• bannerua11.png
  • bannerua12.png

 Друк  E-mail

«Одни только пси делали ему небольшую отраду, 

облизывая гной в ранах его, и ложась коло него, согревали»
Из жития Св. Антония 

1. На первую годовщину мопсицы Сони 

Коль указал Андрюха Дмитриев
на лад созвучий дактилических,
живу, по-прежнему не вытравив
в себе позывов злых мелических,
 
хожу тропою сей и сицею, –
хоть выпало нам время то ещё, –
с весёлой толстенькой мопсицею,
похожей на Кота Котовича.
 
На чью ж любовь ещё надеяться?
Покрыта шёрсткой мягкой палевой,
мне косолапица-младеница
не скажет: «Надоел, проваливай!»
 
Легчают тяжести житейския;
у ней спасительная функция
Иосифа Аримафейского
иль Спиридона Тримифунтского.
 
Собака может быть водителем,
почти родителем, радетелем,
душевной кожи заменителем,
твоей судьбы живым свидетелем.
 
Одна, глазятами библейскими,
следит за утренней молитвою
и вслед идёт, и смотрит: бреешься – 
когда по горлу водишь бритвою.
 
И ведь совсем не в наказание
потычет в ухо мордой искренной,
а в назиданье, в указание, –
кто любит нас любовью истинной. 

5.09.11 
 

2.  

«Соня, спи»! Не спит собачка, не спит –
задыхается, трясется, хрипит.
Он ей делает в загривок укол
и выносит подышать на балкон.
 
А на холоде ночном – лепота!
Погляди на небеса, лапота:
можно лапою достать Гончих псов
и Медведиц увидать меж усов.
 
Страшно, страшно, даже если шутя!
И, прижав к себе зверька как дитя,
он полночи на балконе стоит
и чудное говорит-говорит.
 
У собаки, – говорит, – не боли!
И у кошки, – говорит, – не боли!
И у Сашки, – говорит, – не боли!
И у Ашки, – говорит, – не боли! 
 

3. 

У грешника болит рука. Он болью, будто тряпка, выжат.
Рука нужна ему пока. Урча, собачка руку лижет.
 
Зверёныш – верный терапевт, зубастый ангел безусловный.
Он жизнь, сходящую на нет, кропит всерьёз слюной солёной.
 
Крепись – до Страшного суда. Греми, собакина посуда!
Нам сказано: «иди сюда», и никогда – «иди отсюда». 
 

4. 

Человек тоскует по собаке.
То и есть та самая тоска:
слышится как будто паки, паки –
ближний лай из дальнего леска.
 
Человек глядит на юго-запад,
видит там коричневый закат.
А слезоточивый пёсий запах
не уходит никогда, никак.
 
Может быть, пора угомониться,
и наступит в целом благодать.
Ты жива ещё, моя мопсица? 
Трудно с расстояньем совладать.
 
Но помеха ль сотня километров
нам для волевого марш-броска?
Заиграйте на рояле «Petroff»,
чтобы враз покинула тоска! 

15.01.15 

5.

Ты стареешь. Но всё ж не очень. 
А собака – стареет быстро.
Увядает от ночи к ночи,
как карьера премьер-министра.
 
Отвисают у пёски ушки,
как тесёмки у старой шапки, 
льнёт седая башка к подушке,
не вмещаются лапки в тапки. 
 
Окликаешь зверька из бездны
и моргаешь на мониторе,
но старания безполезны –
даже если полезно горе.
 
Понапрасну твой голос дышит,
ничего у тебя не выйдет:
даже если собака слышит,
то мерцаний твоих – не видит 
 
в нетях тщетного интернета.
Кроток сфинкс у камней Хеопса.
Нет на свете грустней портрета –
носогубные складки мопса. 

1.11.16 
 

ПРО ЕЖА И КОТА
(У Ирины в Береговом) 

Ёж проходит по саду и ест из плошки кота. 
Ёж никогда не скажет, что эта еда не та. 
Ёж благодарен жизни за ежевечерний банкет. 
Места нет укоризне, когда жуёшь китикет.
 
Кот, облизавший манишку, ждущий на крыше невест, 
мыслит так про братишку: ладно, пущай поест... 
Шёрстку морщинит в холке и думает: правда, ну, 
нахрен ему иголки, серому дружбану!
 
Ёж не снимает шапки, ёж говорит: «Фыр-фыр».
И шустро уносит лапки в одну из садовых дыр.
Ёж знает: даются свыше пища и красота.
Уши торчат на крыше. Но ёж не видит кота.
 
Меж тем, посерёдке ночки так серебрится мех!
Кот надувает щёчки в преддверье ночных утех.
Вслушивается в движение кошкино на меже.
Вот оно, сладкое жжение! Не до ежа уже. 

Сент 2013 – 23 янв 2014 
 

КОТОВЫЙ СОНЕТ 

Тигру – коту Игоря Лосиевского 

Промеж котов мне всех милее – ты.
Из морд вселенских я не знаю лучшей.
Коснись весомой лапою тигручей
Моей души, избавь от маеты!
 
У нас – грехи, а у котов – хвосты.
Я был бы сам котом, когда б не случай
Избрал меня для участи тягучей
В ином обличье. (Господи, прости!)
 
Тому, кто всуе не промолвит «мяу»,
Кто мудр, как Мурр, и кругломорд, как Мао,
Тому, кто кот, котлету предложу.
 
И, прорычав «тайги» усатой имя,
Возрадуюсь, что желтыми своимя
В зеленые твои глаза гляжу!
Канун 1999, года Кота

 

ПАСТУШЬЯ ПЕСНЬ 

 Н.Виноградовой и В.Носаню –
 порознь, но объединительно  

Откровенье коровьего ока, карево,
золотореснитчатой моей Ио, –
лишь о нежности говорящей и о
 
неизменном терпенье… Теперь к чему
мне на свете иная му-
зыка сверх мычанья твово. Му-
 
хи да слепни вокруг хвоста,
ан не знала плети-кнута-хлыста,
ведь превыше всех ты, говяда моя, чиста!
 
Я тебя укровом своим сокрыл
от подлючих сучьев, от сучьих рыл.
Словно парусы славны, как пара крыл –
 
уши, уши пушисты. Уж бел бок –
вымя и пупок погрузив в Бельбек*,
пой-пой-пой, говядушко! Быть иль нет пальбе,
 
выйдут зори, неотбелимые, как кровя,
ничего не надо мне окромя
губ щекотных твоих: слюной окропя,
 
прикоснись к щеке. А я тебя – обойму,
прилабунюсь, забудусь, верная! Посему
не изведаю страха, а равно – му-
 
чений, и не вспомяну про свою свирель.
Был я Зевс, а нынче – молчальник-Лель.
Не забыть бы, где сунул тесак – под какую ель. 

_______

* Бельбек – река в Крыму
 

ПЕСЕНКА ПРО ОСЛИКА 

Ирине Хвостовой,
Дмитрию Сухареву 

Спасаемся или пасёмся?
Доколе? Куда? И на кой?
По сёлам несётся позёмка.
А ослик – кивает башкой.
 
Рысистый зверина ушастый – 
Не мучил бы слабую плоть
И в дебрях не рыскал, не шастал.
Но если сподобит Господь...
 
Ослепший от снега ослище – 
Как вечный задумчивый жид – 
Он счастия, знамо, не ищет,
Но всё ж, не от счастья бежит.
 
Ведь ночь – неотступна. И дикой,
Промозглой тревогой горит.
...Жена говорит: «Погоди-ка!»
Но муж – «Поспешим», – говорит.
 
Скрываться... надеяться... деться...
«Иосиф, постой!.. Он устал!» –
И с крупа слезает. И хлебца
Подносит к щекотным устам:
 
Нелепый, несуетный ослик
Лепёшку пустую жуёт
И слышит космический оклик,
И тычется в бабий живот...
 
Бывает: откусишь печенья – 
От ближних щедрот, не по злу – 
И высшее предназначенье
Открыется в карме ослу.
 
И в радость – родство иль юродство,
И жисть – не сатрап, а сестра!
И хочется быть и бороться,
И ухи – на стрёме с утра. 
 
Мы – босы, но светом одеты
И шепчем, коль вьюга сечёт:
«О, пазуха Господа, где ты?
Ты есть, и страданья – не в счёт!»
 
И дадены Отчие хлебы,
И, значит, Малец – защищён.
В соломе, во Славе, во хлеве!
Во хлеве, а где же ещё?! 

22.04.02 
 

КУЗНЕЧИК 

Елене Буевич и сыну её Ивану 

Час настал, отделяющий души от тел,
и застыла ветла у крыльца.
И кузнечик, мерцая крылами, слетел
на худую ладонь чернеца.
 
И продвинулась жизнь по сухому лицу,
и монах свою выю пригнул.
И кузнечик в глаза заглянул чернецу,
и чернец кузнецу – заглянул.
 
«Как последняя весть на ладони моей,
так я весь – на ладони Твоей...» – 
молвил схимник, радея о смерти своей
и луну упустив меж ветвей. 
 
«Перейти переход, и не будет конца –
в этом знак кузнеца-пришлеца.
Переходного всем не избегнуть венца –
по веленью и знаку Отца.
 
Нет, не смерть нас страшит, а страшит переход, 
щель меж жизнями – этой и той.
Всяк идёт через страх на свободу свобод,
и трепещет от правды простой». 
 
И ещё дошептал: «Погоди, Азраил,
не спеши, погоди, Шестикрыл!»
Но зелёный разлив синеву озарил,
дверцы сферного зренья открыл.
 
И послышался стрекот, похожий на гул,
и как будто бы ивы пригнул.
…И кузнечик бездвижную руку лягнул: 
в неизбежное небо прыгнул. 

9–12 октября 2007 
 

ВОЗВРАЩЕНИЕ СОБАКИ 

Собака уходит… Тогда звёздный час настаёт
наглеющих соек, ворон, голубей-идиотов;
и всё, что зима оставляет от пёсьих щедрот,
становится кормом для них, мельтешащих проглотов.
 
Во фраке сорока и мелкая подлая птичь
у снеди никчёмной снуют, забываясь до дури,
покуда собака зевает и дремлет, как сыч,
иль самозабвеннейше блох изгрызает на шкуре.
 
Но вспомнив как будто и ухом пухнастым дрогнув,
зверюга мохнатую голову вдруг поднимает,
и каждый, кто прыгал вкруг плошки, разинувши клюв,
похоже, что общий расклад наконец понимает.
 
И всякий свистун тарахтит, и звенит, и пищит, 
и с ужасом прежним большое движение слышит.
И, вспрыгнув на ветку, трещотка трещотке трещит:
«Она возвращается! Вон она! Вот она – дышит!» 

15.01.06 

Категорія: «Соты» 2017

 Друк  E-mail

Из Киева дорискаше до кур Тмутараканя…
Слово о полку Игореве 

Плыви, мой челн, на остров Турухан,
к зыбучим землям, непокорным водам.
Где тишь да гладь – нет корма для стиха.
Волнение – залог его прихода.
 
Где истекает кровью истукан,
там свет и тьма ударят по рукам,
затворник сложит вымысел болезный,
а я пойду искать Тмутаракань
по роковым стечениям созвездий.
 
Ничто не обещает нам войны
со светлой или темной стороны –
ни Гамаюн, ни вещая комета.
Попутна ночь, и оттиском луны
небесный свод заверен до рассвета...
 
Уткнется челн в змеиный бережок.
Коса речная да найдет на камень,
и басурманский охранит божок
курлычущий торжок Тмутаракани!
 
Он внятен – гул утерянных веков.
Поет домбра в скоплении народа
про славные победы степняков,
славян ошеломленные походы.
 
Одна на всех и каждому – своя
торгует правда истощенным телом.
Плыви, мой челн, в межзвездные моря,
в подземные и горние уделы.
 
Откуда есть пошла Тмутаракань?
Из уст моих, от смешанных наречий.
Кыпчакским словом полнится гортань.
Поет о мире голос человечий.
 
Какого бога ныне умолю
о милости, чужому небу внемля,
за то, что одинаково люблю
и чувствую и ту, и эту землю?

От соколиных, сиверских времен
птенцы соседних улиц и племен –
мы остаемся близкими врагами.
Гудит шоссе. Плывет по небу челн.
Слова о полку ранили пергамент. 
 

ИОРДАН 

На мутное время негоже и стыдно пенять –
ходи по воде, и пускай причисляют к блаженным.
Он в воду глядел, сочиняя тебя и меня,
дословно копируя в глине свое отраженье.
 
От глаз обольстителя, духу сулящих покой,
а имени – славу, укрой, обесточивай зренье.
Он реки наполнил и нас приучил испокон
прилаживать к ним беззащитные наши селенья.
 
Нам некогда строить, сподручней иные труды:
устои ломать да одну перемалывать сушу…
А помнишь, Он в реку добавил свяченой воды
и рыбу вложил, будто в тело Адамово – душу?
 
И глина – сырец, и Подол – проседающий дом,
а время подходит – из камня сложить оригами.
Река пробегает под замыслом, словом, мостом,
так остроконечно впадающим в новую гавань.
 
Ты помнишь, в соборной Вселенной, у талой воды,
познали друг друга и вышли из Божьей опеки.
И только река ограждает теперь от беды,
и кто оградит от людей уцелевшие реки?
 
И все-таки верится – общее в нас вещество
заложено – пусть безо всякого внешнего сходства.
Нам в семьи сходиться и кровное помнить родство
привычней, чем биться за первенство и первородство.
 
Ходи по воде, и да будет тебе Иордан
в подмогу, уловом – Десна и укором – Почайна.
Как дети в семью, по весне прибывает вода,
плодится пескарик и щука в реке не мельчает. 


* * *  

Шел по Подолу, как рыбак по льду,
на ритуальный свой, рыбачий подвиг,
ловил меня, как мир – Сковороду,
искал меня, как замысел Господний.
 
И общий город нам помог, чем смог,
твоей мольбой настойчивой разбужен:
сплел сети улиц, а узлы дорог,
где я хожу, он затягинул потуже.
 
И с неба снег на помощь был отпущен.
 
Когда меня ловил, меня искал,
ты небом был и снегом вездесущим.
 
И Верхний Вал следил, чтоб Нижний Вал
не пропустил меня в толпе бегущей. 
 

