся в фальстарте.
Прощай, дорогая, ты канула в Лету,
не вижу, не слышу, ты даже не снишься,
ну разве в толпе промелькнёшь силуэтом,
чтоб снова уйти в непроглядную нишу.
МузЫку слушают молитвенно
и отвечают по мобильнику,
и громко что-то говорят,
как будто рядом нет свидетелей,
что в окна смотрят, словно дети,
запоминая всё подряд –
и светофоры октября,
и разговоры, и музЫку,
в смартфон уткнувшихся девиц,
и хаос жизни безъязыкий,
и трепет сенсорных десниц!
Поштова адреса: 04080, г. Київ-80, а/с 41
Телефони:
З питань видання книг: +38 (044) 227-38-86
З усіх питань, щодо конференції "Мова і Культура": +38 (044) 227-38-48
З питань замовлення та покупки книг: +38 (044) 501-07-06, +38 (044) 227-38-28
Email: Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її., Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з питань видання i покупки книг), Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її., Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з приводу конференції "Мова і Культура")
© Бураго, 2017