СЛОВАРЬ
 

А если нам вернуться в словари
любимых мест? Нет, в золотую прозу,
где Город расставляет фонари,
как часовых у царского обоза.
 
Все улицы еще впадают в Днепр,
а Левый берег столь необитаем,
сколь лешими заполнен, и на дне
оврага ходит рыба золотая.
 
Мы были бы свободны и близки,
не так, как берега реки великой,
а словно струи маленькой реки,
звенящей вдоль поляны с земляникой.
 
Хотя одной земле принадлежим,
как Левый берег, ты недостижим. 
 

Не подменяя музыку собой,
звучу в одном адажио с природой.
Как этот полдень серо-голубой
следит за танцем неба с непогодой.
 
Не подменяя музыку собой,
я стала звуком гласным, отголоском
весны твоей, мой город голубой,
твоей зимы рифмованной полоской.
 
Из словарей изъято слово «мы»,
отзимовал мой дом, сожжен, подорван,
а я – о хлебной милости зимы,
о санках, пролетающих Подолом.
 
Звучу о том, что грянут январи,
в которых мы вернемся в словари. 

Я помню только музыку о нём.
Лица не помню, голоса не слышу.
Соседский дождь, присматривая дом,
как кровельщик, выстукивает крышу.
 
Я помню, и не нужно докучать,
молчаньем в рифму заполняя бреши.
Я часто плачу, но моя печаль –
что свитер на плечах окаменевших.
 
Я помню то, что надо бы отдать,
не пряча под сукно иносказаний.
А дождь идёт, забыв, что он – вода
и на соседней улице хозяин.
 
Всё отступило: лица, голоса.
И дом отрезан от и обесточен.
Но дождь идёт, подравнивая сад,
как щель на волю, прорезая почерк.
 
Благодарю – он трудится не зря,
стукач в окно, окрестной пыли сборщик.
Темнеет, и присветесловаря
я слышу только музыку, не больше. 

 

КАЛЛИГРАФИЯ 

Памяти художницы Саши Праховой 

Не подгадаешь: заходит тихо,
ночью, пока домочадцы спят,
и вдруг выдыхает такое стихо-
тихо-творенье как зимний сад.
 
Гладит, жалеет, подует в ранку,
ломкую ветку макая в тушь.
И вдруг нарисует такое танка
мелом поверх маслянистых луж.
 
Мир неочерчен и неограничен
стопкой бумаги, по-зимнему чист,
но восхитительно каллиграфичен
сад, проступивший сквозь рисовый лист.
 
Чёркает, правит, ещё рисует
что-то из Врубеля на стекле.
Глянет – и тёплое время суток
тянется, словно снега – к земле.
 
Будет, всё будет: заботы и шалости,
дай черновик довести до ума.
Снежная баба с воздушным шариком,
Прахова, Саша, зима, зима... 
 


* * *  

Ирине Потапской 

Как в землю отдохнуть уходит холод,
чтоб выйти из земли на Покровá,
так год за годом близкие уходят
в неблизкие, но тёплые края.
 
Не быстро привыкают к поднебесью
и чаще окликают попервах:
«О, если б ты был холоден... О, если б
ты был горяч в поступках и словах».
 
Беру тепло взаймы, не прячу, трачу,
плачу за свет, за хлеб благодарю.
Я провожаю, плачу и не плачу.
«Скорее возвращайтесь», – говорю.

Так будем ждать и свидимся, мы будем
жить здесь и там, несхожие в одном:
там, в поднебесье, не болеют люди,
но лечат мир молитвою о нём.
 
Да будет всяк участлив и приветлив
к моим родным в надземных городах.
Там сад сплетён из воздуха и веток.
Совсем как здесь, в Русановских садах.
 
 

Категорія: «Соты» 2017

 Друк  E-mail

Руслан, от которого все мои беды, снова нашел, чем заняться. Вернее, он нашел окурок, и мы должны были его докурить. Чтобы не попасться на глаза его дедушке с бабушкой или моим родителям, мы решили забраться в курятник. Так называлось место под нашим крыльцом, куда вела крохотная дверца, в которую свободно могла войти только курица. Трехлетняя же я, протискивалась не так свободно, потому что ростом была с целых полторы. В курятнике было достаточно темно и очень грязно. Красиво выражаясь, это были авгиевы курятни, которые достались нам от курей предыдущих владельцев дома. Именно там, в курятнике, где не было никаких кур, мы и собирались курить.

Руслан был старше меня года на два и, чего уж там, идеи, которые приходили ему в голову, меня бы никогда не посетили. Мы протиснулись в курьи ворота и расположились, как могли. Не успели мы хорошенько рассмотреть окурок и чиркнуть спичкой, как нас застукал мой брат. Курить он не собирался, но зато сказал, что если я буду курить, то он расскажет маме. Я выбрала курить! Я ведь дала слово Руслану, неужели непонятно?

Окурок мы благополучно докурили, и нам даже удалось не устроить пожар. Мы тянули дым в себя, мы дули в сигарету, но так и не поняли, зачем взрослые курят. Что такое курить в затяжку мы, естественно, не знали и делать этого не умели. Но послевкусие все равно было не из приятных.

На следующее утро я, как обычно, пришла в комнату к родителям. Они уже не спали, и я уселась на диван. И тут начался спектакль.

– Жорик, – сказала мама трагическим голосом, обращаясь к папе, – ты знаешь, какой ужас?! Я читала в газете, что некоторые маленькие дети курят!

– Да, Валюша, – задумчиво ответил ей папа, – я знаю. Самое ужасное, что эти дети никогда не вырастают!

– Бедные дети! – пожалела мама «бедных детей».

Мне было очень неудобно за родителей, потому что актеры они были так себе. Самое обидное было то, что мои родители всегда разговаривали со мной, как со взрослой. Зачем же теперь нужно было придумывать это вранье? Конечно, я вырасту! Главное, что я сразу поняла, так это то, что живу под одной крышей с ябедой.

Ах, как юна и самонадеянна я была тогда! С каждым днем я все отчетливее понимаю, что мои родители говорили правду.

Я так и не выросла.

 

СКОРОСТЬ – НЕ ГЛАВНОЕ

Я бежала со всех ног домой. За мной гнался мой шестилетний брат на три года старше меня. Тощий и ногастый. Я должна была успеть добежать домой первой. Это было делом жизни и смерти. Только бы не упасть по дороге. Тогда всё! И я бегу, бегу, выбиваясь из сил. Вот я уже взбираюсь по лестнице на крыльцо, а он все ближе. Ну же! Давай! Я вбегаю в дом. Надо срочно найти маму и я кричу:

– Мама! Мама! Где ты?

Из кухни в коридор выскакивает перепуганная мама.

И тут в дом врывается мой брат и громко кричит:

– Мама! Мама! Не верь ей! Она все врет! Я не целовался с Лариской в сарае!

Все-таки скорость – не главное!

 

НЕТ НИЧЕГО ВКУСНЕЕ

Мама ездила на работу на электричке. Когда она возвращалась, то иногда привозила большой бумажный кулек конфет «Коровка» эстонской кондитерской фабрики «Калев». Такие кульки в магазинах сворачивали из больших листов разно-коричневой бумаги. Эстонская «Коровка» была завернута в красные фантики. Какие фантики были у нее в Одессе, я не помню. Коровок в кульке было полтора кг. Больше «в одни руки» не отпускали. Дни, наполненные коровками, были самыми счастливыми, хотя длились недолго, несмотря на все усилия мамы контролировать поедание заветных конфет. Однажды я открыла маме свою душу.

– Хочешь знать, о чем я мечтаю? – спросила я у мамы.

– Конечно, – ответила мама и приготовилась внимательно меня слушать.

– Я мечтаю, чтобы у нас был такой кулек «божьих коровок», который никогда бы не потратился.

Я все время неправильно называла эти конфеты «божья коровка» – так сильно они мне нравились. И правда, на свете не было ничего вкуснее…

Может только сгущенка. И живачки. Мятные и апельсиновые. И еще конфеты «Полет», такие вкусные леденцы, похожие на таблетки «аскорбинки», только прозрачные. Кстати, аскорбинки тоже очень вкусные, хоть и лекарства.

Вообще, так много вкусных лекарств! Вот, например, «полиэмилитки», которыми нас кормит дядя фельдшер, когда мы с мамой и братом ходим в Амбулаторию. Сначала он прикладывает к нашим с братом шкирлетам холодный стетоскоп и тот постепенно об нас нагревается, а мы должны то дышать, то не дышать. Открыть рот и сказать: «А-а-а-а!». А потом доктор даст нам эти вкусные шарики – полиэмилитки, чтобы мы не заболели полиэмилитом. Я бы каждый день ходила за ними в Амбулаторию, но видимо их всегда не хватает, потому что часто нас туда не зовут. Зато мама может купить «Гематоген». Тоже очень вкусное лекарство, если у тебя не хватает железа. Как мне хочется, чтобы у меня не хватало железа! Но самое, по-моему, вкусное лекарство, все-таки, Пертуссин. Такой сладкий сироп. Только тут надо хорошенько постараться и заболеть.

А вот еще в Универсаме продают пепси-колу. Такую, в маленькой бутылочке с красивой сине-красной крышечкой. Это самая вкусная в мире газировка. Ни Буратино, ни Дюшес, никакое другое ситро не могут с ней сравниться. Даже Байкал. Он, конечно, похож на пепси-колу, но все равно она вкуснее. За пепси-колу я готова… ну… просто, что угодно!

А еще вот эти тюбики. Один маленький с ярко-красным прозрачным кисло-сладким желе, наверное, смородиновым или клюквенным. Называется «Космос». И другой тюбик, большой, с фруктовым повидлом. Я могу за раз съесть целый тюбик Космоса или почти целый тюбик этого повидла. Надо только немного подождать, отдышаться и доесть. Самое здоровское в этом то, что ты можешь есть из тюбика, как настоящий космонавт. А кто не хочет стать космонавтом? Я лично очень хочу! Да это даже решено уже!

Когда я вырасту, я обязательно полечу в Космос!

_______

* автор знает, как правильно пишется это слово (прим. автора)

 

СМЕРТИ НЕТ! (НО ЕСТЬ БАРМАЛЕЙ)

Однажды я играла во дворе, и мне срочно понадобился мой мяч. Я забежала в дом и, не снижая скорости, влетела в нашу с братом комнату. Мячик должен был ждать меня под кроватью. А на кровати лежала моя бабушка. Она держалась за сердце и тихо стонала. Ее «прихватило», пока она была на огороде.

– Что, бабушка, умираешь? – по-деловому спросила я.

– Да, внученька, умираю. – ответила бабушка, надеясь услышать слова сочувствия.

– Ну, ничего, бабушка, – успокоила я ее, – я тоже умру.

Выудив мячик из-под кровати, я убежала во двор. А бабушка еще не раз вспоминала, как осталась лежать на кровати, держась за сердце и пытаясь не смеяться. Смеяться ей было больно, но не смеяться она не могла.

– Посочувствовала родной бабушке! – вспоминала она мне спустя годы.

Вы только не подумайте, тогда я не была жестокой. И я умела сочувствовать. Но когда знаешь, что ничего страшного не произошло, то, что ж поделаешь?

Я помню, как мой брат бежал из нашей спальни и кричал, что не хочет умирать. Может ему что-то приснилось? Я почему-то в это время еще не спала. Взрослые пытались его утешить, но он продолжал кричать, что не хочет умирать. Я подошла к нему и сказала правду:

– Смерти нет! – мне было странно, что он не знает.

Откуда знала я? Да я видела это собственными глазами! Вернее, когда закрывала глаза. Я часто это видела.

Абсолютно черное пространство. Нет ни пола, ни стен, ни потолка. То есть, они есть, но их не видно. Мы лежим на полу: мама, брат и я. Так можно догадаться, что пол все-таки есть. Но все равно, ничего не видно. Зато нас видно очень хорошо. И мы мертвые лежим на полу. Наверное, мы умерли одновременно. А потом приходит медсестра – молодая тетенька, в туфлях на каблуке (я даже слышу, как ее каблуки цокают по деревянному полу), на ней белый халат и белая шапочка с красным крестом. Ее тоже очень хорошо видно. В одной руке она держит стеклянный пузырек с большим бумажным ярлыком, а в другой столовую ложку, или даже больше, чем столовую. Она по очереди подходит к нам, наливает в ложку из пузырька какую-то микстуру, а потом наклоняется и выливает ее в рот, сначала маме, потом брату, а потом мне. И мы встаем. И мы живые.

Так что главное – не паниковать, даже если вы умерли, а просто дождаться медсестру.

И вообще, на свете есть вещи, пострашнее смерти. Например, Бармалей. Даже не думайте смеяться. Я точно знаю, что вы понятия не имеете, насколько это страшно. Но это единственное, чего стоит бояться. Вы, наверное, начитались Чуковского и насмотрелись картинок в книжке. Мама нам каждое утро читает книжку «Чудо-дерево». Мы с братом ее очень любим. И Чуковского я очень уважаю. Он многое знает. Там, рыбы по полю гуляют, и крокодил папиросы курил, и ботиночки на дереве растут. В общем, если человек умный – это видно сразу. Но с Бармалеем он явно промахнулся. Когда я первый раз увидела рисунок с Бармалеем, я решила, что это шутка такая. А потом поняла, что они с художником просто ничего не знали. Так вот, сегодня, похоже, вы узнаете правду.

Он приходит только, когда рядом никого нет, и никто не поможет. Он приходит только тогда, когда я сплю. Мне снится комната. Моя обычная комната. Настолько обычная, что вы бы никогда не догадались, что это сон. И я играю в игрушки. А потом, я понимаю, что приближается Бармалей. Я это чувствую кожей, душой, поджилками. И шторы на окне начинают вздуваться и тянуться в мою сторону. Никак нельзя, чтобы Бармалей не пришел. Потому что даже шторы уже все поняли. И я одна. И самое страшное – это увидеть его. Поэтому я всегда падаю лицом вниз и закрываю голову руками. И я чувствую приближение силы, против которой ничего не могу. И шторы срываются с карниза и накрывают меня. И тогда я просыпаюсь и кричу: Бармалей! И я бегу в комнату к маме. Передо мной абсолютно черное пространство. И всегда в абсолютной черноте эти желтые горящие пятна у меня перед глазами. И ничего не видно. Но это не важно. Я и так знаю куда бежать, чтобы найти маму. Или мне так страшно, что я не могу пошевелиться, а только кричу: Бармалей! И тогда мама бежит ко мне. Она ложится рядом, обнимает меня и что-то говорит, и я уже не боюсь. Я знаю, что сегодня он больше не придет. Потому, что он приходит только, когда рядом нет никого, и никто не поможет.

Так что, вы теперь понимаете, что его никто не видел и поэтому никто не может его нарисовать. И тот Бармалей у Чуковского просто мелкий жулик.

Но знаете, жизнь очень смешная штука. В ней постоянно что-то меняется. Многие на это жалуются. Я и сама из-за этого тысячу раз выглядела глупо. Но все же, мне всегда было легко, потому что я живу, зная главное – смерти нет, а все, что есть у меня, я могу прикинуть на пальцах. Это упрощает подсчеты, делает жизнь понятной и прозрачной, и я в любой момент могу подвести итог. И я делаю это каждый вечер. И этот итог уже много лет не меняется:

У меня остался Бармалей, но мама больше не придет.

Ну да! Да!!! Ладно! Черт с вами! Пусть будет по-вашему!

Пусть будет наоборот.

Категорія: «Соты» 2017

 Друк  E-mail

(фрагменты повести)

…В то время Жора был отчаянно влюблен. Искусствоведческое образование объяснило ему, как влюбляться правильно. Предметом его гипертрофированно нежных чувств была живопись пейзажиста Виктора Давидовича Кокина. Вся Жорина профессиональная деятельность (не слишком пока обширная) была сосредоточена на нем. Пронизанные неярким серым светом пейзажи заставляли Жорино сердце мягкими толчками ударять куда-то в желудок. Это не был чересчур популярный художник, однако коллекционерами и знатоками его работы ценились высоко. Многим он казался недостаточно выразительным, но зато те, на кого однажды падал жемчужный отсвет его картин, заболевали Кокиным надолго. Жора потратил много времени и сил, пытаясь разобраться, в чем же секрет Кокинского обаяния – и не смог. Мало того, подобраться к раскрытию тайны не удавалось даже тем немногим исследователям, которые рисковали углубиться в анализ его творчества. «Виртуозная работа с цветом, кажущаяся небрежность исполнения…» – начинал очередной специалист и немедленно воспарял в безвоздушное пространство, откуда плевал на землю цветистыми и бессмысленными фразами вроде «волшебник тональных отношений» и «несказанно утонченный лирик». Жора чувствовал себя оскорбленным, как будто при нем какой-то хам обозвал Венеру «симпомпончиком». Больше всего ему хотелось накрыть загадку ладонью, как кузнечика, услышать, как она шевелится под пальцами, а потом спокойно, не вдаваясь в чувствительность, трезво, объяснить всему миру, что такое Кокин и его дар. Увы, он был влюблен, и трезвость ему не давалась.

Веронику Даниловну, давнюю знакомую своей матери, Жора недолюбливал с детства. Она умудрялась сочетать в себе самую слюнявую сентиментальность, почти Ксюняшиного уровня, с жесткой, как консервная банка, деловой хваткой. Если б не личность Вероники Даниловны, которая вполне была способна вытрясти душу из матерого гестаповца, Жора был бы полностью счастлив. А впрочем, пропади она пропадом, Вероникина личность! Главное – у меня в руках реальный заказ на то, чем я бы занимался и без всякой оплаты. Монография о Кокине, написанная лично мной, куча цветных репродукций, блестящее исследование, одним движением ставящее меня в ряд с ведущими специалистами. Презентация в Вероникиной галерее с дурацким названием «Феникс», юбилейная выставка работ Кокина. Уж Вероника-то расстарается, чтоб экспозиция была на высоте… Ах да, и аванс, конечно. Низменно, но греет, сволочь, душу, что и говорить. Конечно, придется поработать. Так поработать, как еще никогда не приходилось. Но ведь это не какая-то постылая курсовая, это теперь серьезно. Надо на родину Кокина съездить, поговорить там с его дочкой и внучкой. Может, там и еще кто-то знавший его лично остался…

«Я заранее прошу у Вас прощения. Вероятно, знакомство с городом Вас разочарует. Когда-то городок Большая Рачня на берегу широкой и мелкой реки Рачни действительно был красивой провинцией с помещичьим домом на холме, городским садом и своеобразной деревянной архитектурой. Сейчас ничего этого нет. Господский дом стал в советские времена санаторием, отчего быстро развалился. От сада осталась небольшая рощица, густо усыпанная пьяницами и мусором. Дома все больше панельные. Мне рассказывали, что и полвека назад, когда дед вернулся сюда из столицы, он был разочарован. Не знаю, кто и как смог это определить – своими переживаниями он обычно не делился. Впрочем, здесь сохранился дом недалеко от центра города – в нем теперь живет моя мать. Имеется также зал в нашем краеведческом музее, полностью посвященный Кокину. Остановиться в Рачне можно в… Меня вы можете найти по адресу…». Подпись, как это обычно и бывает в соцсетях, стояла сверху: Isabella Kokina. Внучка. На аватарке вместо фотографии – Кокинский пейзаж, превратившийся от сильного уменьшения в невыразительную кляксу.

Жора нерешительно нажимает звонок. Сомнения в правильности данного адреса тревожат его все сильнее и сильнее. Несуразное бетонное сооружение в три этажа, причем на третьем все окна методично выбиты. Висящая по диагонали вывеска «Шиномонтаж», рядом ржавые двери гаража, усеянные скверными надписями. Вросший в землю микроавтобус. Не похоже, чтобы здесь кто-то жил. Значит, придется возвращаться в гостиницу, списываться с Isabella Kokina. Телефона она предусмотрительно не дала. Неизвестно, выйдет ли на связь вообще. А ведь уже вечер, значит, день я потерял… Однако за дверью слышатся гулкие шаги, и на порог выглядывает чернявый паренек неопределенного возраста. На его голый торс накинута грязная джинсовая рубаха, лицо помятое. Из шортов торчат тощие волосатые ноги в резиновых тапках.

– Извините, – начинает Жора, – я ищу Изабеллу Кокину, внучку художника. Понимаете, она дала этот адрес, мы вроде бы договорились встретиться…

Парень осматривает гостя сверху вниз, потом снизу вверх и мотает головой в сторону темного дверного проема:

– Идемте!

Жора поднимается следом за странным парнем по содрогающейся железной лестнице. Что это еще за личность? Муж или сожитель таинственной Изабеллы? Сторож? Странно…

Загадочный провожатый заводит гостя в маленькую комнату на втором этаже. Здесь нет окон, и невнятно светит слабенькая желтая лампочка на голом шнурке. У стенки, рядом с неизвестно куда ведущей дверью – продавленный диванчик, прикрытый засаленным пледом. В углу – ржавая мойка, рядом с ней на столике – давно и безнадежно немытая посуда. Посередине комнаты на боку лежит растерзанный мотоцикл. По коричневому линолеуму под ним растекается черная маслянистая лужа. Жора не может отделаться от мысли, что мотоцикл отвратительно похож на полураздавленного таракана.

– Садитесь, – приглашает провожатый. – И давайте знакомиться. Женек. 

– Жора, – сообщает искусствовед и неприязненно пожимает несвежую лапку. Никаких признаков Изабеллы. Что бы это значило?

– Я так понимаю, вы хотите поговорить о живописце Кокине, – не то спрашивает, не то утверждает Женек. Жора кивает. – Пить будете?

– Н-нет, воздержусь, пожалуй. Я, собственно… – Жоре хочется сказать, что он собрался пообщаться с Изабеллой Кокиной или с ее матерью, а не с неизвестно кем, к тому же пьяным. Однако искусствовед не успевает.

– А я выпью, с вашего разрешения, – сообщает Женек и наливает себе из большого термоса в немытую чашку нечто черное и густое, донельзя похожее на лужу под мотоциклом. В ответ на недоуменный Жорин взгляд он поясняет:

– Солидол. Единение с техникой – несомненное достоинство механика, даже если он такой паршивый специалист, как я. Так что именно вы бы хотели узнать о знаменитом живописце?

– Сначала я бы хотел узнать, с кем разговариваю, – решается Жора. – А вообще-то, – сразу же добавляет он, чтоб сгладить свою резкость, – мне интересна атмосфера в его семье. Отношения между людьми, обстановка. Его жизнь с женой. Его отношение к людям. Привязанность к родному городу. И так далее.

– Ну, что касается первого вопроса, на него я уже ответил. Женек я. Бездарный механик. На что была похожа жизнь Кокина с женой, не знаю. Не уверен, что он вообще с ней жил. Скорее, рядом с ней. Или, если уж на то пошло, она жила с ним рядом. И жизнь ее была нелегка. Она в молодости подавала большие надежды, как живописец, но выбрала быть женой Кокина. Два живописца в этой семье точно так же не поместились бы, как две жены в православной семье. Она в это свято верила, пока не подросла дочь. Тогда обнаружилось, что то, что непозволительно в жене, в дочери только приветствуется. Бабушке в утешение остались только мазохизм, сознание своей великой жертвы и неприязнь к собственному ребенку. Надо сказать, утешалась она этим от всей души. Кстати, город она тоже ненавидела и сообщала всем об этом не реже одного раза в два дня. Вбила себе в голову, что останься они в столице, все было бы иначе – для нее. Ей нравилось думать, что что-то могло бы быть иначе…

– Подождите, – перебивает Жора, – Значит Юлия Бернацкая, жена Кокина, приходилась вам бабушкой?

Вот это новость. Значит, была не одна внучка?

– Как вам сказать, – Женек пожимает плечами и отхлебывает еще солидола, – ей, конечно, пришлось быть бабушкой. Она даже заказала себе очки при отличном для ее возраста зрении, и стала носить платок. Но видели бы вы ее руки – красные, крепкие, как какие-то корни, деятельные, с грязными обломанными ногтями… Она ими, между прочим, гордилась. «Вот это руки, я понимаю. Удобные, хватучие. А у вас всех – черт-те что, какие-то цапки. Как вот у него, – она показывала на деда. – Никогда он руками ничего не делал!». Говорить гадости деду вошло у нее с возрастом в привычку. Главным его пороком было: «жил своей жизнью и делал, что хотел». Для бабушки, всю жизнь жившей чужой жизнью и занимавшейся принципиально только тем, от чего ее с души воротило, это действительно было невыносимо. Самое худшее, что муж очень легко примирился с испорченной жизнью жены и продолжал делать, что хотел и жить своей жизнью. Бабушкины горькие обиды он мило вышучивал и тут же о них забывал. Милейшее воспоминание детства: бабушка прижимает меня к себе в уголке на диванчике и задушевнейшим образом описывает, как она собиралась повеситься в «туалетике» на даче. «Там, понимаешь, детка, приступочка такая удобная есть»… И тут же, спохватившись, что говорит все-таки с ребенком, делает назидательный вывод: «но я подумала о тех, кому придется потом с этим разбираться. Всегда надо думать о других, кысинька моя…». Было мне лет пять.

– Налейте мне, пожалуй, этого вашего, – не выдерживает Жора. Вкус у тепловатой бурды неприятно знакомый.

– Кофе, коньяк и оливковое масло, – поясняет Женек. – Фирменный коктейль «Солидол». В моменты финансового оскудения я пробовал перейти на подсолнечное, но это, знаете, не совсем то…

– И все-таки, – снова пробует внести ясность Жора, на этот раз зайдя с другой стороны. – Вы – внук Виктора Кокина?

– А фиг его знает, – равнодушно отвечает Женек и у Жоры под действием «Солидола» закрадываются сомнения в безупречной нравственности Юлии Бернацкой или, может, ее дочери. – С уверенностью можно только сказать, что Кокин приходится мне дедом. А что я такое – разве поймешь?

– Вы хотите сказать, что ваша мать… Понимаете, я точно знаю, что у нее одна дочь. Но в жизни ведь бывает по-всякому…

– Это точно. Если вы намекаете на нравственный облик моей родительницы, то должен сказать, что он у нее безукоризненный. Правило у нее в жизни было одно – почитай Виктора Кокина, все остальное дозволено и не осуждается. Она до сих пор этому кодексу верна.

«В конце концов, меня интересует художник, а не степень распущенности окружавших его женщин» – думает Жора, прихлебывая помои из пластикового стаканчика. Но все-таки – кто это такой? Приемный ребенок? Внебрачное дитя? 

– Расскажите мне тогда о вашем дедушке, если вы в самом деле его внук, – просит Жора, скорее жалобно, чем раздраженно. – Мне нужно понять, в чем, так сказать, секрет его гениальности… Вы описываете его каким-то эгоистом, но ведь это не могло быть так. Каждая его работа говорит о любви к… – Жора не может подобрать, к чему.

– Конечно, он не был эгоистом. Он летал выше любых определений. К нему нельзя было подойти с обычной меркой. Он просто иначе не мог. Была его работа, и все силы уходили туда, а оставлять что-то семье не приходило ему в голову. Не со зла, конечно. Просто, как-то вот так. Очень любил изображать трогательные сюжеты – по-хорошему трогательные, не нынешних сахарных котят – но несчастные бабы у него под носом продолжали оставаться несчастными. Возможно, его привлекала беззащитность, а жена и дочь его прекрасно умели защищаться. По крайней мере, от всего, что могло дать им какое-то счастье…

Жора чувствует, что Женек начинает куда-то воспарять и торопится стащить его обратно на землю:

– Не могли бы вы рассказать о вашей обыденной жизни? Ну, скажем, чем в семье Кокина питались?

– Дичью и отбросами, – мгновенно выстреливает Женек и снисходительно добавляет, – в общем, как и все.

В мозгу одуревшего искусствоведа возникает странный образ народного художника с дробовиком за плечами, печально изучающего содержимое мусорного бака в компании других художников с ружьями. Все скопище (гигиены ради) одето в медицинского вида резиновые перчатки. Рот у Жоры открывается широко, как мусоропровод, и с почти слышным лязгом захлопывается.

– Отбросы, – поясняет Женек, – это то, что во время оно появлялось в свободной продаже. Слышали такое выражение: «выбросили в магазин»?

– А дичь? – почему-то шепотом вопрошает Жора.

– Дичь предполагает охоту. Кто такая, скажите мне, какая-нибудь похабная сметана, если ее необходимо выслеживать, часами стоять, образно говоря, на тяге, и еще неизвестно добудешь ты в конце концов ее или нет? А охотничьи рассказы чего стоят! Вы слыхали про головку сыра, в которой обнаружили живую мышь?

– И ваш дедушка увлекался подобной «охотой»? – недоверчиво спрашивает Жора.

– Нет, что вы. Охотилась, преимущественно, бабушка. Охота вообще была занятием женским. В пять утра она надевала, чтоб не замерзнуть, черненькое пальтишко с налипшим сором, брала ягдташ… Бабушка очень заботилась о состоянии этой части экипировки. Надо сказать, у ягдташа частенько отрывались ручки. Бабушка была неплохим добытчиком, и ей случалось выжимать большие тяжести. Только азарт спасал старушку в таких случаях от радикулита… Кстати, охотничьи сумки очень редко попадались среди отбросов. На них самих тоже приходилось охотиться. Этим уже занималась мать. Она предпочитала охоту на несъедобную дичь, однако добытчиком была скверным. Не помню за все детство ни одних штанов по размеру.

– Но, дедушка… – почти без надежды вставляет искусствовед.

– Дедушка порхал с цветочка на цветочек. Вероятно, он считал, что еда приходит домой с базара сама, после чего мясо заворачивается в капусту и укладывается в кастрюлю. Одежду ему выбирала и покупала мать, и вот тут промахов не допускала. Она, неспособная раздобыть наволочку, адекватную подушке, приносила откуда-то небывалые немецкие куртки, туфли из мягкой кожи, чудодейственно баюкающие мозоли… Я думаю, это было не проще, чем голыми руками завалить носорога. Неудивительно, что на мелкую дичь, вроде детских трусов, у матери не оставалось ни сил, ни вдохновения.

– А что ваш дед? – Жора решает немного изменить вопрос, чтоб снова не повторять «а дедушка».

– Дед, как правило, бывал доволен. Похрюкивая, примерял, благодарил… Ну, а потом носил, если нравилось, а если нет – вешал в шкаф до скончания веков. Не покупай ему мать одежды, он, наверное, ходил бы голым, или в старом рабочем халате. Говорят, в молодости он очень внимательно относился к своей внешности. Я этого не помню. При мне все его силы уходили в работу и только в работу, а то, что могло обойтись без него, дед спокойно пускал на самотек. Что родню, что одежду. Справедливости ради, мать иногда приносила что-нибудь и бабушке. Та имела наготове несколько железобетонных доводов, чтоб отказаться носить обновку. Новая одежда мешала ее концепции восприятия жизни, как наказания. Обычно бабушка отвергала одежду как «слишком молодежную», или, как вариант, «слишком роскошную». С приходом капитализма, превратившего благородную охоту в пошлый шоппинг, это у них стало этакой развеселой игрой. Мать покупала и приносила, а бабушка наряжалась в лохмотья, выпущенные при Хрущеве, и объясняла, почему новое ей не подходит. Или просто не носила, без объяснений. Ей нравилось выглядеть нищей.

– Но, мне казалось, у вас была довольно состоятельная семья…

– Да, наверное. Во всяком случае, обеспеченным себя никто не чувствовал. Это было бы слишком по-мещански. О деньгах все время беспокоились, тратили их бессмысленно или принимались ни с того ни с сего экономить на самом необходимом. Как-то, например, решили, что туалетное мыло – пошлая роскошь. И месяц мылись стиральным. Зачем? На кой ляд чесаться от хозяйственного мыла и тут же покупать ребенку американскую пижаму с кружевами? Красоту эту через неделю бабушка выварила и она приобрела вполне советский вид. Зато приличные брюки принципиально отсутствовали у всех, кроме деда. Почему на всю семью на десять лет имелись только две мочалки из резанного полиэтилена? И при этом был период, когда к чаю каждый день покупался тортик. Можно ведь было, наверное, один раз выпить чаю с печеньем и купить на сэкономленные деньги мочалку? Так и не купили. Мочалки выкинули только после смерти деда и бабушки. Спасибо, хоть в гроб не положили.

Желтая рахитичная лампочка бросает гадкий свет на продавленный диванчик, глумливо хихикает в чашках с «солидолом». Жора теряется в догадках, каким образом у Кокина оказался неучтенный внук.

*

Жора сидит в очень средней руки пиццерии. Дерганое освещение тошнотворно сочетается с противным запахом. После вчерашнего «Солидола» в организме нехорошо. На заказанную сдуру чашечку эспрессо Жора пытается не смотреть – кофе вызывает скверные ассоциации. Искусствоведа терзает тошнота, глубинная, настоящая, не какое-то там дамское головокружение. Жаль, что вместо кофе ему не подали рюмочку «энтеросгеля»… Надо позвонить незаслуженно обиженной Ксюняше. Надо выкинуть из головы навязчивого Женька с его несусветной болтовней и сосредоточиться на работе. Сейчас придет Изабелла Викторовна Кокина. Настоящая, задокументированная внучка художника. Собраться с мыслями и задать правильные вопросы. Только не о еде. Разговора о еде мне не вынести. Проклятый «Солидол»! Жора рассеянно смотрит на свисающего с потолка картонного ангелочка. Повешенный ангел. Возможно ли повесить того, кто умеет летать? Вдруг Жора срывается с места и несется в уборную. «Солидол» не выносит пребывания в желудке и рвется на свободу. Жора изображает извержения Везувия в украшенном розочками сортире. Вот так. Исключительно лава, и никаких лапилли, потому что вчера я ничего не жрал. Перед глазами у него неотвязно стоит картинка: голая спина Женька с жестяными крыльями, ввинченными при помощи больших болтов прямо в плоть тощих лопаток. «Между прочим, тяжелые и потрясающе мешают спать», – жалуется Женек, – «И фиг наденешь что-то по фигуре…».

Жора полощет остывающий кратер своего рта белым жидким мылом. Ему немного легче. «Три-де татуировка», – повторяет он, как молитву, – «три-де татуировка, чтоб им пусто было, внукам художника Кокина…».

«Будем рассуждать спокойно, – продолжает размышлять искусствовед, снова помещаясь за столиком. Он с удовольствием замечает, что теперь способен смотреть на чашку кофе без смещения геологических пластов в своем нутре. – Я хотел главным образом понять, какая атмосфера была у них в доме. Точку зрения домашних на художника и его творчество. Будем надеяться, что Изабелла Кокина – дамочка здравомыслящая, и в состоянии ответить хотя бы на вопрос о количестве детей у собственной матери… И немедленно выбросить из головы этого крылатого полудурка. Устроил себе забавный вечер, механик недоделанный. Откуда он вообще взялся, хотел бы я знать…».

– Наверное, вы ждете меня? Я – Изабелла Викторовна Кокина.

Жора поднимает глаза. Перед ним стоит высокая женщина средних лет. Довольно красивая, если не обращать внимания на напряженную улыбку. Похоже, с возрастом начала полнеть и теперь отчаянно с этим борется. Прозрачный шарфик в тон сумочке. Бусы с намеком на стиль… Прическа…

– Здравствуйте, садитесь, – спохватывается Жора. – Я писал вам. Я хочу поговорить о вашем дедушке.

– Пожалуйста, – Кокина пристраивает перезрелую попу на неустойчивый стул.

– Понимаете, я хотел бы почувствовать атмосферу, которая окружала человека такого огромного дарования. Расскажите просто то, что приходит вам в голову, когда вы вспоминаете вашего дедушку.

Привычным жестом Кокина подзывает официанта, заказывает чай и порцию салата. Точно, худеет.

– Прошу прощения, я проголодалась, – напряженная улыбка делается прямо-таки нервозной. 

«Чего нервничать, спрашивается? Я бы тоже хотел сейчас есть, если б мог…».

– Виктор Давидович Кокин был необыкновенным человеком, – сообщает Изабелла Викторовна. – Все это чувствовали.

Она замирает, закрывает на мгновение глаза, и продолжает:

– Удивительный лиризм его творчества трогательно сочетался со скромностью и самоуглубленностью Кокина, как человека. Лишенный какой бы то ни было тяги к отличиям, он, тем не менее, удостоился почетного звания народного художника. Однако, неизвестно, повлияло ли это на образ мыслей художника. Во всяком случае, в своей работе он продолжал оставаться самим собой – мягким, трогательным, мечтательным, тончайшим колористом и признанным мастером освещения…

В желудке у Жоры геологические пласты снова начинают плавно перемещаться. Он почти не замечает этого. Все его существо наполняет изумление, переходящее в тот испуг, когда единственно разумным кажется заорать и убежать. К маме, уткнуться в теплые коленки, вдохнуть запах посудной тряпки, исходящий от ласковых рук… Желудок весело отзывается на мысль о посудной тряпке. В общем, надо немедленно проснуться. В оббитой мягким комнате. Привычно размять руки, затекшие от смирительной рубашки. Похлебать жиденькой больничной кашки (привет Везувию!) и неспешной походкой отправиться за порцией животворного электрошока.

Изабелла Кокина, кроличьим движением торопливо подгрызавшая какие-то кулинарные листья, планомерно и с достоинством пересказывала Жоре его собственную неудачную курсовую работу.

Слово в слово, абзац за абзацем, она продвигала собеседника по позорным глубинам его собственного курсовика. «Может, она издевается?» – с надеждой думает несчастный Жора, переходя от приступов вернувшейся тошноты к припадкам мучительного стыда, – «хорошо бы она попросту издевалась над кретином, лезущим в личную жизнь художника… А этот, вчерашний, тут причем?».

Изабелла решительным шагом продвигается к заключительным тезисам. Жора понимает, что он не может больше. Что вариантов, в итоге, только два: либо она прекращает, либо он убегает с носорожьим ревом, бодая больной головой розовые стенки.

– Сколько внуков у вашего дедушки? – хриплым голосом, годным разве что для криков «караул!» или «спасите!», вопрошает Жора. – Кто такой Женек?

Ему хочется продолжить и завопить: «Какого лешего вы пересказываете мне мой же курсовик?!», но он чувствует, что его голос выродился в окончательный писк. Изабелла, с замершим во рту листочком, похожа на кроткого грызуна. Жорин желудок внезапным ловким движением подпрыгивает куда-то в шею.

– Извините, – бормочет искусствовед и несется в розовую уборную.

Оттуда он возвращается деморализованный и зеленоватый. Изабеллы Викторовны за столиком больше нет. Вместо нее, одетый в легкую курточку, неубедительно имитирующую матрас, сидит Женек.

– Должен сказать, вы весьма точно почувствовали атмосферу у нас дома, – заявляет он, – Действительно, тошнотворно.

– А где Изабелла? – тихонько спрашивает искусствовед.

– Изабелла Викторовна, заметьте, – поправляет Женек. – Изабелла – это нечто совершенно другое, здесь пока не присутствующее. Изабелла Викторовна, я полагаю, где-то на дне папки с информацией о живописце Кокине. Уж не знаю, где она взяла эту курсовую. Она собирает и складывает в архив решительно все, что получается найти. Все материалы, где есть хоть полслова о Кокине. Однажды даже подшила материал о производстве кока-колы. Правда, потом выкинула.

– Но я могу и сам собрать материал, – стонет Жора, – мне надо было… то есть, я хотел личное, субъективное мнение.

– А чем вам мое не угодило? – без обиды спрашивает Женек. – Вроде и мнений вам навалял, и объективностью они не отличаются…

– Если б я мог понять, – вздыхает Жора, – кем вы приходитесь Кокину. А так, простите, но вы для меня человек с улицы. Может, вы по пьянке рассказали мне о своем дедушке, каком-нибудь Михаиле Владимировиче Гуталиненко. А я это выдам за воспоминания о художнике Кокине его родни. Безобразие получится!

– А безобразия, знаете ли, всегда хватает, где бы не начало обретаться какое-нибудь образие. Это что-то наподобие опилок при производстве деревянной скульптуры. Прекрасный образ, какой-нибудь лев с головой единорога… Чем лучше произведение, тем больше опилок…

– Так кто же вы все-таки? – измученно спрашивает Жора.

– То же самое, что Изабелла Викторовна. То же самое, что Изабелла, она же Белочка. Во многом то же самое, что мать. Опилки. Хотя виноват, мать – кусок побольше. Какая-нибудь щепка или даже рог. Ну, не понравился скульптору рог на голове у льва, он его и отпилил. А рог, глядишь, вовсе и не рог, а Нателла Викторовна Кокина…

– С Нателой Викторовной хотя бы можно пообщаться? У нее, я надеюсь, нет привычки исчезать? Или она тоже цитирует идиотские рефераты, а потом пропадает?

– Чего-чего, – печально отвечает Женек, – а отношений, мнений и интерпретаций у нее завались. На каждый день недели – отличные свежие, добросовестно аргументированные интерпретации с легким налетом казуистики. Вам понравится. Блестящие, абсолютно искренние мнения в ассортименте. Одно другого лучше.

– Адрес? – прокурорским тоном осведомляется Жора. Он им покажет, этим конченым внукам, кто они такие. Нашли себе цацку такую – искусствоведа. Опилки, блин!

– Пожалуйста, – пожимает плечами Женек и пишет что-то на салфетке. – Хотите, я вам еще и бабушкин адрес напишу? Двенадцатый сектор городского кладбища. У старушки с возрастом появилось отличное свойство – она всегда выслушивает собеседника. При жизни так не получалось. Стоило начать при ней фразу, как у бабушки в голове складывалось продолжение, которым она в тебя и выстреливала, как чугунным ядром. Неважно, что ты собирался сообщить что-нибудь совершенно другое, она заранее все знала и убеждению не поддавалась. Говоришь, например: «Помидоры в этом году…», и хочешь продолжить, что из-за дождей эти самые помидоры на корню сгнили. А бабушка уже зарядилась, запал поднесла и стреляет: «Такие живописные помидоры! Крупные, как кулак (тут она обязательно подсунет тебе кулак под нос, чтоб ты не возражал и не вздумал удрать), отличные, сочные, желтые, красные, розовые, даже какие-то буро-коричневые!». Ну, ты, понятное дело, давно в нокауте и в том, что помидоры на корню сгнили и сам не уверен. Мало того, при пяти следующих встречах бабушка будет тебе говорить: «помнишь, ты с таким смаком рассказывал о помидорах? Я так это почувствовала…».

Женек давно уже разговаривает с чашкой остывшего кофе, потому что истерзанный морально и физически искусствовед уже довольно давно тащится по улице, комкая в руке салфетку с адресом.

*

Встреча Жоры с дочерью Кокина происходит в центре Рачни. На неожиданно зеленой улице – большой двухэтажный дом. Жора неуверенно жмет на звонок, наблюдая, как из-под двери на ступеньки крыльца бойкими струйками стекает грязная горячая вода. Дверь ему открывает высокая и тонкая девушка в мокрых насквозь кроссовках и с тряпкой в руке. Еще несколько литров освобожденной воды радостно стекают на крыльцо. Жора неуклюже отпрыгивает.

– Извините, – грустно говорит девушка, – у нас тут…

– Белочка, корова, блин! – несется из глубины дома. Жора изумляется. Тут что у них, зверинец? – Вентиль заверни, я сказала! – продолжает голос. – Все всегда приходится самой делать!…

Из дома выплывает чудовищного вида старая женщина. На голове у нее грязный клетчатый шерстяной платок. Неестественно тощее тело плохо прикрывает растянутая розовая майка. Видавшие виды джинсы полощутся в луже горячей воды, под ними красные босые ступни. На лице, от брови до подбородка – черная полоска грязи. В руках чудовище сжимает ржавый разводной ключ.

– Здрасте, – неприветливо говорит горгулья. – У нас тут с водопроводом задница, так что прошу прощения. Короче, вентиль я перекрыла, теперь действуйте. Белочка, выдай товарищу тряпку. Стой, я сама сейчас дам. Старуха срывает с дивана белый мохеровый свитерок и босыми ногами втаптывает его в жидкую грязь на полу.

– Но мама, – неслышно возражает Белочка.

– Должно хорошо впитывать, – удовлетворенно отмечает мамаша. – Ведро давай, чего замерла?

Белочку уносит в темноту дома за ведром. Нателла Викторовна (похоже, это именно она) опускается на колени в лужу и яростно сдергивает с дивана покрывало. Оно немедленно покрывается темными разводами. Появляется Белочка с ведром спектрального салатового цвета, присаживается на корточки. Дуя на пальцы, она осторожно вынимает перепачканный свитерок и отжимает его в ведро. Жора стоит, чувствуя себя крайне неловко. Старуха опускает руки в кипяток, достает покрывало и выкручивает его так сильно, что ткань хрустит и рвется. Потом выхватывает у печальной Белочки свитерок и снова топит его в горячей грязи.

– Эй, вы, как вас там, вылейте ведро, будьте человеком! – командует Нателла Викторовна. – На двор его, что б оно все провалилось!

Жора послушно хватает ведро и присматривается с порога, куда бы его вылить. На дорожку, наверное, не стоит… А вот эти три цветка посреди зарослей, по-моему, изображают клумбу. А с другой стороны висит белье, его надо не запачкать.

– Ну что вы там возитесь! – кричит темпераментная дочь лирического живописца, выхватывает ведро и с размахом выливает его прямо под веревку с бельем. На белой простыне появляется серое изображение какого-то материка. Жора идет за ней в дом и наблюдает, как Нателла Викторовна пресекает еще одну попытку Белочки спасти свитерок. Жалкая серая тряпочка, похожая на дохлую кошку, снова погружается в грязь.

Дальнейшее сильно напоминает потрясенному Жоре какую-то оргию вытирания. Он допускает, что можно отчаянно объедаться, напиваться в хлам, не знать удержу в любви или стяжательстве, но устраивать вакханалию из вытирания мокрого пола? Нателла Викторовна самозабвенно швыряет на пол любой текстиль, который Белочка не успела убрать долой с ее глаз. Скатерть со столика, диванные подушки, кухонное полотенце… Она пытается сорвать даже шторы, но они не поддаются, и только старенький карниз, кашлянув, вылетает из пазов и с грохотом застревает на полочке с дисками. Горгулья распахивает шкафчик, и куча одежды, как чистой, отглаженной, так и скомканной и несвежей, летит в остатки грязи. Почему они хранят все вперемешку? Белочка с Жорой, сидя на корточках, смиренно отжимают в ведро, она – шелковую блузку, он – дамские колготы. Нателла Викторовна сует в угол рта новую сигарету и восхищенно заявляет:

– Пипец какой-то с этим водопроводом!

Жора чувствует, что ей потопа еще и мало. Белочка устала и шумно дышит. У него самого ноет спина от беготни с тяжелым ведром. А старая ведьма абсолютно бодра и счастлива, и озирается кругом в поисках хоть какого-то носка, чтоб швырнуть его в остатки грязи.

Потом Жора растерянно стоит посреди погрома. Тенеобразная Белочка пытается спрятать красные перепачканные руки одну в другую. Нателла Кокина сплевывает на пол окурок и давит его босой ногой. На лице ее – людоедская ухмылка.

– Пойду я переоденусь, – говорит людоедка, – вы тут уж пока сами развлекайтесь…

Хозяйка шлепает по лестнице куда-то на второй этаж, оставляя грязные мокрые следы. В прихожей, она же, судя по всему, гостиная и кухня, ужасающий разгром.

– Извините, – робко говорит Белочка, – идемте, я покажу вам, где помыть руки.

Они идут вдвоем в темные недра дома. Потоп захлестнул только первую комнату, поскольку остальные расположены на полметра выше. Жора поднимается на высокий порог и больно припечатывается головой о притолоку. Дверь почему-то поставлена из расчета на нижний вариант пола. Ванна недавно отремонтирована, и странно вдруг видеть среди царящей в доме разрухи блестящий белый кафель. Жора моет руки холодной водой, которая кажется ему еще холоднее после горячих луж на полу. Белочка протягивает полотенце с нарисованным павлином и большой дырой посередине. Потом моет руки она, а Жора удивленно осматривается. За дверью ванной, в коридорчике – скопище хлама. Стиральная машинка советских времен, на ней – огромный раскрытый этюдник с окаменевшими красками на палитре. На полу – стопка альбомов по искусству (парочка таких имеется у Жоры, купленных за неприличные деньги), большая несчастная стопка, перевязанная шпагатом и покрытая давней пылью. Дверь в какую-то проходную комнатку. В ней виднеется пианино весьма старинного вида. Под пианино на газете рассыпаны пыльные орехи. На пианино – тоже. На стене, повыше – пейзаж кисти Кокина, приблизительно семидесятые, период увлечения городскими мотивами. Коллекционеры сейчас за них дерутся. Облупившаяся рамочка, плохо покрашенная оконной эмалью…

Искусствовед и Белочка возвращаются к месту ликвидации потопа.

– Сейчас я чайник поставлю, – говорит Белочка. Она осторожно снимает со стола полную до краев пепельницу, роняет ее, и окурки радостно рассыпаются по мокрому полу. По лестнице спускается Нателла Викторовна. Она переодела сухие брюки, но розовая майка и клетчатый платок по-прежнему на ней, и полоска на лице осталась без изменений.

– Давай сюда, – она забирает у убитой собственной неловкостью Белочки веник, и ловко сметает окурки на совок. – Чай, кофе?

Через час этой странной беседы Жора ловит себя на том, что вместо того, чтоб собирать сведения о художнике Кокине, он напряженно пытается организовать в какой-то букет свои впечатления о его дочери. Нателла Викторовна начала разговор с того, что потребовала от гостя доказательств необходимости науки в целом и искусствоведов в частности. Искусствоведы были немедленно осуждены, казнены, отпрепарированы и выброшены в печь. Наблюдавшая за процессом Белочка сначала скорчилась от стыда, потом стремительно выбежала в сад. В окошко Жоре было видно, как она, по-детски спрятавшись за скамейкой, рывками курит длинную тощую сигарету.

– Бедный ребенок, – с удовлетворением отметила Нателла Викторовна, – с самого детства меня стеснялась. Ну так стесняешься – и живи себе сама, как хочешь. А то лет много, ни семьи, ни нормальной профессии, одно сплошное стеснение…

– Вероятно, у вашей дочери есть образование, – говорит Жора невпопад, не понимая, какой реакции Кокина от него ждет.

– Искусствоведческое, – фыркает мамаша, – чушь собачья, а не образование.

Белочка достает из духовки пригоревшее печенье. Нателла Викторовна тем временем переключается на тему о вторичности женской природы. Странным образом сюда вплетается утверждение о глобальной бестолковости мужчин.

– Взять хотя бы моих родителей, – вещает Нателла Викторовна. – Папа был однозначно гений – во всем, что касалось творчества, от живописи до росписи посуды, создания новогодних костюмов, оформления мебели и так далее. Даже одежда на нем преображалась – так он любил красоту и все, что с ней связано. На маме наоборот, самые лучшие вещи превращались в жуткие тряпки. Она лет до пятидесяти безоговорочно повторяла все, что он говорил. Не могла мама так, как он… Уюта в доме никогда не было. Мама совершенно была лишена женского артистизма. По неделям готовила на обед одно и то же. Покупала мне жуткие ситцевые платьица. Творческая жилка у нее отсутствовала. Творчество вообще не женское дело. Хотя вот в хозяйстве есть такие куколки, которые этому всю жизнь посвящают – пряничные домики и все такое. Это конечно, деградация личности, но вот мужчины так не могут. Они вообще не понимают, что колбаса не в огороде растет…

«Причем здесь колбаса?» – поражается Жора. 

– Мне всегда было жалко отца, – продолжает Кокина. – Он так любил уют, красоту, вкусно покушать, принять гостей… А мама предпочитала все спартанское, простое, обглоданное какое-то. А папа – ну он все-таки был мужчина, он не мог все это сам организовать и, в конце концов, смирился, ушел в творчество. Мужчины, вот они как-то не могут, ответственность у них не встроена. Мы, женщины, обязаны их растить, кормить, обслуживать – так надо, а кто его знает зачем…

«Может быть она просто идиотка – закрадывается подозрение у Жоры. – Страшная, деспотичная, самовлюбленная дурища?»

– Мама! – подает голос Белочка, и Жора с Кокиной замечают, что преданная дочь уже довольно давно пытается накинуть матери на плечи голубую вязаную кофту. – Мама! От окна дует – ты замерзнешь.

Нателла Викторовна снисходительно кутается в голубую шерсть и подносит ко рту чашку с чаем.

И тут словно какая-то бездна открывается перед Жорой – да она же красавица! Вот эта полубезумная старушенция, худая до истощения, с длинным носом – красива. Глубокие темно-голубые глаза, все еще густые брови, гордый взгляд, безупречная осанка… Она не только красива, она еще и неимоверно аристократична – в позе, в манере говорить, во взгляде.

В кухонной трубе снова что-то начинает неприлично булькать, и под мойкой образуется прозрачное горное озерцо.

– Твою мать! – заявляет аристократка Кокина. – Белочка! Набери еще раз эту вшивую аварийную! Чего эти засранцы не едут?

*

Жора пинком загоняет рюкзак под утлый гостиничный топчан. Итак, что я узнал? Да, в общем, ничего. Третий день ошиваюсь в этом паршивом городке, успел бездарно травануться, поучаствовать в ликвидации потопа и совершенно обалдеть. Вопрос номер один – сколько у Кокина внуков? Не решен. Вопрос номер два (за чем, собственно и ехал) – атмосфера в доме Кокиных при жизни художника. Ничего не понятно. Какая-то каша. Вечно погруженный в себя Виктор Давидович, расписывающий шкафчики и любующийся посудой. Мастерски делающий маскарадные костюмы. При этом ушедший в себя, спасаясь от домашнего неуюта. Однако, любящий гостей и вкусно поесть. Сумасшедшая дочь. Умнейшая дура и страхолюдная красавица. Прозрачная Белочка. Женек и Изабелла Викторовна – непонятные персонажи, явно в этом компоте не чужие. Мастер лирического пейзажа, окруженный посмертной свистопляской, а может, и прижизненной. 

Голова у Жоры идет кругом. Состояние, ставшее привычным за последние три дня. Он чувствует необходимость остановить головокружение. Хватит. Кокин – художник. Книга о нем – это работа. А все безумия, творящиеся вокруг – помехи в работе. Какое мне дело до умственного состояния Нателлы Кокиной? Какая мне разница, сколько Кокин наплодил внуков? Разница конечно есть, но Жора чувствует, что ему сейчас необходимо нечто простое, как кирпич, осязаемое и понятное. Убедиться, что нормальная жизнь существует в природе. Когда люди едят, работают, рождаются, умирают, пялятся в телевизор и занимаются любовью. Жора хватает телефон и ищет Ксюняшин номер. «Пусть дура, – лихорадочно думает он – но уж точно нормальная. Обыкновенная устойчивая четырехлапая дура. Пообщаюсь еще немного с Кокиными – и пропади все пропадом – женюсь на этой тумбочке. Заведу сервант, кальсоны с начесом и лысину в три обхвата…». Жору передергивает и как раз в тот момент, когда он уже готов отшвырнуть трубку, устрашенный своей будущей деградацией, на том конце отвечают.

*

Дверь мне открыла жилистая деревенская баба.

– Вам кого? – поинтересовалась она и уставилась на меня так, как будто собиралась нарисовать по памяти мой портрет.

– А хозяева где? – вопросом на вопрос ответил я и тоже уставился на бабу.

– Дочка на работе, надо думать, в музее. А куда мамашу нелегкая понесла – я без понятия. Сказала мне тут убрать, только так, чтоб ничего не трогать. Я сдуру согласилась – деньги на дороге не валяются, а она возьми и уйди. А я уже два часа соображаю, как это можно так прибрать, чтоб ничего не трогать? Ну, пыль вытерла, холодильник помыла, окна протерла. А все остальное надо трогать. И не просто трогать, а на помойку выносить. И никого нет и ключа у меня тоже нет, и телефоны они не берут. Дурдом, одним словом.

– Как пройти в музей? – спрашивает Жора, слегка оглушенный жалобами. Баба, жестикулируя костлявыми руками, объясняет дорогу и заключает:

– Я это вам только затем говорю, что пусть Бела эта самая придет и дверь закроет. А то сижу под арестом, они все пропали и трубки не берут. Если через два часа никто не явится, так и знайте – брошу все как есть и уйду. У меня тоже время не казенное. А вы скажете, что я не просто так, а предупредила…

Жора, не попрощавшись, уносится в указанную сторону. Он понимает, что еще чуть-чуть – и ему придется самому сторожить Кокинскую дверь. «А уж это вряд ли продвинет меня на пути исследования живописи» – думает Жора, убегая.

При входе в небольшой деревянный музей помещается баба-близнец предыдущей. Только баба номер один была одета в джинсы и серую олимпийку, а баба номер два щеголяет коричневой блузкой в крупные цветы с золотыми прожилками и поэтому производит впечатление более преуспевшей в жизни. «Хотя, учитывая наши музейные зарплаты, – думает Жора, – еще неизвестно, кому из них больше повезло…». Баба твердо намерена взять за вход плату и жалкие жорины доводы в виде членского билета Союза художников ее не впечатляют.

– Ваш день – вторник! – заявляет служительница. – Ходят тут всякие. Итак за неделю всего три билета продала. Каждая сволочь норовит бесплатно пролезть. Школьники – бесплатно, студенты– бесплатно, пенсионеры – бесплатно… Можно подумать, кроме них еще кто-то в музей пойдет. А теперь непонятно, будет ли вообще отопление зимой, со всеми вами, шаромыжниками…

– Я по делу, – не сдается Жора. – Мне нужно видеть Белочку Кокину. Может быть, вы мне ее позовете?

– Вот что, молодой человек, – говорит свирепая охранница. – я вам по возрасту в бабушки гожусь, и скажу сейчас так, как будто я ваша бабушка и есть: ничего у вас не выйдет! Вы думаете, она зря до сих пор в старых девах сидит? Девчонка симпатичная, все при ней, а никогда ни полпарня у нее не было. – баба снимает очки и перегибается через стойку. Шепот с клекотом вылетает из нее вместе с влажными брызгами, и вставная челюсть, кажется, вот-вот покинет насиженное место.

– Нечисть она, твоя Белочка, вот кто! Меньшинство. Мы с тобой, с вами, то есть – люди, а она нет. Большинство – это такие как мы, а меньшинство – такие, как она. Раньше их кикиморами называли, бабами ягами всякими. То смотришь – она девчонка, а то мужик, то старая, то молодая… Нет, большевики не зря с такими боролись, при Союзе их в узде держали, а теперь только и слышишь – меньшинство да меньшинство. Это по-современному – меньшинство, а по правде – нечисть.

– Один взрослый, пожалуйста, – деревянным голосом просит Жора, вынимая деньги.

– А иди… – равнодушно махает рукой баба, снова умащиваясь за стойкой и надевая очки. – Все равно отопление отрубят. Направо сразу напротив лестницы – кикимора твоя там экспозицию готовит. Знал бы Кокин, какая деточка у его дочки народится – в колыбели бы удавился…

Жора прячет кошелек обратно в рюкзак и отправляется в указанном направлении. «М-да… – думает он, – темы для бестселлера так и валятся мне под ноги, а я дурак, только их отпихиваю. Сел бы и накатал сейчас за две недели: “Виктор Кокин. Лирический пейзаж глазами вурдалака”. Папа гордится, мама плачет, а Ксюняша делает подружкам большие глаза и шепчет “но ведь это все правда!”. Счастье рядом, а я занимаюсь живописными тенденциями и биографией…».

В небольшом квадратном зале светло и пусто. В углу сдвинуто несколько свободных витрин. На большом белом подиуме, в зеленом ведре – невысокое сухое деревце. Возле него суетится старый Жорин знакомый – Женек. Деятельность его представляется непонятной. Присмотревшись, Жора замечает, что Женек обвешивает несчастное деревце какими-то пакостными украшениями. Похоже на то, что с сухих веток свисают на тонком шпагате не то сосиски, не то экскременты разных размеров. Вокруг подиума разбросаны коробочки из-под пластилина. Жора неуверенно кашляет, и музейная акустика щедро компенсирует его нерешительность.

– Здорово! – не оборачиваясь говорит Женек. – Композиция еще не закончена, но смотреть уже можно. Перед вами генеалогическое древо Кокиных, выполненное со всей возможной наглядностью. 

Жора подходит ближе и замечает, что то, что казалось ему экскрементами или сосисками – на самом деле крайне неумело выполненные человеческие фигурки, подвешенные к веткам за то место, где предполагалась шея.

– Прошу! – Женек делает широкий жест в сторону древа. – Марфа Сергеевна и Давид Псоевич Кокины – родители художника. Поскольку у каждого из них тоже, скорее всего, имелись родители, ветки под ними украшены изображениями фигур. А так как доподлинно известно имя только бабушки Виктора Давидовича со стороны отца, все остальные фигуры выполнены без лиц и вообще человеческих черт. Чтоб отделить бабушку от безымянных предков, ее изображение украшено платком. Обычный платок ей не подошел ей по размеру, поэтому мне пришлось обойтись носовым.

Подвешенная за шею пластилиновая сосиска, завернутая в носовой платок, жалобно вертится на веревочке. Из черт лица в буром пластилине проверчены две дыры, означающие глаза. У висящего рядом «дедушки» глаз нету. 

– Что же вы их так за шею? – говорит Жора. – Это как-то мрачно получается. 

– А как иначе? – отвечает Женек. – Я пробовал сажать их на ветки как птичек – выходит несерьезно. Недостойно уважаемых людей сажать как каких-то вульгарных скворцов. Пробовал продевать веревку под мышки, но увольте – это надо же каждому эти самые подмышки слепить. Я не успею – экспозиция в этот зал через три дня переселяется.

Жора обходит жуткое древо кругом. Внимание его привлекают мелкие разноцветные сосиски, щедро развешанные на нижних ветках деревца.

– А это что у вас имелось в виду?

– Это многочисленные младенцы Кокины, умершие до обретения индивидуальности. Сами знаете, как до революции было с этим делом. То есть я могу только предполагать, конечно, но, по-моему, довольно правдоподобно. К тому же надо было как-то композиционно нагрузить нижнюю часть. По центру у меня будет фотография Кокина, вот здесь, между этими ветками. Не знаю, в какой форме дать его супругу – то ли тоже фотографию, то ли слепить. Вы как думаете?

– По-моему, это ужасно, – искренне отвечает Жора.

– Да. Правда в искусстве всегда производит жуткое впечатление, – соглашается Женек и вешает на самую верхнюю ветку трехголовую сосиску. – А это у нас последний побег благородного древа, украшающий его верхушку.

– Трехголовый? – переспрашивает Жора?

– Вы полагаете, изображение фаллоса подошло бы здесь больше? Я думал об этом, но все-таки не могу согласиться, что в итоге вышла полная херня. Определенный позитив, так или иначе, должен быть.

– По-вашему все эти повешенные младенцы – это позитив?

Женек поворачивается к Жоре, тычет его в грудь выпачканным в пластилине пальцем:

– Молодой человек! Вы чересчур категоричны! Научитесь не делить мир на черное и белое, и вам многое простится. Учитесь видеть нюансы. Потому что оставленный без присмотра нюанс имеет привычку перегрызать растяпам горла. А это далеко не всегда безболезненно, молодой человек.

Обеденный перерыв в музее. Жора в сопровождении Женька топает к ближайшему парку.

– Смерть отца для Нателлы Викторовны была грандиозным ударом. По-моему, она втайне была уверена, что он бессмертен…

– Послушайте, – останавливает собеседника Жора. – Я не прошу углубляться в подробности жизни Нателлы Викторовны. Я просто попросил вас рассказать немного о ее дочери, чтоб я мог понять, как мне с ней общаться.

– Да, со смертью Виктора Давидовича Нателла прозрела: отец оказался смертен, значит, и она сама, возможно… Матери, Юлии Сергеевны, к тому времени уже не было на свете. Ее похороны были очень печальны. Почти никто не пришел. В гробу она лежала с напряженно стиснутым ртом – как будто твердо решила перетерпеть и это. Перепуганная Белочка жалась к холодным памятникам и старалась не плакать – «распускаться» в этой семье считалось недопустимым. Две старенькие соседки, Нателла Викторовна. Виктор Давидович к тому времени уже не выходил из дома и на похороны не пошел. Если бабушка надеялась на признание хотя бы после смерти – она жестоко ошиблась. Кокин после ее кончины стал еще спокойнее, как будто исчез какой-то раздражающий аспект. Дочь носилась вокруг отца в освободившемся пространстве, спотыкаясь о собственного ребенка, и все блага, до которых она могла дотянуться, оказывались в распоряжении Кокина немедленно. Его это оставляло равнодушным – он торопился дописать то, что хотел, понимая, что времени почти не осталось. Похороны Нателла Викторовна закатила такие, что вся Рачня содрогнулась. Владелец местной гостиницы после этого слег с язвой. Директор кладбища неделю заикался. Город наводнили маститые личности в пиджаках. Горсовету едва удалось убедить Нателлу Викторовну не развешивать траурные ленты на фонарях центральной улицы. Она готова была сделать это собственноручно. Местная радиостанция получила страшный нагоняй за пропущенную по недосмотру юмористическую передачу. Министр культуры не приехал, за что был очень основательно прилюдно проклят… Город еще долго трясло потом, а клумбы стояли лысые. Выставив из дома пиджаки, которым в гостинице не хватило места, Нателла Викторовна неожиданно обнаружила, что у нее есть дочь.

– И, вероятно, вся любовь и надежды осиротевшей женщины сосредоточились на ребенке?

– Ну, как вам сказать… Сосредоточиться сосредоточились, только не любовь и не надежды.

– Расскажите мне о работе Нателлы Викторовны как художника, – просит Жора. Фиг с ним, Нателла, так Нателла. Пусть рассказывает. Может тут удастся подцепить кое-что для книги. Почему бы не дополнить альбом несколькими репродукциями ее работ, если они того стоят?

– Нателла Викторовна – на редкость талантливый художник, но увидеть ее работы, к сожалению, невозможно. Беда в том, что она считала себя настолько ниже отца, что не могла позволить себе сделать что-то лучше его. И если вдруг мать настигала творческая удача, она пугалась и начинала портить. Ее ранние работы обещали очень многое, но обещаний своих не выполнили. Позже она нашла себя в монументальном искусстве. Дочери знаменитого Кокина не приходилось жаловаться на отсутствие больших заказов. Тогда же Нателлой Викторовной овладела идея о том, что искусство должно саморазрушаться. Она брала заказы исключительно на росписи, выполняла их со всей силой своего таланта, но…

– Где-то можно увидеть ее работы?

– Нет. Они простояли в среднем от пяти до десяти лет, а потом их попросту сдуло, как осенние листья. Есть мнение, что Нателла Викторовна что-то добавляла в грунтовку – она тогда как раз увлекалась химией. Возможно дело в том, что бедняга счастлива и горда была быть дочерью Кокина, но стать просто Нателлой Кокиной она так и не решилась. Хотя убила бы того, кто такое предположил бы. Ее дочь оказалась честнее в этом плане – она решительно отказалась от собственной личности. Хотя в этом ей тоже помогли.

– Мать?

– Ну да, мать. После смерти Кокина Нателла Викторовна вцепилась в ребенка мертвой хваткой. Счастье еще, что она ничего не умела доводить до конца. Когда она взялась лечить девочку от болей в желудке, она чуть не довела несчастную до язвы. Но когда все предпосылки уже созрели, матери внезапно надоело, и Белочка отделалась обострением гастрита.

– Сколько было ей лет, когда не стало деда?

– Тринадцать. Вообразите теперь, что несчастный ребенок, который никогда не видел материнского тепла, вдруг получил себе на голову всю эту матерь целиком. Радости девочке испытывать было нельзя – в этой семье не радовались в принципе, а тут еще дедушки не стало, как можно? Мать с припадками каменного отчаяния, которое девчонке приходилось принимать на себя. Была малышка скверно одетая, полуголодная. Вечно простуженная, потому что у мамы слишком большое горе, чтоб чинить котел отопления. Когда мать слегка отпустило, Белочке крепко влетело за то, что она ходит распустехой и не следит за собой. Страшное слово «распущенность» – обозначение всех смертных грехов в этой семье. Что она могла в тринадцать-то лет? Ночами стирала в холодной воде свои единственные почти приличные брюки и утром надевала непросохшие. Через две недели мать заявила, что Белочка обращает слишком много внимания на свою внешность и растет тряпичницей и мещанкой. Вечерами они садились вдвоем, и мать вела с дочкой долгие беседы. Белочка до сих пор этими вечерами гордится. Ведра душевных помоев, вылитые матерью, не давали ей потом заснуть, ребенок шел на кухню и глотал транквилизаторы, рассчитанные на взрослого человека. Впрочем, если уж ей не по-детски доставалось, то и лечиться она имела право недетским образом. Ребенком ей быть не разрешалось. Единственное, что дала ей ее юность – это умение виртуозно приспосабливаться под материнские требования. Они становились все неожиданнее и разнообразнее. Вопреки всему Белочке удалось отказаться рисовать. Тихая послушная девочка подняла страшный бунт. Гены Юлии Сергеевны Бернацкой и Нателлы Викторовны Кокиной дали ей силу восстать с такой непримиримостью, что Белочка оказалась в больнице. Мать перепугалась, неделю носилась по невропатологам и терзала неповинный персонал. Обещала, что даже карандашей в доме больше не оставит. Потом увлеклась шахматами…

– При чем здесь шахматы?

– Понятия не имею. Через две недели, на протяжении которых медсестры облегченно вздыхали, Белочка собрала свои вещи, аккуратно застелила койку и на троллейбусе поехала домой. Рисовать ее больше не заставляли. Больше бунтов не было, гены спрятались, осталась послушная худая некрасивая девочка. Мать посмотрела на нее и пришла в ужас – как это ей, блестящей Нателле Кокиной, удалось вырастить такую моль? Ребенок не подавал абсолютно никаких надежд. Белочка не была даже дебилкой, позволяющей матери нести свою печаль с отличием. Она неплохо училась, следила за домом, насколько это возможно для девочки-подростка, которую к тому же ничему такому не учили. Выслушивала материнские бредовые построения. Она была приучена слушать еще бабушкой. Не жаловалась. Но гены, вы понимаете. Страшная вещь. Куда ей было деваться с ее потенциалом, с ее талантами, страхами, ненужной никому любовью, большой и сложной личностью, переданной ей дедом, бабушкой, да и матерью, в конце концов? По логике вещей, она должна была или сойти с ума или смертельно заболеть. Она и пыталась, но вышло совершенно по-другому, потому что с логикой в этой семье не дружили.

– И что же случилось? – не выдерживает Жора затянувшегося молчания.

– Случилось то, что я сейчас опоздаю в музей, – сообщает Женек. – И эта выхухоль у входа меня выпотрошит и поставит в качестве экспоната. Приятно было поболтать о семейных отношениях. Всего доброго!

Женек пожимает Жорину руку и скрывается за стрижеными кустиками. Жора опускается обратно на скамейку и только через полчаса до него доходит, что он опять ничего не узнал.

Категорія: «Соты» 2017

 Друк  E-mail

Красота с одиночеством бродят.
Крепко спаяны эти пути.
Кто кота, кто совёнка заводит,
Ты меня,
Ты меня заведи.
 
В Третьяковке и Лувре мне грустно.
Что холсты, кринолины, парча?
Пить с ладоней твоих – вот искусство,
Что потомки должны изучать!
 
О любви и о птицах не спорят,
Страшно, что не страшны поводки.
Заведи меня!
В лес или море,
Заведи,
Только не доводи
 
До того, 
Чтобы я заводила
Не тебя,
Не того и не там.
 
Птица может лететь легкокрыло 
Только к верным своим адресам.
 
...будут падать солдаты, снежинки,
Таять вновь у Земли на груди.
Бог заводит всё ту же пластинку...
Заведи же меня,
Заведи. 


* * *  

Разорви свой билет проездной.
Без тебя не все дома в дому.
Ты постой!
Ты постой!
Ты постой!
Мне не выстоять ведь одному. 
 
Я бежал и на Марс,
И в Тибет,
Я транжирил себя до гроша.
И стихи, что писал о тебе,
Специально другим посвящал.
 
И в ломбард
(До чего я дошёл!)
Сдать пытался земной глупый шар.
Ты постой!
У меня над душой,
Чтоб душевнее стала душа.
 
И тогда я тебе расскажу
(Я бесстрашный!)
Свой страшный секрет...
Видишь – на подоконнике жук,
На полу зарифмованный бред.
 
Не брани тараканов моих.
Мой поступок почти что смешон:
Я сказал всем, что это – 
твой стих.
 
И он мне,
И он мне посвящен. 
 

Проклёнье 

Всюду клёны, клёны, клёны, клёны…
Стаями проносятся и врозь.
И вороны смотрят на иконы,
И гуляет по жаре мороз.
 
Говорят, что это всё не ново,
Говорят, что с этим можно жить.
Клёнушка!  Кленово мне, кленово!
Голову, куда её клонить?
 
Заплясать, заплакаться, запеть бы,
В заоконье впрыгнуть, в корабли.
За стихи какие, злые ведьмы
На меня проклёнье навели?
 
 
Жизнь кленова. Это знает всякий,
Кто хоть раз посмел сойти с ума.
И цветут на клёнах маки, маки…
Аромат. 
Забвение.
Дурман.
 
Вспоминать об этом смехотворно,
Тапки ты мои тогда носил.
Но за что размер мой стихотворный 
Никогда тебе не подходил?!!
 
В заоконье синем и огромном
Аксиома для любой судьбы:
Вышибают клён обычно клёном.
 
…А вокруг меня одни дубы. 


* * *  

…И смотрят, и смотрят со дна океана
На белые звёзды – и нет иных дел.
И юнги, и боцманы, и капитаны,
Давно затонувших, седых каравелл.
 
И видят, что звёзды, совсем и не звёзды:
Огни от турецких, крутых папирос.
Их курят матросы, их курят матросы,
Погибшие на берегу, не всерьёз.
 
Ведь это не смерть, если не в океане,
Ведь  это не гибель, когда без воды.
В какой-то стране, быть в земле – это странно,
Когда с Чёрным морем ругался на  «ты»!
 
И хочется с чёртова неба сорваться,
Нырнуть со всей дури  к своим кораблям!
И там танцевать утонувшие танцы,
Кричать о фрегатах  притихшим  китам.
 
Но с неба – нельзя. И летят папиросы
С небесной тревоги на водную гладь...
 
…А ты говоришь – это падают звёзды,
Пытаясь кого-то себе загадать.
 
У тебя в кармане два кастета.
У меня – Верлен или Вийон.
Общего – всего одна планета,
Луковое счастье ты моё!
 
Я уже зимой боюсь, что лето
Улетит на отдых в Магадан.
Ты грозился убежать с планеты,
Даже был уложен чемодан.
 
И когда планета вдруг остыла
Оттого, что ты махнул на Крит,
Я такого настихотворила –
Пять издательств плакали навзрыд!
 
Кто из нас неправ был: я ли? ты ли?
Не волнуйся: рифмы – не беда!
Столько мы посуды перебили,
Что не деться счастью никуда. 

 

* * *  

Вся планета в огне, вся планета в огне.
Кто-то спичку подбросил и вот, погляди:
Что в чужих городах, что в знакомом окне – 
Этим липам уже не дожить до седин.
 
 – Это осень, – спокойные мне говорят,-
То сентябрь-рэкетир зелень с клёнов отжал.
 – Отчего ж эти листья желтеют-горят?!
Я не верю в слова, я поверил в пожар.
 
Как не верить, на кронах всё больше просвет.
Я сквозь кроны тревожно на солнце смотрю.
Словно пули навылет оставили след.
Были жёлтыми клёны – уже алый цвет.
 
Да, я знаю, на всех в мире хватит снегов.
Самый сильный пожар заметёт снегопад.
Но останутся сотни притихших дубов:
Одиноких солдат.
Одноногих солдат. 

 

Монолог погибшего солдата 

…А в апреле мне было б уже девяносто. 
Я ругал бы правительство, пил «на коня». 
И мальчишки, смешные, не верили б просто, 
Что на фото солдат – это я, это я. 
 
И, наверное, в книгах и скуке мой дом был, 
Я за льготой на праздник стоял бы три дня… 
 
Только злая планета по имени Бомба, 
Чтоб не гибнуть одной, забрала и меня. 
 
Миллионы планет в сорок третьем срывались, 
Разрывались – и тут уж кричи не кричи… 
Был бы жив – я бы кровь не сдавал на анализ: 
 – Слишком красная! – стали б смеяться врачи. 
 
Ну, а та, что аллеями с палочкой бродит, 
И несёт фронтовые мои письмена… 
Мы бы сорок пять лет уже были в разводе, 
Но я умер. И ты мне осталась верна. 
 
Я не знал бы компьютера. Резался в шашки. 
И ругались бы дети: «Ты снова спишь, бать!» 
А я знал, что такое Любить, и ромашки 
Безрассудно на поле, на минном срывать! 
 
Только некому было поведать о том бы. 
Я бы жизнь доживал, никого не виня. 
 
Хорошо, что планета по имени Бомба, 
Всё предвидя, тогда пожалела меня. 

Категорія: «Соты» 2017

 Друк  E-mail

Я – человек, выползающий из руин.
Еле живой, окровавленный – и один.
Где-то в завалах остались мои друзья.
Господи, на хрена Тебе жизнь моя?
 
Я – человек, еле выживший между плит,
Рухнувших, сокрушивших привычный быт,
Камни пробил я и вроде пока живой.
Господи, что мне делать с самим собой?
 
Я словно призрак эпохи, которой нет,
Брошенный среди крошева прошлых лет,
Кость перегрызший и выползший в никуда,
К новым героям, заполнившим города.
 
Я не укор вам, я просто еще живу,
Длюсь, не сдаюсь, сохраняю свою главу 
От помешательства, рухнувшего на вас.
Господи, что Ты еще для меня припас?
 
 

АНДРЕЕВСКИЙ

 
Былое расколото вдребезги.
Из прошлого вынут костяк.
И если придешь на Андреевский – 
Там дышится нынче не так.
 
Всё те же дома над брусчаткою,
И те ж купола в вышине.
Но помнит иное сетчатка, и
Другое мерещится мне.
 
Вот вроде бы облагородили,
Как будто отмыли стекло,
Но чувство таинственной родины 
Истаяло, стерлось, ушло.
 
Тут раньше царили художники,
Кумиры чердачной поры,
А нынче толкутся лоточники
С набором цветной мишуры.
 
Какой-то подвох, деформация,
Развесистый клюквенный куст,
Как будто стоит декорация
Для фильмы «Андреевский спуск».
 
Туристы, всегда одинаковы,
С айфонами рвутся вперед,
Чтоб сняться в обнимку с Булгаковым – 
Он, бронзовый, не оттолкнёт.
 
Все реже друзья отзываются, 
Плотней нависание дней.
Как будто курган насыпается
Над памятью горькой моей.
 
И нету на свете острей тоски,
Чем быть у эпохи в гостях.
Не тянет меня на Андреевский, – 
Там дышится нынче не так.
 
 

НЕ МНОЖИТЬ ЗЛА

 
«На ясный огонь, моя радость, 
на ясный огонь...»
Б. О. 

Меж бардами такой раздрай кровавый,
Такая порвалась меж нами нить,
Что ни Высоцкому, ни Окуджаве
Не завязать ее, не заживить.
 
Еще мы их поём – и те, и эти,
Еще гитары строим в унисон,
Но между нами проступают смерти,
И дым пожаров застит горизонт.
 
И как бы мы ни спорили безбожно,
Какие б ни склоняли имена,
Взаимопримиренье невозможно
Пока гремит война.
 
Но всем нам – детям, внукам Окуджавы – 
Судьба дорогу ясную дала:
Не раздувать раздоры и пожары,

 

НЕ МНОЖИТЬ ЗЛА. 

 
Ты отпусти меня, время
 
Ты отпусти меня, время, в какой-нибудь век иной,
Где вслушиваться не надо в шорохи за спиной,
 
В век понаивней, чище, не скомканный суетой,
Не провонявший гарью и кровью не залитой.
 
Давай пропустим эпохи бунтов и перемен,
Века – недоразуменья, столетья – не-встать-с-колен,
 
Отбросим костры и зоны, холеру и прочий мор,
Мне хочется жить спокойно, не тратясь на этот вздор!
 
Найди мне эпоху лада, где прост и понятен свет,
Такую – без зла и яда, без войн и лихих побед,
 
Без фюреров и тиранов, без нечисти во властях,
Без монстров с телеэкрана и маршей на площадях.
 
Без атома с интернетом я, право, прожить бы мог.
Неужто во всей истории нету таких эпох,
 
Бесхитростных и безгрешных, не тянущих в жернова,
Таких, где можно укрыться ОТ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА? 
 

Диптих «Полеты во сне» 

1. Пир

 
Кто в кафе с подружкой прячется от зноя,
Кто с пивною кружкой делит свой ночлег, – 
У меня сегодня пиршество иное,
Я варю солянку из лесов и рек!
 
Накрошу в жаровню темные аллеи,
Облака заката, ведьмину метлу.
Это будет яство блюд иных острее,
И друзья сойдутся к моему столу.
 
Вот салат из ветра! Вот рагу из бури!
Плов из листопада! Оливье «туман»!
Вот шашлык из солнца под напареули,
А в бокалах плещет чистый океан!
 
Вот земля родная – объеденье просто!
Всем ее хватает, всех зову на пир!
И сойдутся гости, и польются тосты, 
И вражда отступит, и вернется мир!
 
Кто в кафе с подружкой прячется от зноя,
Кто с пивною кружкой делит свой ночлег, – 
У меня сегодня пиршество иное,
Я варю солянку из лесов и рек. 
 

2. Песенка о цветном ветре

 
Пора мне, братцы, судьбу налаживать!
Я буду нынче ветра раскрашивать!
Вот выйду в сад, сотворю молитву я, 
И встану – к ветру лицом – с палитрою.
 
Глядите – вот он подует ласково, 
А я коснусь его кистью с краскою!
Следите – легкими мановеньями:
Мазок – малиновый, штрих – сиреневый!
 
Пусть бродит ветер летучей радугой
В горах Кавказа, в лесах над Ладогой, 
Пускай под взглядами изумленными
Парит над киевскими балконами, 
 
Пусть носят вихри в своем кружении
Сраженья красок, их отражения,
Пускай мерещатся в их неистовстве
Всех дам волнительные волнистости...
 
Всех галерей, всех музеев марево
Над миром вспыхнет закатным заревом,
Картины тех, кто был назван гением, 
И тех, кто нынче, увы, в забвении...
 
Поэты мира, всех рас художники – 
Цветного ветра мы все заложники,
Его бесцельного дуновения,
Его бесценного мановения.
 
Взлетит – то яростный он, то ласковый,
Играя красками, словно масками,
Переливаясь Мане с Ван Гогами
Над нами – сирыми да убогими... 
Парижанство
 

Дочери Асе

 
Вокруг – весёлый, пряный, манкий, 
Неумолкающий Париж.
По праву давней парижанки
Ты над бульварами паришь.
 
Мелькают тайки и арабки,
Индусы, турки без числа.
Ты, взяв родителей в охапку,
На Сакре-Кёр нас вознесла.
 
И перед нами распахнулись, 
Как по веленью короля,
Дома – тома на полках улиц,
Романы Сартра и Золя.
 
Старинных крыш клавиатура
Сама собой звучит уже, 
И подпевают Азнавуру
Вийон, Мольер и Беранже.
 
В «Ротонде», где сходились выпить
Художники и чудаки,
Гарсон шепнул: вам лучше выйти, 
Сюда идут бунтовщики!
 
И мы пошли в толпе спешащей,
Стараясь осознать урок,
И в небеса вонзалась башня,
Как д`Артаньяновский клинок.
 
Дворцы, кафешки, зазывалы, 
Машин цветная круговерть.
Жизнь без конца и без начала,
Где даже смерть – почти не смерть.
 
И в этом праздничном пространстве,
Когда Париж лежал у ног,
Мы постигали парижанство,
Как стиль, и свет любви, и рок. 
 

Тайная вечеря

 
Там факелы мерцали вкруг стола, 
В неверном свете серебрилась чаша, 
И Магдалина рядом возлегла, 
И взглядом Он окинул тех, внимавших
 
Его любому слову. Он сказал: 
«Один из вас...» И вспыхнуло виденье:
Тяжелый крест, и гвозди, и оскал
Легионера у своих коленей.
 
Он верил: он собой искупит кровь,
Настанет рай в подлунном мире сущем...
Но опалил его огонь костров
В жестоком, им накликанном, грядущем.
 
Он завтра тело скинет, как балласт,
Во исполненье Отчего завета. 
Он знал, что лучший ученик предаст. 
Он сам его благословил на это.
 
Потянется веков тугая нить
Взойдут кресты, как символы спасенья.
И будут именем Его казнить
Былые книжники и фарисеи.
 
И Он от чаши взор свой отвернул:
«Иду к тебе, Отец, не горстью праха!»
И преломил Он хлеб, и протянул
Кусок Иуде, серому от страха.
 
А где-то овцы блеяли в ночи.
Мир онемел. Он словно ждал чего-то.
Но ни один апостол не вскочил, 
И горло не сдавил Искариоту. 
 

Третий глаз

 
Будда медитирует и принимает облик цветка.
«Стингеры», пролетая, не мешают ему ничуть. 
Мальчики из спецназа ждут сигнала и спецпайка.
Будда видит их третьим глазом и проникает в суть. 
 
Чакры его открыты и голова ясна.
Он бы мог повернуть ракеты, но думает: на фига?
Мальчики в камуфляже пятую ночь без сна.
Но без сна и снайперы их врага.
 
Смуглый парнишка, прячась, пробирается в Назарет.
Крупный план: провода в руках, уходящие в рукава.
«Стингер» словно принюхался, лег на горячий след.
Щелк, кино: марширует дивизия «Мертвая голова».
 
Снова щелк: певица, облизав микрофон,
Имитирует страсти с ляжками наголо.
Тень над Эрмитажем: это старый грифон
Вырывается в небо, расправляет крыло.
 
Щелк. 
Лужайка у озера. Лодка скользит в воде.
Щелк. 
Какая-то драка, дерганье ног и рук.
Щелк. 
Восстание зэков в лагере в Караганде.
Щелк. 
Рекламная пауза. Вырубим звук.
 
Смуглый парнишка с толовой шашкою на груди
Приближается к дискотеке. Вот-вот он нырнет в толпу.
Господи, отпусти нам грехи наши, Господи, огради!
Бог медитирует. Он прикрыл 
третий свой глаз во лбу.

Категорія: «Соты» 2017

 Друк  E-mail

Червень 2014 року – серпень 2015 року,

Київ – Слов’янськ – Київ – Слов’янськ  

Пісок у серці 

Пісок у серці перли не народить,
судоми неба,
у слідах вода.
Жовток страху
торкнеться піднебіння,
злетить до неба крихтами
твій голос –
пісок у серці не народить сонця.  
 

Міст 

Дотягнутися поглядом до мосту,
утворити міст погляду.
І мовчати – мости розкачати.
І вода стане навшпиньки,
перетворить міст на гойдалку. 
 

Царі мовчання 

Царі мовчання
відійшли у сни,
засипали криниці балачками.
Тендітних ранків голови
порожні.
Царів мовчання репані підошви,
думок гарячих ланцюжки міцні
по літа жовтих снах біжать, танцюють. 
 

Золото бур’янів  

Золото бур’янів
вітер збирає в сухі долоні,
і скляне повітря
обережно його тримає.
Видноколу сива волосина
лоскоче щоку степу.
 
Клаптики сонця,
сповнюють простір довкола,
клаптики сонця кружляють по колу.
Ковдри не буде до ночі ні для кого.
Хортицькі метелики
зшивають пісок і каміння,
зацукровані очі дітей
слідкують за ними.
Поклади солі у наших серцях
і золото бур’янів –
до видноколу.  
 

Діаманти 

Діамантові підбори,
діамантові копита –
підбери собі обличчя,
збережи на картах літо.
Діаманти ріжуть сонце,
діаманти ріжуть вітер,
витри сонце з видноколу,
витри серце з карти серця.
Діамантові подвір’я,
Діаманти – всім по вірі.
Діаманти, слина, вирва.
Діаманти, сонце, вирій.  
 

Верхня повіка війни 

Верхня повіка війни
зберігає слова і пісок,
слова і пісок,
пісок і повітря,
вітер і мовчання.
Кишеня порожня
тримає міцно 
долоню.
Зростає небо у вухах,
зростає небо на губах,
кишеня зубаста 
кусає за пальці.
Щока до скла –
і профіль вітру цілить в око.
Але верхня повіка війни сталева,
верхня повіка війни кришталева,
верхня повіка війни голомоза
міцно хапає все, що на шляху трапиться.
Вії сиплються до грудей кошиків,
і росте тростина жовта
під верхньою повікою війни.
Вікно обростає кроками,
кроків рветься намисто,
і міста місцями стають 
опівночі.  
 

Пустеля неба 

Пустеля неба чи пустеля сну ?
Розкришиться сердечний ритм у грудях.
Чекання стигле гепнеться додолу,
І поле зору не відпустить обрій,
Відколи сипле снігом з полину. 
Пустеля яблука, пустеля-пустоцвіт.
Розтринькаєш останній подих вранці,
збереш обійми – оберемок щастя,
гниле чекання горнеться до ніг.
Відколи сипле снігом з полину. 
 

Плацкартний регіт 

Плацкартний регіт,
срібні рейки,
мідна куля 
замість серця.
Плацкартний регіт,
мідні пальці,
сиве пасмо 
замість серця.
Плацкартний регіт,
білі рейки,
білі плями
замість серця. 
 

Спогад. Веселка. Спогад.  

Спогад. Веселка. Спогад.
Сонце. Обійми. Вітер.
Світло. Долоня. Води.
Букви. Цукерки. Цифри.
Пагорби. Дні. Хвилини.
Глина. Гора. Озера.
Спогад. Веселка. Спогад.
Листя. Мороз. Порожнеча.
Світло. Відсутність світла.
Лід. Забуття. Води.
Сходи. Веселка. Сходи.
Спека. Веселка. Спогад.
Люди. Тварини. Голос.
Люди. Рослини. Тиша.
Серце. Веселка. Вишні.
Крапля. Дощі. Колії.
Крапка. Ріка. Втома.
Вдома. Трава. Відстань.
Кров. Молоко. Срібло.
Спогад. Веселка. Спогад. 
Спогад. Війна. Відстань.
Місто. Відсутність. Голос.
Сонце. Дерева. Вибух.
Спогад. Веселка. Тиша.  
 

Подушка  

Котилася подушка, 
реп’яхами набита,
минала попіл у слідах,
сліди у попелі,
минала міст похмільні видноколи,
минала площі, фонтани, мости,
минала полинові стіни,
полинові сни і полинові ігри.
Котилася подушка,
реп’яхами набита,
сміялася подушка,
збирала цукор,
розсипаний по асфальту.
Котилася подушка, 
реп’яхами набита,
стрибала подушка на денці літа,
вивчала подушка 
полинову мову,
співала подушка
зимових пісень,
губила подушка
реп’яхи дорогою,
щоб повернулися 
вони додому. 
Стрибала подушка
з мосту у ріку,
плавала подушка собі на втіху,
котилася подушка, 
реп’яхами набита.  
 

Відлетять шовковиці у вирій 

Відлетять шовковиці у вирій,
заберуть всі кольори, слова.
Повняться сліди вогнем шовковим.
Відлетять шовковиці у вирій,
крилами знесуть дахи будинків.
Повняться сліди смаком солодким.
Відлетять шовковиці у вирій,
кинуть тіні снів в води темні.
Повняться сліди пекучим медом.
Відлетять шовковиці у вирій,
Плямами на п’ятах відгукнуться.
Повняться сліди солоним прокиданням.  
 

Чап-чап  

Хтось із гармат гатить
по сонячних струнах –
чап-чап – без рути-м’яти.
Хтось кришталеві завіси 
у грудях кришить –
чап-чап – без рути-м’яти.
Хтось сонце гаряче
перетворює на бубон – 
чап-чап – без рути-м’яти.
Хтось бубон стискає,
слухає, губить –
чап-чап – без рути-м’яти.  
 

* * *  

Помальовано стежками піщану шкіру острова,
помережано стежками небо, 
тільки глиняних сердець поверхня
стежки не втримає.
Вчися коників ліпити з повітря,
вчися думкам вкорочувати віку,
вивчай синтаксис рік складний. 
Безсмертя
 
Коли садові равлики
зітруть лінії на твоїх долонях,
коли ластівки заберуть наші турботи
за африканський обрій,
залишиться тільки маленький цвіркун у серці
і пісок під п’ятами, од дороги п’яними.  
 

28 ОБЛИЧ РІКИ 

Листопад 2013 року – березень 2014 року,
Київ

Погляд ріки прозорий,
доки ріка переходить 
убрід ріку. 

Серце ріки – 
кровообіг світанку.
Серце ріки –
кровообіг сутінків,
Тріщина вічности – берег. 

Ріка вранці стукає у вікна –
тремтять літери її імени
на крилах птахів. 

Смійся – ріка підхопить звуки,
оближе губи,
розтрощить паркани повітря. 

Ріку на ймення вголос не клич,
вона не відгукнеться,
доки світло стрибає
по краю її уст. 

Ріку у грудях
вітер підганяє,
і колесо сонне
кружляє,
танцює. 

День народження ріки
проходить непомітно,
не чути галасу,
не побачиш феєрверків.
Ріка народжується
зненацька.  

Ріка у профіль,
ріка навпроти,
ріка за руку веде дитину,
у спину лагідно 
її штовхає погляд. 

Торік ріка зривала
яблука з дерев,
зривала зорі з неба,
вкладала світло 
всередину плодів
і повертала їх назад на гілки. 

10 

Мідний полумисок дня гарячий,
і дно віддаляється, 
ріка віддаляється, 
світ віддаляється.  

11 

Ріці під стелею
соромно, 
соромно, 
соромно,
тому і мовчить цілу ніч.
А ріка у годиннику
згорнулася в клубочок
під боком у міста.  

12 

Обручки мостів – 
колекція заручин.
Ріка збирає 
Наречених в одному місці,
але не обирає жоден з берегів. 

13 

Ріка дрімає у горішку волоському,
дно човна прозоре над нею.
Ріка позіхає солодко,
сом-сон її – 
син ріки.  

14 

Ріка шукає скарби
у відбитках наших підошов,
і я вірю, що їй пощастить.
Ріка шукає скарби
у відбитках наших мрій,
і я гадаю, то даремна справа. 

15 

Вологе дихання ріки –
і слід стає кроком,
крок – кров’ю,
кров формує берег.
А ріка біжить далі. 
вмикає літо на карті неба,
і квітне вода,
наповнює глечики світлом. 

16 

Ріка відкриває двері з ноги,
стоїть, усміхається. 
Ріка прослизає у замкову шпарину,
тікає так,
ніби у неї не язик за зубами, а тиша.
Назбирай мені листя до столу,
Назбирай мені листя до танцю, 
І ріка постукає у двері.  

17 

Ріка мовчатиме,
доки не надщербиться врода твоя,
коли ти усміхнешся.
Ріки моєї відстані шовкові
складають вікна до вікон,
двері до дверей.
Ріка мовчки руйнує замки. 

18 

А вже всі риби
сидять по хатах,
А вже всі риби
мовчать і дивляться, 
як ріка стрибає над їхніми головами. 

19 

Ріка міркує про те, 
що саме значить «їх немає»,
яке застрягло у думках людей,
А шлях зеро до зеро
короткий, мов пам’ять. 

20 

Велика ромська родина
живе у криниці,
в якій вмивається ріка.
І щоранку відра повняться водою,
що перетворюється на хустки,
тільки-но її торкнешся. 

21 

Пташині гнізда
у долонях ріки.
Сіль у серці ріка 
вирощує,
 
тримає міцно сніг солоний,
сповнює собою простір.
І намір ріки
чіткий і прозорий. 

22 

Ріка ночує в колодязях,
гостює у зморшках,
відпочиває у роялі,
доки пальці не починають лоскотати її,
доки звуки не торкнулися її чутливих колін. 

23 

Ріка приміряє корону золотих островів
і дивиться на себе,
піднімає голову до неба.
Корона розчиняється в повітрі,
швидше, ніж цукор
у наших кишенях.  

24 

Ріка з’їдає зір,
ковтає слух,
пережовує дотик –
і повертає зір. 
Ріка прикусила язика і чекає,
доки ми нарешті 
на берег втоми 
вийдемо. 

25 

У ріки два береги,
три береги, 
п’ять берегів.
У берегів одна ріка.
У ріки сто два береги,
триста два береги,
п’ятсот берегів,
У берегів одна ріка.
 

26 

Ріка долає обрію поріг –
зростає печія
у горлі міста. 

27 

Даоський місяць 
у животі
смугастого кота 
дозріває,
кишеня зіниці
повниться дріб’язком,
доки даоський кіт росте
у череві смугастого місяця.
Доки ріка кота не злякає. 

28 

Слова ріки обірвано.
летить мовчання хиже.
Легенький пил торкається волосся,
тобі здалося, чи мені здалося,
що руку в ріку запускає сором.
Ти застигаєш між губами сонця,
примружуєш повільно страх свій вкотре,
примружуєш думки – і тане міст.
Моя рука на дні тримає сором.
Ріку обірвано, обірвано і берег.
Бери в долоні знайдене раптово –
під шкірою ріки ріка струмує вдруге. 

Категорія: «Соты» 2017

Наші контакти

Поштова адреса: 04080, г. Київ-80, а/с 41

Телефони:

З питань видання книг: +38 (044) 227-38-86

З усіх питань, щодо конференції "Мова і Культура"+38 (044) 227-38-48

З питань замовлення та покупки книг: +38 (044) 501-07-06, +38 (044) 227-38-28

Email: Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з питань видання i покупки книг), Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її.Ця електронна адреса захищена від спам-ботів. вам потрібно увімкнути JavaScript, щоб побачити її. (з приводу конференції "Мова і Культура")

 

© Бураго, 2017